Никаких этих бригад, никакой круговой поруки: каждый ученик должен был знать все, такие были теперь установочки. Очень интересно стало учиться. С начала этого года в классе появился Дмитрий Назарович Колокольников. В кабинет физики теперь входили почти молитвенно, без обычной возни. Дмитрий Назарович уже был здесь, - казалось, что он здесь живет, здесь ночует. Он появлялся из-за шкафов странной своей вихляющейся походкой, сильно приволакивая ноги и мотая руками; отдавая через плечо последние распоряжения Сережке Сажину и другим копошащимся за шкафами счастливцам. Вернее, не распоряжения отдавал - в кабинете физики все были "на равных", - торопливо досказывал какие-то свои соображения: что-то у них там, за шкафами, не получалось. Ничто не могло польстить больше - Дмитрий Назарович подходил, наклонялся доверительно, обдавая запахом табака: "Филиппов, произведите, пожалуйста, расчет, что-то мы в последний раз напороли". Иногда оговаривался, называя по имени и на "ты"; Костя ловил себя на том, что старается при ходьбе тоже приволакивать ноги. Он просыпался затемно и смотрел, как медленно светлеет окно, - торопился в школу. Не смея себе в этом признаться, нетерпеливо ждал вторников и пятниц - в эти дни проводились дополнительные по математике. Евгений Львович преподавателем был отличным. С того момента, как он появлялся в классе, со своей лысой головой, тускло поблескивающей, как хорошо отполированный бильярдный шар, в неизменном халате, поседевшем от меловой пыли, и еще в дверях, протягивая кому-нибудь мел, возглашал неизменное: "Пройдемте с вами!" - и до той безукоризненно рассчитанной минуты, когда он одновременно со звонком говорил: "Отдайте мои игрушки" и уходил, унося деревянный циркуль и большой деревянный транспортир, и полы халата, уже в дверях, взвивались за ним, как дым, - все это время, все сорок пять минут урока, в классе шло интеллектуальное пиршество, торжествовал в новом и новом усилии живой, пытливый человеческий ум. У Евгения Львовича был единственный недостаток - немаловажный! - слабых учеников при этом сбрасывало, словно с площадки стремительно идущего поезда. Слабым требовались дополнительные разъяснения, замедленный темп. Осуществлять это все и должен был Костя. Костя не задумывался о том, что это, очевидно, и есть его призвание, просто помогал товарищам. Обнаруживал в себе непочатые запасы доброты, терпения, душевной мягкости - все то, чего в нем отродясь не было и чего он, совершенно естественно, даже не подозревал в себе раньше. Готовность бесконечно возвращаться вспять, неустанно повторять одно и то же: "Вяземская, понимаешь теперь?" Благодарный вздох: "Ох, Филиппыч..." Вот так его звали теперь, уважительно: "Филиппыч". Говорили: "Филипп человек". Удивлялись: "Ну, Филипп! Не хуже Евгения Львовича чешет..." Костя против воли улыбался, когда все это слышал. Костя ходил на переменах, подпрыгивая и ликуя, милым забавником, обласканным чудаком, всех задевал, ребячился. И преображался - после уроков, на дополнительных. Из "Филиппка" и "Котьки" - это все девчонки изощрялись, выдумывали - преображался в "Филиппыча", в человека, ответственно вникающего во все. Лучистый, нестерпимо сияющий взгляд Кости, который умел быть таким лицемерно-отрешенным, сейчас был спокоен и доброжелательно-взыскующ. Он видел все, заглядывал в самую дальнюю тетрадь: "Что там у тебя, Князь? Давай сюда..." Князь послушно выходил к доске, запинался, путался, Костя терпеливо поправлял. "А что у тебя, Мытищин?" Костя был счастлив. Не то чтоб само собой отпало все, что до сих пор его тяготило, - наоборот! - двойственность и зыбкость существования никогда, быть может, не ощущались им с такой силой. Что из того! Костя жил даже не