2. ОСЕНЬ ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТОГО
   В институт приехал секретарь горкома. Разговаривал с руководством института, выяснял, каковы настроения студентов, можно ли рассчитывать в случае чего... И руководство института, и партком заверили уважаемого товарища, что рассчитывать в случае чего - можно. Так и началась отправка на педагогическую работу досрочно. Говорилось: в связи с военной мобилизацией оголился педагогический фронт. Студентам-старшекурсникам предлагалось - тем, кто хочет, конечно, неволить не будут никого, - предлагалось бросить учебу, ехать, не закончив образования, на Дальний Восток, на смену ушедшим в армию учителям. Институтское руководство обещало со своей стороны: вызовем на экзамены всех до одного, дипломы не пострадают... Варя Свиридова стояла на трибуне, как на горной вершине - дышалось так же,- и, чувствуя, как нестерпимо блестят у нее глаза, от стоящих в них непроливаюшихся слез, с волнением смотрела, как вспыхивают в рядах наспех написанные заявления, идут отовсюду. Спартак Гаспарян, сидевший в первом ряду, то и дело приподнимался, чтоб передать очередное заявление Варьке, и, быстро прочитывая подпись, дважды повторял ее потише Варьке, а погромче - слушающей и не слушающей его, взволнованно гудящей аудитории: "Деревянко! Федосова! Заовраженко!.." И Варя каждый раз откликалась всем существом: "Так и знала! И про тебя - так и знала! Очень хорошо, молодец!.." А потом сидела в горкоме у Ани Михеевой, говорила: - Отпусти и меня, не могу я!.. Это просто несчастье Варькино было, просто несчастье - то, что по партийной линии она вынуждена была подчиняться такому человеку, как Аня. Собственно, она уже и не Аней была, Михеева, а Анной Степановной. это Варька еще по комсомолу помнила ее как Аню. Михеева. как это и часто бывало с ней, смотрела не в глаза собеседнику; а в стол, сухо отвечала: - Удивляюсь тебе, Свиридова! Такая сложная обстановка, а ты громадную организацию собираешься бросить на произвол судьбы... - Почему "на произвол судьбы"? - протестовала Варька. - У меня заместитель толковый, Глеб Масленников, с третьего курса. С третьего курса не срывают пока... Аня поморщилась на нечаянное Варькино словечко "срывают". - Мы руководители, - продолжала Варька, отмахнувшись от несущественной своей обмолвки. - Мы не погонялы какие-нибудь. Должны люди видеть, что в случае чего - мы в первых рядах... - Наша работа тоже не легкая, - по-прежнему глядя в стол, так же сухо отвечала Аня. - Слушать я этого всего не могу!.. Что-то было в Варькином голосе - такое, от чего Михеева на своей высокой должности как-то отвыкла, но не сочувствовать тоже не могла. Поэтому Михеева все-таки оторвалась от драгоценного своего стола и взглянула на Варьку заинтересованно и прямо. - Ты какого года рождения? Видишь, не девочка все-таки. Это ребятишкам хорошо - срываться, ехать. У них вся жизнь впереди. А мы должны о себе подумать: дорвалась до учебы - учись... "Это, положим, верно!" - отметила про себя Варька. В последние дни она и сама говорила себе: "Идиотка полоумная! Дорвалась до учебы - учись..." Но ни раньше, ни сейчас не позволила этой мысли утвердиться, пустить корни. Не была бы она собой, попросту бы жить не смогла, если бы не сделала сейчас всего, что от нее зависит. - Мальчишкам нашим после института в армию идти - вот что у них впереди, сказала она. - Ну и что? - Им бы тоже - учиться. - В армию их пока не возьмут. - Ты - знаешь! - А ты знаешь, что возьмут? Аня уже спохватилась. Глянула голубыми, человеческими глазами и, спохватившись, опять опустила их в стол. Сама Аня почему-то воли себе не дает, эмоции не распускает. Недаром про таких, как она, говорят: "Солдат партии". Солдат и есть: стой, где приказано, делай, что велят... Было и с нею, все было: куда угодно, подальше бы! Не пустили. На