К Дюмурье спешно отправляются по поручению бдительной Матери патриотизма еще три посланца якобинцев - Проли, Дюбюиссон и Перейра; они немеют от изумления, слыша речи генерала. Конвент, по его словам, состоит из 300 подлецов и 400 недоумков: Франция не может существовать без короля. "Но мы же казнили нашего короля". "А какое мне дело!" - запальчиво кричит этот генерал, не умеющий молчать. "Не все ли мне равно, будут ли звать короля Ludovicus, или Jacobus, или Philippus", - возражает Проли и спешит донести о ходе дел. Так вот на что надеются по ту сторону границ.



Глава пятая. САНКЮЛОТЫ ЭКИПИРОВАЛИСЬ


   Бросим теперь взгляд на великий французский санкюлотизм, на это чудо революции - движется ли оно, растет ли? Ведь в нем в одном заключена еще надежда для Франции. Так как с Горы исходят декрет за декретом, подобные созидающим fiats, то, согласно природе вещей, чудо революции быстро вырастает в эти дни, развивает один член за другим и принимает страшные размеры. В марте 1792 года мы видели, как вся Франция, объятая слепым ужасом, бежала запирать городские заставы, кипятила смолу для разбойников. В нынешнем марте мы счастливее, потому что можем взглянуть ужасу прямо в лицо, так как у нас есть творческая Гора, которая может сказать fiat. Набор рекрутов совершается с ожесточенной быстротой, однако наши волонтеры медлят с выступлением, пока измена не будет наказана дома: они не стремятся к границам, а мечутся взад и вперед с требованиями и изобличениями. Гора вынуждена говорить новое fiat и новые fiats.
   И разве она не делает этого? Возьмем для первого примера так называемые Comites revolutionnaires для ареста подозрительных лиц. Революционные комитеты, состоящие из 12 выборных патриотов, заседают в каждой городской Ратуше Франции, допрашивают подозреваемых, ищут оружие, производят домашние обыски и аресты - словом, заботятся о том, чтобы Республике не нанесли какого-нибудь вреда. Члены их, избранные всеобщей подачей голосов, каждый в своей секции, представляют своего рода квинтэссенцию якобинства; около 44 тысяч таких лиц неусыпно бодрствуют над Францией! В Париже и во всех других городах дверь каждого дома должна быть снабжена четкой надписью с фамилиями квартирантов "на высоте, не превышающей пять футов от земли"; каждый гражданин должен предъявлять свою Carte de civisme, подписанную председателем секции; каждый должен быть готов дать отчет о своих убеждениях. Поистине, подозрительным лицам лучше бежать с этой почвы Свободы! Но и уезжать небезопасно: все эмигранты объявлены изменниками; имущество их переходит в национальную собственность, они вне закона, "мертвы в законе", конечно, за тем исключением, что для наших надобностей они будут "живы перед законом еще пятьдесят лет", и выпадающие за это время на их долю наследства также признаются национальной собственностью! Безумная жизненная энергия якобинства с 44 тысячами центров деятельности циркулирует по всем жилам Франции.
   Весьма примечателен также Tribunal Extraordinaire20, декретированный Горой; причем некоторые жирондисты противились этой мере, так как подобный суд, несомненно, противоречит всем формам, другие же из их партии соглашались, даже содействовали принятию ее, потому что... о парижский народ, разве не все мы одинаково ненавидим изменников? "Трибунал Семнадцатого", учрежденный минувшей осенью, действовал быстро, но этот будет действовать еще быстрее. Пять судей, постоянные присяжные, которые назначаются из Парижа и окрестностей во избежание потери времени на выборы; суд этот не подлежит апелляции, исключает почти всякие процессуальные формы, но должен как можно скорее "убеждаться" и для большей верности обязан "голосовать во всеуслышание" для парижской публики. Таков Tribunal Extraordinaire, который через несколько месяцев самой оживленной деятельности будет переименован в Tribunal Revolutionnaire, как он уже с самого начала назвал себя. С Германом или Дюма в качестве председателя, с Фукье-Тенвилем в качестве генерального прокурора и с присяжными, состоящими из людей вроде гражданина Леруа, давшего самому себе прозвище Dix Aout (Леруа Десятое Августа), суд этот сделается чудом мира. В его лице санкюлоты создали себе острый меч, волшебное оружие, омоченное в адских водах Стикса, для лезвия которого всякий щит, всякая защита, силой или хитростью, окажутся слишком слабыми; он будет косить жизни и разбивать чугунные ворота, взмах его будет наполнять ужасом сердца людей.