сегодняшним днем, а каждым часом: пока он в школе - он в школе. В школе он нужен всем; даже Митька, сволочь, ходит на дополнительные!... Очень не хотелось возвращаться домой. Тетка зудит свое: "Ведь как жмут! Не ровен час, даст господь недород - все с голоду подохнем!" Этой лишь бы нажраться досыта!.. Висят по стенам густо, одна к другой, оставленные отцом картины в маслянистых багетовых рамах: розы, похожие на капустные кочаны, красотки с бубнами, пьяные пузатые мужики, увитые плющом. Тетка голых мужиков не одобряет, но продавать картины до крайности тоже не решается: еще, гляди-ко, пригодятся - ценность!... Люди старались, одной краски сколько израсходовали... От картин этих, от тетки - на край света сбежишь!... Однажды Костя осмелился, заговорил с Игорем Остоженским. То есть только Косте казалось, что заговорил, осмелился. Казалось: свет прожекторов брошен, громы гремят, трубы сигналят. На самом деле невесело усмехнулся, сказал вполголоса - и не утвердительно даже, просто предположил: - Вот и я, наверное, враг... Было это на уроке обществоведения. С учителями обществоведения по-прежнему не везло, менялись по нескольку раз в году; этот - вовсе неудачный, с вечным насморком, сипел через силу о классовой борьбе. Игорь внимательно слушал учителя. А может, только вид делал, что внимательно слушал, откровенности Костиной словно не заметил. Потом, когда Костя перестал уже ждать ответа, - ответил, и его интонация была тоже неуловимой: то ли недоверие, то ли предостережение, то ли небрежное высказывание не по существу: - Разговаривай больше! И хоть так и осталось неясным, состоялся между ними разговор или нет, Косте сразу стало легче. В самом деле: какие еще нужны слова? К Игорю тянуло больше всего. При всех недостатках Игоря, при этой его сентиментальности, которой Костя, трезвый человек, не одобрял и одобрить не мог, Остоженский нравился Косте тем, что без всяких видимых усилий со своей стороны умудрялся оставаться самим собою, как ты его ни поворачивай, какими глупостями ни задуряй. А когда однажды Борис Панченков рассердился на него не на шутку: председатель учкома, дескать, а чего-то там должным образом не заострил и ребром не поставил, - пока Борис кричал все это, Ишка только улыбался снисходительно: - Чего, спросить, разоряешься? Я человек легкомысленный, все знают... Не был он легкомысленным, так, трепался. Легким - был. Костя, может, и сам не понимал, как необходим ему рядом, изо дня в день, человек, который живет без того сумасшедшего напряжения, что лезет отовсюду: с плакатов, с газетных листов, - живет и живет как бог на душу положит. Такому можно признаться в чем угодно, можно и вовсе не признаваться ни в чем.
   4. "ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ДЕТИ"
   А Игоря в один прекрасный день сорвали с уроков и отправили на какое-то совещание в Наркомпрос - там собирали ученический актив. Игорь пошел с тем волнением, с каким нормальный человек его лет всегда идет в незнакомую обстановку. "Безобразно нас воспитывают в Первой опытной, - думал он, чтоб оправдать это неуместное, на его взгляд, волнение. - Варимся в собственном соку, эдак мы жизни вовсе не будем знать!" Игорь очень серьезно задумывался о предстоящей жизни. В Наркомпросе, в просторном кабинете с высоким лепным потолком, сидели вдоль стен сверстники Игоря, человек тридцать, среди них две девочки, на которых он прежде всего обратил внимание. Девочки сидели рядом, на диване - одна смуглая, крепкая, как орешек, с жарким румянцем на широких скулах, с медленной улыбкой; другая, побойчее, - худенькая, угловатая, в мальчишечьей рубашке с засученными рукавами; прямые волосы ее, которые она то и дело заправляла за ухо, снова падали ей на лицо. Обе