повышение двинули. "Кадрами, - сказали, - разбрасываться не будем..." Теперь всё, захлопнулась крышка: опыта с каждым годом побольше, цена работнику повыше... - Все. Свиридова! - сказала Михеева - таким тоном, что Варька поняла сразу: разговор действительно весь. - Кадрами разбрасываться не будем. Год предстоит трудный, сама должны понимать... - Я понимаю... Совестно мне! Варька при этих словах улыбнулась - совсем так, как при исключении Аси: дескать, пусть уж товарищи извинят ее очевидную слабость... Не желала Аня вникать во все эти тонкости. В ее душевные тонкости никто не вникает! - Совестно, не совестно - детский разговор. Всё. Имеешь еще вопросы? - Какие же... Но какой народ оказался на курсе, какой народ! Миша Заовраженко, например. Широкогрудый, крепкий, в неизменно свежей рубашечке - не поверишь, что живет в общежитии! - с доброй, веселой такой мордахой, в круглых очках. Мишук, Мишенька! На записках вместо подписи рисовал медвежонка. Так вот посмотришь в такое лицо, как у Заовраженко, и всего человека видишь сразу. Хоть садись и пиши с него роман о положительном герое современности. Миша полюбил Майку Костенецкую со второго курса - полюбил так, как очень чистые и очень цельные люди любят. Варька не раз невольно следила за тем, как Мишка, едва прозвучит звонок с лекций, срывается с места. И вот спешат, спешат они с Майкой навстречу друг другу, скользят, прокладывая себе дорогу в заполнившей вестибюль толпе, стремятся друг к другу так, словно вот сейчас, сейчас кончится запас кислорода в их легких, - чтоб, соединившись наконец вновь набрать воздуха на следующие пятьдесят минут лекций. Мише Заовраженко Варя специально говорила, сама не веря, что достигнет чего-нибудь, так, для очистки совести: - Возьми заявление свое, не езжай. Честное слово, управятся без тебя... Он только головой мотал: - Не могу я. - Умрешь ты без Маечки своей. Миша улыбался жалобно. Что он мог сделать! Он руки бы себе поотрубал ради Маечки, подвиг бы небывалый для нее совершил, но личное предпочесть общественному - так это все называлось бы! - даже мысли подобной не могло быть у такого человека, как Миша. Личное - и общественное! О личном не только говорить - и думать-то было зазорно. Эта проблема с детских пеленок была решена: не для личного такие люди, как Миша, рождались на свет!.. И вот они стоят на перроне, люди, пренебрегающие личным, - Миша Заовраженко и Майка Костенецкая. В лицах ни кровиночки, держатся за руки, не сводя друг с друга глаз, улыбаются дрожащими губами. А вокруг - что творится вокруг! На перроне ступить негде, - кажется, весь институт пришел проводить добровольцев. Гремят трубы духового оркестра, заглушают бессмысленные слова прощания, окрики, смех, даже песню, которую поют девчонки вокруг признанного институтского хормейстера, географа с четвертого курса, - он улыбчиво и в то же время серьезно дирижирует ими на прощанье с вагонной подножки. Варька торопится вдоль низко вдавившегося в платформу состава. В толпе, где мелькало сизое от проросшей с утра щетинки, смеющееся лицо Спартака Гаспаряна, разглядела несчастную Женьку: Женька строптиво отвернулась, встретив Варюхин взгляд. Целое дело! Варя пробилась к ней, обняла, на миг прижалась щекой к Женькиному плечу: - Не сердись, не надо. - Никогда тебе этого не прощу! - горестно ответила Женька. Потому что это Варя настояла, чтоб Женьке вернули ее заявление: девчонка только ходить начинает заново - мало ли что может случиться на краю земли! - Я же молчала,- напомнила Варька.