   Но, говоря о формировании аморфного санкюлотизма, не следует ли нам прежде всего определить, каким образом бесформенное получило голову. Не будет метафорой, если мы скажем, что существующее революционное правительство продолжает находиться в весьма анархичном состоянии. Имеется исполнительный совет министров, состоящий из шести членов, но они, особенно после ухода Ролана, едва ли сами знали, министры они или нет. Высшую инстанцию над ними составляют комитеты Конвента, все равные между собой по значению; комитеты двадцать одного, обороны, общественной безопасности назначаются одновременно или один за другим для специальных целей. Всемогущ один Конвент, особенно если Коммуна заодно с ним; но он слишком многочислен для административного корпуса. Поэтому в конце марта ввиду опасного положения Республики, находящейся в быстром коловращении, создается маленький Comite de Salut Public21, повидимому, для различных случайных дел, требующих неотложного решения, на деле же, оказывается, для своего рода всеобщего надзора и всеобщего порабощения. Члены этого нового комитета должны еженедельно давать отчет о своих действиях, но совещаются втайне. Числом их девять, и все они стойкие патриоты, один из них - Дантон; состав комитета должен обновляться каждый месяц, однако почему не переизбрать их, если они окажутся удачными? Суть дела в том, что их всего девять и они заседают втайне. На первый взгляд этот комитет кажется органом второстепенным, но в нем есть задатки для развития! Ему благоприятствуют счастье и внутренняя энергия якобинцев, он принудит все комитеты и самый Конвент к немому послушанию, превратит шестерых министров в шесть прилежных писцов и будет некоторое время исполнять свою волю на земле и под небесами. Перед этим Комитетом мир до сих пор содрогается и вопиет.
   Если мы назвали этот Революционный трибунал мечом, который санкюлоты выковали сами для себя, то "закон о максимуме" можно назвать провиантским мешком или котомкой, в которой как-никак все же можно найти порцию хлеба. Правда, это опрокидывает политическую экономию, жирондистскую свободу торговли и всякие законы спроса и предложения, но что делать? Патриотам нужно жить, а у алчных фермеров, по-видимому, нет сердца. Поэтому "закон о максимуме", устанавливающий предельные цены на зерно и утвержденный после бесконечных усилий22, постепенно распространится на все виды продовольствия, но можно себе представить, после каких схваток и кутерьмы! Что делать, например, если крестьянин не хочет продавать свой товар? Тогда его нужно принудить к этому. Он должен дать установленным властям точные сведения об имеющемся у него запасе зерна, и пусть он не преувеличивает, потому что в этом случае его доходы, такса и контрибуции соответственно повысятся; но пусть и не преуменьшает, потому что к назначенному дню, положим в апреле, в амбарах его должно оставаться менее одной трети объявленного количества, а более двух третей должно быть обмолочено и продано. На него могут донести, и с него возьмут штраф.
   Вот таким запутанным переворотом всех торговых отношений санкюлоты хотят поддержать свое существование, раз это невозможно иным образом. В общем дело приняло такой оборот, что, как сказал однажды Камиль Демулен, "пока санкюлоты сражаются, господа должны платить". Затем являются Impots progressifs (прогрессивные налоги), с быстро возрастающей прожорливостью поглощающие "излишек доходов" у людей: имеющие свыше 50 луидоров в год уже не изъяты из обложения; если доходы исчисляются сотнями, то делается основательное кровопускание, а если тысячами и десятками тысяч, то кровь льется ручьями. Потом появляются реквизиции, "принудительный заем в миллиард", на который, разумеется, всякий имеющий что-нибудь должен подписаться. Беспримерное явление: Франция дошла до того, что стала страной не для богачей, а для бедняков! А затем если кто-нибудь вздумает бежать, то что пользы? Смерть перед законом или жизнь в течение еще 50 лет для их проклятых надобностей! Таким образом, под пение "Ca ira" все идет кувырком; в то же время происходя: бесконечные продажи национального имущества эмигрантов, а Камбон сыплет ассигнациями, как из рога изобилия. Торговля и финансы санкюлотов и гальваническое существование их при установленных максимальных ценах и очередях у булочных, при жадности, голоде, доносах и бумажных деньгах; их начало и конец остаются самой интересной главой политической экономии, которой еще предстоит быть написанной.
   Разве все это не находится в резком противоречии с учением? О друзья жирондисты; мы получим не республику добродетелей, а республику сил, добродетельных и иных!