девочки очень понравились Игорю - одна застенчивостью, другая, наоборот, той свободой и непринужденностью, с которой держалась. Мальчишки его заинтересовали меньше: ребята как ребята, такие же, как он сам. Прямо против Игоря, уперев руки в широко расставленные колени, сидел белобрысый паренек в наглухо застегнутой курточке; пионерский галстук на нем существовал как бы сам по себе, кричаще лежал поверх куртки, схваченный специальным зажимом. Игорь только и успел подумать при взгляде на этого паренька, какой он, должно быть, добросовестный и ретивый на своем посту. Высокая дверь в конце кабинета отворилась, вошел чернявый улыбающийся дядька в сопровождении двух теток - сам замнаркома, - поздоровался, подсел к массивному письменному столу, приглядываясь к ребятам. - Что ж, - сказал он наконец, - поговорим, товарищи? - И опять замолчал, то ли привыкая к аудитории, то ли, наоборот, аудиторию приучая к себе. Тетки тем временем разложили в стороне карандаши, приготовились писать. Игорь не сразу понял, кто они, а поняв, удивился: какой такой вопрос интересует замнаркома, если ему в разговоре с председателями учкомов, подумаешь, полномочные представители! - стенографистки понадобились? Вопрос замнаркома, оказывается, интересовал такой: надо ли в школе перестроить самоуправление, или все хорошо и перестраивать ничего не нужно, и что поделывает в школах учком, не превращаются ли его члены, чего доброго, в молодых бюрократов? А то, может, вообще передать учком в ведение учителей, пусть учителя с ним сами справляются? Последнего он явно не думал, спросил просто так, для подначки, и сам остался этой своей подначкой очень доволен. - Еще недавно, - говорил замнаркома, - много занимались общественной работой, про учебу забывали. Теперь взялись за учебу. Так вот - не сказалось ли это на вашем общественном лице, дорогие товарищи, не образовался ли кое-где на местах правый уклон, - вы представляете, что это значит? Дорогие товарищи переглянулись: что такое правый уклон - это они себе представляли немножечко. - Трудности у нас большие, - продолжал замнаркома. - Как эти трудности сказываются на школе? Вы - доверенные лица, вы всё должны знать: какие среди ребят настроения, о чем говорят ребята, делятся чем-нибудь? О чем говорят между собой ребята? Игорь с насмешливым удивлением покосился на стенографисток. Одна отдыхала, равнодушно разглядывая свои ногти, другая прилежно записывала, карандаш ее так и летал. Неужели и то, что говорят между собой ребята, будут так же записывать?.. - Все! - Замнаркома опять улыбнулся. Простой такой, свойский дядька, живой, всем интересуется. - Я, в общем-то, кончил, говорите вы... Ребята молчали, переглядывались, никто не решался начать. Стенографистка, - та, что записывала, - выжидательно остановилась. Замнаркома смотрел так же простецки и весело: - Ну что ж вы? Раскачивайтесь. - Разрешите мне! - подняла руку одна из девочек, та, что побойчее, и Игорь опять подивился тому, как уверенно она себя держит. "Правильно, - тут же подумал он, - это только мы, в Первой опытной, заспиртованные какие-то..." - Из какой ты школы? Девочка назвала. - Без самоуправления никак нельзя, - сказала она. - У нас ребята говорят: лучше к заведующему в кабинет попасть, чем на учком. Так пропесочат на учкоме, ну! - Девочка с торжеством оглядела присутствующих. - По всей школе разнесут, на линейку вызовут. У нас, товарищ замнаркома, так ребята делятся на три группы: активисты, потом середняки, потом "крематорий"... - А "камчатка" у вас есть? - перебил ее замнаркома и опять остался своим вопросом очень доволен. - "Камчатка", "крематорий" - это одно и то же, - девочке не терпелось продолжать. - А капустники? - Нет. У нас не бывает