- Я ни слова не говорила, пока не выяснилось, что Дальний Восток. - Все равно! - Михрютка ты! - это было любимое Варькино ругательство - "михрютка". Вместе останемся... Женька не слушает. Не до Варьки ей сегодня - и правильно: люди уезжают. Вон Спартак уезжает, любимый Женькин дружок. Варя постояла рядом, посмотрела, как крутится в обступившей его толпе некрасивое, милое лицо Спартака, поспешила дальше. Радующимся взглядом скользнула по сутуловатым плечам Глеба Масленникова: пришел-таки провожать, чертушка! Говорил: "Не приду, глаза бы мои не смотрели, безобразие это все..." Что ему, спросить, безобразие? Вечно несет абы что!.. Крупные, сильные руки Глеба обнимают теснящихся к нему. польщенных девчонок. И Варя, не желая того, невольно отмечает, что беленькая эта, Глебова однокурсница, не едет никуда,- вовсе незачем ее так вот особенно обнимать. Гремят, гремят трубы, и в реве их не слышно ни паровозных гудков, ни звуков вокзального колокола. Мягко трогается состав. Двигается за признанным институтским хормейстером толпа провожающих, "...Три танкиста, три веселых друга..." - обдает на миг Варьку в грохоте бесчувственных труб. Во всех окнах, во всех тамбурах - лица, лица, улыбки, торопливые взмахи рук. Миша Заовраженко, вцепившийся в поручни последнего вагона, изогнулся над рельсами, словно изготовился к прыжку. - Осторожно, эй! - испуганно восклицает Варька. Не слышит он. Состав изгибается, скрывает его из глаз. Кто-то сослепу натыкается на Варю, и она, обернувшись, крепко охватывает рвущуюся за поездом Майку, прижимает ее к себе. Майка смотрит вслед поезду ничего не видящими, сухими глазами, беззвучно шепчет что-то. - Ты что? - Не хочу,- говорит Майка, не глядя на Варю.- Нельзя так. Не хочу. Гуляет над быстро пустеющим перроном холодный осенний ветер, несет, завивает под ногами истоптанные цветы, конфетные бумажки, всякий вздор.
   3. СНОВА ПОЯВЛЯЕТСЯ ФИМА
   - Вот мы и начали отдавать, наше поколение, - задумчиво говорит Женька. Ведь только брали, надоело даже, а теперь, слава богу, отдаем... Они сидят в большой, спартански обставленной комнате - Женька, Маришка, Фима. Просто сидят и ждут. когда придут Фимины гости. Фима только что приехал издалека, насиделся на таежных радиоточках. Одиночества хлебнул, как он сам выражается, "вот так, под завязку", а теперь жаждет дружеского общения. Софья Евсеевна гостит у старшего в Ленинграде, должна со дня на день приехать, и принять гостей помогают Фиме Маришка и Женька. Отдавать они начали, милые!.. Фима отдает, сколько себя помнит. У него, наверное, нет воображения, он не представляет себе иной жизни. Готовился экспортировать революцию. Готовился к смертельной опасности, вести бои на улицах чужих городов. Закалял свою душу, чтоб ни слова, если придется, не сказать проклятым фашистам. Все получилось не так, как он предполагал. В один прекрасный день школу, где он учился, перетряхнули; с бывших курсантов взяли подписку, что они ни за что никому никогда... Стало известно, что компартия, считавшаяся в Коминтерне сильнейшей, во главе со своим ЦК изменила рабочему классу. Вся она разоблачена, арестована, и Коминтерну в самый разгар борьбы с фашизмом ничего другого не остается, как перетряхивать свои зараженные изменою кадры. Так что крестись, Фима, и днем и ночью крестись, что не взят под подозрение, не находишься под следствием, не сидишь в тюрьме, а всего-навсего работаешь радистом на прокладке известной на всю страну магистрали. Еще не каждому и доверят: сидеть в окаянной глуши, ждать, не набредет ли медведь, не зарежут ли походя беглые урки... "Вот и пошли отдавать!" Они и приблизительно не представляют, девчоночки, как многое мы отдаем, - неведомо зачем, запросто, взбесившейся собаке под хвост!.. А Фима приехал в отпуск - и ахнул: чуть не половина комнат в квартире опечатана. Нет Ковалевских, ни Миши, ни Веры, нет Володи, с которым не один вечер просидел Фима, монтируя радиоприемники новейших систем, нет Рахмета с его восточной походкой. Женька когда-то говорила: "корабль". Корабль и есть - тонущий! Кто и не арестован - бросился бежать, обмениваясь куда угодно, на что угодно,крысы, почуявшие