такого. Был один случай - чепуха, на учкоме разбирали. - А что вы читаете? - Читаем? Что придется. Мопассана, Ната Пинкертона. - Девочка явно не привыкла к тому, чтоб ее перебивали, и не собиралась свою досаду скрывать. Но замнаркома с этим вовсе не считался. Странный все-таки дядька: то ли действительно ребят прощупать хочет, то ли, наоборот, себя показать, как он все про рябят понимает и знает. - А ты читала Мопассана? - с интересом спросил он. - Читала. "Монт-Ориоль". - И как? - Гадость! - Ух ты, как она это сказала! - А что читать? - тут же перешла она в наступление. - Программы чудные такие. Тут Маяковского недели три, что ли проходили, так даже возмущение было... - Плохие программы? - Очень. - А сама ты - что читаешь? Девочка взглянула на замнаркома почти с ненавистью. "Так тебе, - мысленно злорадствовал Игорь. - За Маяковского". Маяковского он любил. Девочка строптиво сказала: - Мне читать некогда, у меня общественной работы много. Смугленькая смотрела на соседку сочувственно, закивала в знак согласия головой, видно, тоже заработалась, бедная. Хоть бы эта молчала: смугленькая казалась Игорю особенно красивой. - А ты что скажешь? - обратился к ней замнаркома. - Все правильно, - девочка смутилась. - Без самоуправления никак нельзя... - И все? - Все. - Она, словно извиняясь, пояснила... - У нас председатель учкома болен. - Взглянула смугленькая при этом не на замнаркома, а почему-то на Игоря. - Вы про настроения спрашивали, - надменно вмешалась между тем худенькая, - могу рассказать, если вам интересно... - Что ж, расскажи, - замнарком сказал это не очень уверенно, - расскажи, ладно. - У нас такая группа есть, им лишь бы путешествовать, да, да! - Девочка вновь с торжеством оглядела присутствующих. - Какие то старые, возвышенные идеалы. В облаках витают! А еще один, Новлянский, "мне, говорит, общественной работой заниматься некогда, мне врач велел свежим воздухом дышать..." Я ему: "Ничего такого тебе не нужно, глупости!" А он: "Ты что, лучше врача знаешь?" Неизвестно, сколько бы еще она так говорила. Ребята нетерпеливо задвигались. Тот, белобрысый, что сидел против Игоря, с важностью сказал: - У нас есть очень плохие, антисоветские выступления... - Даже так? - замнаркома встрепенулся. - Какая школа? Школу записали. - У нас седьмой класс ворвался в кабинет обществоведения на урок. Неорганизованно очень. Ну, и порвали портрет Сталина. - Нечаянно? - Да ведь это как сказать! - Мальчишка вполне разделял возможное недоверие взрослого, - говорит, что нечаянно. Ну, мы нашли виноватого. Пашков такой, сын торговца, - у него мать семечками на базаре торгует. - Серьезно! - Еще бы! Потом у нас такие есть: дневники ведут... - Что-о? Это Игорь не выдержал. Замнаркома оживления его не одобрил. Озабоченно обратился к белобрысому: - Это что ж - вроде альбомчиков? Тот торопливо согласился. - Ага. У одной девчонки так прямо и было записано: "Я не создана для общественной работы". Ну, мы дали ей!.. Ишка торопливо поднял руку. - Какая школа? - спросили его. - Первая опытно-показательная, - Игорь обратился к белобрысому с ехиднейшей интонацией, которая получалась у него, как сам он считал, неплохо: - А откуда ты знаешь? Ты что, чужие дневники читаешь? - Ну, знаешь!.. - Белобрысый даже задохнулся от возмущения. - А ты бы не стал читать, да? Не стал бы? Такие, которые дневники ведут, - они самые вредные, если хочешь знать! Они исподтишка действуют... - Чего там они действуют!.. Подумал Игорь при этом про Женьку. Женька как-то проговорилась ему, что ведет дневник. Ишка сказал не про Женьку, конечно, - сказал как бы про себя: - А если я веду дневник, так что я, контра? Нельзя дневник вести? - при этом он, кажется, даже покраснел от злости. - Почему? Можно. - Белобрысый обернулся за поддержкой к замнаркома. Тот переводил заинтересованный взгляд с Ишкиного лица на лицо белобрысого. Можно! Вот у нас, например, в школе есть дневники, там всё записывают, что и по какому предмету задано, когда. Веди, пожалуйста, никто слова ни скажет. - Ты дурак, или кто? Замнаркома спохватился, постучал карандашиком по крышке чернильницы. Все с тем же видимым интересом спросил белобрысого: - Ты бузишь когда-нибудь? Вот и это слово - "бузишь" - сказал неспроста: он всё про ребят понимал! Белобрысый надулся. - В общем-то, не бужу. - Потом пояснил: - У нас в учком таких выбирают, которые не бузят... - Совсем, совсем не бузишь? - вид у замнаркома был ух какой тонкий! Белобрысый ухмыльнулся. - Ну, редко. Посмеешься иногда, когда учитель смешные примеры приводит на анатомии, например... - На анатомии? Мальчишка покраснел, сдерживаясь. Потом не выдержал, фыркнул: вспомнил что-то такое из человеческой анатомии... Игорь смотрел на него с холодным прищуром. В Первой опытно-показательной лучше, там такого белобрысого давно бы!... Там не только замнаркома, сама Клавдюша не решилась бы спрашивать, о чем ребята говорят между собой, какие у них настроения... - Первая опытная, расскажи ты. Игорь не спеша поднялся. Собираясь с мыслями, сгреб со лба волосы рассеянным жестом. Пожалуйста, он расскажет: о том, что учком в их школе никого не "вовлекает", не "охватывает" - всё почему-то и так делается. Живут и живут, все вместе, дружно - вот и вся их общественная работа. Игорь, как всегда, бережно подбирал слова: - Ведь что в общественной работе главное? Научиться понимать людей, так? Нам в жизнь идти, мы должны уметь разбираться в людях...
   5. ТВЕРДЫНЯ
   - Что ж, - говорит Плахов, - произведем предварительную прикидочку. Вот Остоженский. Не из церковников, ручаешься за него? - Что ты! - Борис Панченков даже пугается - Лучший общественник, ты же знаешь. - Фамилия, понимаешь, поповская... А мы его - в комсомол, авторитет ему... Он, в общем-то, не возражает, Плахов. Он и сам знает, что Остоженский отличный парень. Но Плахов - лицо ответственное, обязанность его такая все взвесить и все предусмотреть. И он смотрит в лежащий перед ним список озабоченно и с сомнением. И Борис смотрит в этот список, где каждого знает, и за каждого ручается головой, и крепкая шея его розовеет от волнения. И члены бюро, сидящие тут же, заглядывают в этот список, и переводят серьезные взгляды с Плахова на Бориса, потому что они тоже обязаны все взвесить и все предусмотреть: Венька Кочетков из штамповочного, еще какой-то парень из новеньких, Борис его не знает, Наташа Заусенцева из нижней сборки. - Этого уберем - так? - советуется с товарищами Плахов. - За процент ведь тоже по головке не гладят. - Эту - долой. О, рабочий! Хороший парень? - Ничего, деловой. - Прекрасно! Борис, ты совсем опупел. Дочь торговца. - Какого торговца? Кооператора! - А не всё ли равно? - Плахов оборачивается за поддержкой к Кочеткову. Тот, улыбаясь, пожимает плечами. - Ты, Виктор, сам того! - вспыхивает Борис, - это ты про Соньку Меерсон дочь торговца! Такая трудовая девка! С малышами работает - закачаешься... - Дочь торговца, да еще Меерсон! Бориса осеняет... - Про нее в газетах писали. Помнишь, сосед у них был, Гусаров? Еще судили его - за антисемитизм... - Это про нее было? - Про нее. - Угу! Другое дело. Примем твою Меерсон. И все, Борис. Все! Остоженский, Меерсон, Мытищин - с тобой четверо. Фракция есть. - Есть фракция! - Борис совсем расстроился. - Пустяки - ребят не видели! Ну бюрократ ты, Плахов! Откуда это в тебе? - Вот - бюрократ! - Плахов даже головой крутнул. - Не нюхал ты, Панченков, бюрократизма... - Нюхал! Ты особый такой