несчастье. Совсем другие лица появились. Вместо интеллигентных Берингов - шумная татарская семья, то и дело расстилающая матрацы по всему коридору, чтоб днюющая и ночующая родня могла отлежаться после выпивки и сытной закуски. Появилась блаженная Серафима и ее вечно пьяный шофер. Появились какие-то торгаши с Домниковки, заслуженные пенсионеры. Одному такому заслуженному распечатали комнату Гончаренков, он объяснил: за то, что Зимний брал. Даже бывшая помещица появилась. Живет в маленькой комнатке при кухне, где прежде жила первая жена Володи Гончаренко, - в комнатке, увешанной собственными портретами под большое и малое декольте, заставленной сундуками и баулами со старорежимным хламом. Кособокая, тихонькая, - только ее не хватало для комплекта! Фима к ней специально заходил - подивиться многообразию жизни. Бушуют квартирные страсти, пробегают по коридору женщины с кастрюлями, - с такими лицами, словно только что на кухне, за их спиной свершилось чудовищное преступление. Никакой это не корабль, кончено! - грязная, запущенная коммунальная квартира, каких в Москве множество. Не мог Фима думать, что все его исчезнувшие соседи враги: все - нет!.. Нагляделся в тайге на безропотно вкалывающих доходяг, преданных советской власти до конца, как бы она их ни мучила!.. И думал Фима о происходящем приблизительно то же, что и большинство из них думало: измена. Чудовищная измена - в самом сердце партии, под боком у доверчивого и неосведомленного вождя. "Нам нужны, -сказал Сталин, партийные руководители нового типа", - не для того же сказал, чтоб кто-то толковал теперь эти слова по-своему! Не для того, чтоб "ненужным" оказался Миша Ковалевский или, того чище, бесхитростная Вера, а необходимым позарез этот, толстомордый, из комнаты Гончаренок!.. Вот и в систему Коминтерна проникла, очевидно, измена, - и не в сильнейшей компартии, может быть, была она, а там, где эту компартию вылавливали и разоблачали. Очень страшно было об этом думать. Потому что позволь себе думать так - и объяснимы будут участившиеся .в последнее время провалы и то, что лучших работников вылавливали уже при переходе границы. Позволь себе думать так, и вдруг придет в голову, что и Мэри - может быть! погибла не от фашистской руки... Не заходил Фима так далеко. Отшатывался от неизбежных логических выводов, как от закрытых дверей. Нет ничего страшней приведенной в движение человеческой мысли. Тлеющий бикфордов шнур: додумаешь до конца - и все полетит к чертовой матери!.. Не мог он этого себе позволить. Стиснуть зубы, твердо знать, как и всегда знал: главное направление - верно. И конечно, ни слова этим младенцам! Никому ни полслова. "Лес рубят - щепки летят", - кажется, так принято сейчас говорить? Неизбежна схватка с фашизмом. Разобьем фашизм - вот тогда, на свободе, во всем разберемся. Так-то, дорогие товарищи!.. Вот это, последнее, Фима уже вслух говорил - в ответ на легковесные девчоночьи высказывания: многовато, Фимочка, щепок, нужен все-таки индивидуальный подход... Смотри пожалуйста, думают что-то такое: он считал, что совсем младенцы - не думают ни о чем... "Разобьем фашизм - разберемся!" - вот что Фима отвечал. То, что щепок многовато, - этому не поддакивал, а ведь мог бы! О чем-то говорил, о чем-то привычно молчал, - нельзя иначе, партийное доверие обязывало, партийный билет. - Вот так, дорогие товарищи, - заключил он и выразительно поджал длинноватую верхнюю губу. Девчонки развеселились на его "дорогие товарищи" - этим палец покажи. - Нам с Маришкой - "дорогие товарищи"! - смеясь, восклицала Женька. - Ну, ты даешь! Как на митинге... Маришка тихо улыбалась. И Фима ответно усмехнулся. Вот почему его тянуло к этим девчонкам - к Женьке Семиной и ее подружкам: он с ними словно сотню лет сбрасывал. - Ладно, - примирительно сказал он. - Много лишнего треплете, не