бюрократ - от станка... Но тут уж все засмеялись: дает Панченков! Это из их-то рядов - бюрократ!.. Плахов жестом остановил неуместное оживление. - Регулировка роста - вот что это такое! - внушительно сказал он. - Мы в Советской стране, мы не на небесах живем. Так-то, Панченков. Давай зови их по одному. Первой вошла Женька Семина. Застенчиво улыбнулась от порога. - Здравствуйте. - Здравствуй. - Плахов не слишком приветливо кивнул головой. - Встань сюда, вот так. Расскажи биографию. Женька сказала - все, что могла сказать о себе в пятнадцать неполных лет: "родилась тогда-то... учусь..." Больше ничего не могла придумать. Смотрела она при этом не на членов бюро, а на стену за их головами - там висел заводской бюллетень "Дзержинец", который Женька своими руками делала: и карикатуры рисовала про летунов, и подписи в стихах писала. И вообще - все здесь было свое, знакомое: и эти фанерные стены, вздрагивающие от шума работающих станков, и цифры повсюду "518" и "1040", и механический цех, и нижняя и верхняя сборка, и грохочущая "штамповка" в глубине двора, под стеклянною крышей, - сюда, на завод, ребята то и дело приходили и на производственную практику, и на митинги, и просто так, в помощь заводской ячейке, для проведения разных кампаний. И сразу за забором - заводской стадион, так и там все знакомое: ходили туда нормы БГТО сдавать, прыгали в ящик с песком через реечку, и всяко. И в клубе заводском столько раз были, так что и к ребятам здесь пригляделись, и ребята пригляделись ко всему, но Женька все равно почему-то робеет. - Родители? - обреченно переспрашивает она. - Папа - профессор, педагог. - А мать? - Мама - служащая. - Так, - Плахов оторвался от бумажки, лежащей перед ним, взглянул на Бориса. - Родственников за границей нет? - Нет. Откуда? Родственников за границей у Женьки не было. И к суду она не привлекалась, и в белой армии не служила. - Расскажи про конфликт на КВЖД. Это Женька очень хорошо помнила: лагерные линейки в двадцать девятом, и беседы у костра, и то, как Макса рисовал нашу восточную границу на своем бедре - острым прутиком по загорелой коже. Женька и рисунок этот помнила. - Ладно, - почему-то рассердился Плахов. - Нахватала с бору по сосенке. Расскажи про шесть условий товарища Сталина. Женька, не понимая, почему рассердился Плахов, испуганно взглянула на Бориса, тот удрученно махнул рукой. Засыпалась! Можно было бы, конечно, и про шесть условий ответить что-то такое. Женька молчала. - А подаешь заявление в комсомол, - наставительно сказал Плахов. - Газеты читать надо, милая. Подрастешь - приходи. Не подавала Женька никакого заявления! Очень хотелось это сказать. Ее пионерский отряд выдвинул. Женька сама сроду бы не решилась. - И балуешься небось? - явно желая утешить ее, улыбнулся Кочетков. Панченков, балуется она? - Есть немножко. - Эх, товарищи, несерьезно относитесь, - это опять Плахов. - Важнейшее дело, понимаете ли, вступление в комсомол. Потом вошел Остоженский - и все сразу оживились, задвигались. Игорю, как всегда, мешали его руки, ноги, все его крупное, рыхловатое тело, и волосы то и дело падали ему на круглый лоб. Игорь рассеянно собирал их в пригоршни. Про Игоря никто бы не спросил: "Балуешься небось?" - просто в голову бы это никому не пришло!.. - Расскажи про шесть условий, - как-то сразу успокаиваясь и добрея, предложил Плахов. Игорь обстоятельно изложил шесть условий товарища Сталина. И про диктатуру пролетариата рассказал - об этом спросила Наташа Заусенцева. И о работе школьного учкома рассказал подробно. В общем, Остоженского, конечно, приняли. И Митю Мытищина приняли безо всяких. Митька ужасно волновался, еще когда сидел в коридорчике, - просто жалко было глядеть на него, как он тер