надо бы... - Мы же - с тобой! - удивилась Женька. - Мы же не враги, ты знаешь... - Все равно - не надо. Фима все поглядывал на Маришку, на чистый, точеный профиль, подчеркнутый мальчишеской стрижкой, на высокую грудь. На голубую жилку под кожей - эта жилка ему по ночам снилась. Чем-то Маришка, вот эта, повзрослевшая, напоминала Мэри, - только, может. Фима придумал это все - в монашьей-то жизни! Это ведь только глаза у него - навидавшиеся, старые... Что сделать - сказать, объясниться? Вчера попробовал было: "Женщину напоминаешь одну..." Маришка взглянула испуганно, как на дежурного пошляка, привязавшегося в трамвае. Не поверила. На что ей потасканный черт! Вечно шушукается с Женькой, мальчишек вокруг них - лес непролазный... Словно Фима только для того и приехал - грустить смиренно! Дни - считанные. Один из этих считанных дней кончался. Быстро, по-осеннему, темнело. Пришли Леня со своей Региной, Семен с Константином - друзья по тем самым годам. Самые нужные на свете люди: можно с ними о Мэри молчать. Вечер шел - лучшего Фиме не надо, о таком вечере он в тайге мечтал. Хохотали. Пели песни, пили какое-то дурацкое вино, от которого не пьянели нимало. Хлопцы за Маришкой н Женькой ухаживали, те дурили, - кокетничали вовсю. Танцевали под патефон - патефон Леня и Регина принесли. "У самовара - я и моя Маша..." - собачья чушь, старина непролазная!.. Фима больше всех дурачился. Танцевал с Региной, Маришкой, даже с Костей пробовал. "Ах, извините", - говорил ему. Или - "очень прошу вас...". Восторженно руками всплескивал. Женька не танцевала, конечно, посиживала в сторонке. Фима подсел к ней: - Тебе хорошо? - Очень. Ребята такие милые. - Тебе нравятся? - Фима недвусмысленно гордился своими друзьями. - Ты еще не знаешь их... - Словно всю жизнь знаю! - Ну, ты умница... Фима тут же сорвался, потому что раздались звуки тоже старого и очень томного танго, - под такое танго только и дурачиться! Торопливо поцеловал у Женьки руку. Та засмеялась: - С ума сошел! Фима подхватил Маришку, стал прогибать под звуки танго, зверски поворачивать вокруг себя. Маришка танцевала плохо - кисла от хохота. Фима был очень доволен. Никакого трагизма, дорогие товарищи! Не понимают они, вчерашние школьницы: надо в семи котлах вывариться, в семи водах выкупаться, чтобы так вот радоваться каждому подаренному беззаботному дню.
   4. МАРИШКА ВЯЗЕМСКАЯ
   Мариша и сама не заметила, как обогнала всех своих школьных товарищей: одна из всего класса стала самостоятельным человеком. Что мы знаем о себе? Думалось всегда: несчастная я, неумелая, бесталанная... А ведь откуда что взялось! Маришка себя не узнавала, когда устремлялись на нее ребячьи глаза. Когда твердо знала: она всех нужнее она одна может сейчас рассказать об убийстве Цезаря или о трех походах Антанты. И одна по-настоящему хочет, чтоб десятый класс, которым она руководит, стал хорошим и дружным классом - не хуже того, который сама Маришка в свое время кончала. Она еще в школу входила, еще только приближалась к классу по длинному коридору, еще только слышала вдали: "Атас, Мариша!" - а у нее уже словно лампочка внутри загоралась. Они так и кричали: "Атас, Мариша!" - "Марина Григорьевна" у них получалось плохо. Она бы, может, и сама не поняла, как все это важно для нее и насколько она стала богаче и увереннее в себе, если б ее не вызвали однажды в райком партии: преподавала Маришка в одной из подмосковных школ. Сказали: "Ну вот что, Марина ("Марина Григорьевна" и в райкоме получалось плохо), решили мы тебя из школы забрать, бросить на комсомол, у нас там людей не хватает..." - "Да вы что!" - воскликнула возмушенная Маришка. Твердо знала, что не уступит ни за что - пусть на костер волокут, пусть даже вовсе исключают так сказала: "Да вы что!" - потом самой было смешно. Вспомнила вовремя: "Должна я знания свои закреплять, нет? Меня, государство четыре года учило..." Отвязались, пронесло. Какое это счастье: входишь в класс, как в воду, - по грудь, по плечи, по горлышко. Потом и вовсе: накрывает с головкой. Как и кому объяснить это чувство? Бедная, неумелая, бесталанная Маришка - она и сама не понимала, что это - талант!.. Смешная, неожиданная ее жизнь! Ребячьи провожанья - гурьбой до платформы, тихие разговоры наедине. Иногда - записки в портфеле: "М. Г: Я вас люблю". Или - осторожные: "...любовью брата и, может быть..." Классическую литературу читают. Из Маришки никак не получался солидный, бесстрастный педагог: взволнованно смеялась, получая эти записки. А как хотелось настоящей любви! Как мечталось: детская головенка у груди, мужская растроганность, мужская забота... Но Маришке не везло - все получалось невпопад. Володьку поднесло было отнесло. Он хоть не обижает, Володька, он - товарищ. Лучшее украшение любой девичьей биографии, независимо от того, вечер это один или вся жизнь,- как у Женьки. Хуже было с Матвеем Мавриным. Женька - не успела из больницы выйти сошлась с Матвеем по-взрослому, всерьез: Женька очень любила быть счастливой. Всего и было, казалось: схлестнулись два темперамента на узкой дорожке... Матвей был парень бывалый, балованный, девчата на нем так и висли, но он сам признавался Женьке, что таких, как она, не встречал. Сколько это продолжалось: год, полтора? Вот и это Матвей признавал: ни с кем из девчат не продолжалось так долго. Где они только не встречались. Матвей и Женька, у той же Федосеюшкиной сколько раз, - пока другие посиживают на лекциях. Совсем уже жениться решили, чтоб не мучиться по чужим квартирам: потом - раздумали, хватило ума. А весной, на какой-то вечеринке, Матвей по всей форме предложение сделал. Кому - опять Женьке? Ничего подобного: подруге ее, Маришке. Маришка обомлела - подавленная, польщенная. Все-таки Матвей - лучший спортсмен, парашютист-разрядник, великолепный танцор, тугой как струночка. Один из самых видных парней в институте. В любимую Маришкину картину он вписывался превосходно: теплая детская головенка, "осторожно, не урони", растроганный отец, неловкий и тихий... Не любила, нет, но полюбить - могла. Просила подождать, еще подумать; Женьке не говорила ни слова. Женька не могла понять, что происходит. Удивлялась: ты что такая? Мягкость во всех движениях, похорошела, глаза блестят, - эй, подруга, не влюбилась ли часом? Маришка тогда еще училась в институте, еще только госэкзамены готовилась сдавать. Сидели с Женькой на одной из галерей, обвивавших огромный вестибюль. Сколько можно скрывать и таиться? Сказала все. Сказала! А потом смотрела с ужасом в презрительное бледное лицо, в котором только одно и оставалось Женькино - такое знакомое Маришке выражение душевного усилия, стремление во что бы то ни стало вот сейчас, не когда-нибудь потом, а именно сейчас, чего бы это ни стоило, быть до конца объективной и честной. Во имя былой дружбы, так, что ли, - потому что какая уж тут дружба, если Маришка столько времени молчала! Дружбы - нет. - Ты мне верь, - говорила Женька медленно, словно взвешивая каждое слово, словно проверяя его, достаточно ли оно объективно и честно. - Верь! Я. может, потом не смогу так говорить, а сейчас говорю: он человек не очень хороший. Ты думаешь: он тебя любит? Никого он не любит, так, блажь... Маришка и слушала, и не слушала - не слова Женькины были ей важны, важно было это закаменевшее чужое лицо. Она же не знала, Маришка, господи, не знала она. что это тоже не шуточки: два темперамента на узкой дорожке!.. Потом-то оказалось, что Женька права во всем и не в одной только ее оскорбленной страстности дело. Никого Матвей не любил, не умел он этого. Уехал осенью с другими ребятами на Дальний Восток н, едва от Москвы отъехали, женился на какой-то девушке с