между колен потеющие ладони и невесело хихикал: "Ну, все!" А когда его вызвали наконец, отвечал уверенно, отчетливо, и только голос его звенел напряженно, - и про шесть условий товарища Сталина, и про диктатуру пролетариата, и про момент, который все мы в текущий момент переживаем. И Плахов совсем развеселился и сказал: - Видали? Вот это и есть наш коренной кадр. Вот таких ребят нам надо, Панченков, а ты все ушами хлопаешь. Давай следующего... А следующим позвали Сережку Сажина, и вот тут-то получалась неприятность. Потому что Сережка знал все - и про шесть условий, и про текущий момент, и про КВЖД, и про диктатуру пролетариата, и все стоял, переминаясь с ноги на ногу и поглядывая исподлобья, и готов был продолжать приятную беседу с членами бюро в любом направлении и в каком угодно объеме. Потому что про консерваторов и лейбористов он тоже знал и - про что там еще? - про все знал. Вот тогда Плахов стал нервничать и кричать, что Сережка срывает работу в своей бригаде. Но Сережка как раз бригаду очень хорошо вел, это кто угодно мог подтвердить. Сережкиной бригаде единственной вынесли в свое время благодарность, а сейчас, между прочим, бригад вообще нет, осуждены, так что секретарь еще и отстал, оказывается, от школьной-то жизни. И Сережка, так сказать, бесплатно, по доброй воле, пересказал Плахову Постановление ЦК о школе. И кто-то из бюро - то ли Венька Кочетков, то ли парень, не знакомый Борису, то ли Наташа Заусенцева, - кто-то из них не выдержал и предложил Сергея Сажина в комсомол принять. А Плахов словно ничего не слышал. Плахов сидел, закаменев, и недобро щурился, а потом спокойненько так предложил Сережке честно, по-пионерски признаться, что именно он скрывает в своей биографии, почему не может точно и определенно сказать, где работает его отец. И вот тут Сережка замолчал. Он стоял и краснел, будто он лишенец какой-нибудь или классовый враг, и ребята притихли за дверью, потому что что-то такое про Сергея слышали: что Сережкин отец вроде бросил их с матерью, и было это не то в Тюмени, не то в Тобольске, и Сережка с матерью кинулись в Москву неизвестно зачем - не было у них в Москве ни родных, ни пристанища. И не хотел Сережка знать, где работает его отец, вот не хотел - и все. Он стоял сейчас, краснел и не говорил ни слова. И Плахов очень авторитетно сказал, что комсомол от его кандидатуры воздерживается. Вот так все это произошло. Так образовалась в Первой опытно-показательной школе комсомольская фракция. Сережка с Женькой шли тогда с завода вдвоем, и Сережка говорил Женьке, что все это - Борисова провокация, Сергей Борису это не скоро забудет. Потому что Борис - психованный какой-то, ни с чем не считается: ему лишь бы всех путных ребят в комсомол перевести. Но Сергей второй раз на эти уговоры не поддастся, Сергею сегодняшнего дня за глаза довольно. Они шли, огибая залитые стылой водой колеи и осенние лужи, и, когда лужи были особенно большие, Сережка слегка трогал Женьку ca локоть проявлял товарищеское внимание. А Женька молчала. Женька только улыбалась сочувственно. Потому что с Сережкой очень несправедливо обошлись сегодня, это все так, конечно, только ведь и он не прав! Словно вопрос такой есть: идти в комсомол, не идти! Это уж однажды и навсегда: сначала ты октябренок, потом - пионер, потом - когда-нибудь, - комсомолец.
   6. В ШУМНОЙ ГАВАНИ
   К этому времени - к осени тридцать первого - много изменилось на Женькином корабле. С тех пор как ввели карточки, хлебные и всякие, пришлось отказаться от общей поварихи. Семина - она в те дни была старшей по квартире - отпустила тетю Полю, заплатив ей за месяц вперед. Неожиданно возмутилась жена Рахмета Биби: "Почему за месяц? По закону полагается - за две недели".