биофака. Утешился быстро. Так что - то ли бог Маришку спас, то ли Женька - от мужской ненадежности, от обид и измен. И только в одном не была Женька права: продолжалась их дружба, даже и крепче стала. Потому что не допустит Маришка, да и Женька не допустит, подумавши, - чтоб какой бы то ни было парень эту дружбу разбил. Это вот с любовью - не получалось! Закон бутерброда: всегда падает маслом вниз. Или ты любишь, или - тебя. Вот как с Фимой: "Женщину напоминаешь одну..." Придумал какую-то женщину, чтоб романтичней! Зачем Маришке Фима? В любимую ее картину он не вписывался вовсе. Или - Олег Томашевский. Женька называла Олега "Тимоша", иногда - с улыбкой - "Тимоша-дурочка". Женька! Потому что и здесь не обошлось без Женьки, это она с ним первая познакомилась. Поднималась как-то по институтской лестнице, медленно, со ступеньки на ступеньку, вдруг нагоняет кто-то сзади, подхватывает под руку, тянет вверх - какой-то паренек со второго курса. Добрались до площадки, расцепились - и расхохотались. "Ты что?" "А ты что?" Ох, как Олег Томашевский умел смеяться! Белозубый, крепкий, как горошина в стручке, глазищи - чудо! Это у других надо долго вглядываться, чтоб понять, какого они, собственно, цвета, - здесь все и сразу видно: огромные, серые. Такие кутячьи, добрые, улыбающиеся всему миру глаза!.. Женька с Тимошей первое время не разлучались: вместе в буфет, вместе после лекций в читальню. Вместе на концерт: Тимоша знал и понимал музыку и во что бы то ни стало хотел приобщить к ней тугоухую Женьку. Вместе на выставку: Тимоша и живопись понимал и любил. Вместе - в Женькину компанию. Как брат с сестрой. Вот Женьке-то Тимоша и поведал свою невозможную печаль: трагическую, безнадежную любовь к Марише. Словно лампочка загоралась в Маришкиной душе, когда она думала о Тимоше, совсем так, как и тогда, когда она вспоминала свой любимый десятый или приближалась к нему. Намного ли Тимоша старше ее учеников? Мальчишка!.. Еще бы не мальчишка. То застрадает не на шутку: "Слушай, Мариша! Правда, во мне очень много мещанского?.." Маришка серьезно соглашалась: "Еще бы! Мещанин Тимоша!" То взволнуется: наука требует усидчивости и жертв, а он презренный дилетант, ничтожество, ему все интересно, везде хочется побывать. То и вовсе: сядет, уставится в одну точку прекрасными своими глазищами, весь - воплощение отчаяния. Не любят его!.. Хотелось Тимоше пострадать - от молодости, от избытка сил. На днях были в театре, смотрели "У врат царства" с Качаловым в главной роли. Очень хорошо. На обратном пути Тимоша дурачился, смешил Маришу. Потом посерьезнел. "Маришка, - сказал, - я для тебя что хочешь сделаю. Не веришь?" - "Верю". Очень она легко и просто это сказала: "Верю". Тимоша был явно разочарован. Но не сдавался, приспичило что-то такое доказать. "Ну скажи, что тебе сделать?" Маришка засмеялась: "Лезь на дерево". В центре города, с ума сойти! Культурный юноша в чистеньком лыжном костюмчике (пальто Тимоша не признавал принципиально), юноша, только что декламировавший Уитмена и Верлена, круто останавливается, аккуратно кладет к ногам Маришки учительский ее портфель, пересекает трамвайные пути, лезет на изгородь сквера, оттуда - на дерево. Хорошо, что милиционера рядом нет. Маришка, привалившись к стене, изнемогала от смеха. Если бы она могла его полюбить! Но таких, как Тимоша, не любят. Что это за любовь: ни мучений, ни слез?.. Ручеек у ног. Вот так она жила. Смешно. Неожиданно. В ребячьей дружбе. В Тимошиной беспечальной любви. Иногда вспоминалось: ах, да, несчастная она! Годы уходят, как сон, - ни любви, ни счастливого материнства. Так же, наверное, трагически расширяла глаза, как Тимоша. Тоже - хотелось пострадать. А часы нашей жизни тикали, тикали: счастье, счастье!.. Отмеряли, отбрасывали безвозвратно: еще девятнадцать месяцев счастья, еще восемнадцать!..