Глава шестая. ИЗМЕННИК


   Но что же Дюмурье с его бегущим войском, с его королем Ludovicus'oM или королем Phili-ppus'ом? Вот где кризис; вот в чем вопрос: революционное чудо или контрреволюция? Громкий крик наполняет северо-восточную область. Охваченные яростью, подозрениями и ужасом, солдаты беспорядочной толпой мечутся из стороны в сторону; Дюмурье денно и нощно не сходит с коня, он получает массу рекомендаций и советов, но было бы лучше, если бы он не получал их вовсе, ибо из всех рекомендаций он выбрал соединиться с Кобургом, двинуться на Париж, уничтожить якобинство и с каким-нибудь новым королем, Людовиком или Филиппом, восстановить конституцию 1791 года!23
   Уж не покинули ли Дюмурье мудрость и фортуна? Принципов политических или иных верований, за исключением некоторых казарменных убеждений и офицерской чести, за ним не водилось, но как бы то ни было, а квартиры его армии в Бур-Сент-Амане и главная квартира в деревне Сент-Аман-де-Бу, неподалеку от них, превратились в Бедлам; туда сбегаются и съезжаются национальные представители и якобинские миссионеры. Из "трех городов" Лилля, Валансьена или даже Конде, которые Дюмурье желал бы захватить для себя, - не удается захватить ни одного. Офицера его впускают, но городские ворота запираются за ним, а затем, увы, запираются за ним и ворота тюрьмы, и "солдаты его бродят по городским валам". Курьеры скачут во весь опор; люди ждут или как будто ждут, чтобы начать убивать или быть убитыми самим; батальоны, близкие к безумию от подозрений и неуверенности, среди "Vive la Republique!" и "Sauve qui peut
[63]" мечутся туда и сюда, а гибель и отчаяние в лице Кобурга залегли неподалеку в траншеях.
   Госпожа Жанлис и ее прелестная принцесса Орлеанская находят, что этот Бур-Сент-Аман - совсем не подходящее для них место: покровительство Дюмурье становится хуже, чем отсутствие оного. Г-жа Жанлис энергична; это одна из самых энергичных женщин, словно наделенная девятью жизнями, ее ничто не может сокрушить; она укладывает свои чемоданы, готовясь тайно бежать. Свою любимую принцессу она хочет оставить здесь с принцем Эгалите Шартрским, ее братом. На заре холодного апрельского утра г-жу Жанлис в соответствии с ее планом можно видеть в наемном экипаже на улице Сент-Аман; почтальоны только что хлопнули бичами, готовясь тронуться, - как вдруг, задыхаясь, выбегает молодой принц-брат, неся принцессу на руках, и кричит, чтобы подождали. Он схватил бедную девушку в ночной сорочке, не успевшую взять/ничего из своих вещей, кроме часов из-под подушки; с братским отчаянием он бросает ее в экипаж между картонками, в объятия Жанлис: "Во имя Господа и милосердия не покидайте ее!" Сцена бурная, но непродолжительная: почтальоны хлопают бичами и трогаются. Но куда? По проселочным дорогам и крутым горным ущельям, отыскивая по ночам дорогу с фонарями, минуя опасности: австрийцев, Кобурга и подозрительных французских национальных солдат, женщины попадают наконец в Швейцарию, благополучно, но почти без денег. Храброму молодому Эгалите предстоит в высшей степени бурное утро, но теперь ему по крайней мере придется бороться с затруднениями одному.
   И действительно, около деревни, славящейся своими целебными грязями и потому называемой Сент-Аман-де-Бу, дела обстоят худо. Около четырех часов пополудни во вторник 2 апреля 1793 года во весь опор мчатся два курьера. "Mon General! Четыре национальных представителя с военным министром во главе едут сюда из Валансьена, следом за нами", - с какими намерениями, можно догадаться! Курьеры еще не кончили доклад, как военный министр, национальные представители и старый архивариус Камю в качестве председателя уже приезжают. Mon General едва успел приказать гусарскому полку де Бершиньи построиться и ожидать поблизости на всякий случай. А в это время уже входит военный министр Бернонвиль с дружескими объятиями, так как он давний приятель Дюмурье; входит архивариус Камю и трое остальных.
   Они предъявляют бумаги и приглашают генерала на суд Конвента только для того, чтобы дать одно или два разъяснения. Генерал находит это неподобающим, чтобы не сказать невозможным, и говорит, что "служба пострадает". Затем начинаются рассуждения; старый архивариус повышает голос. Но повышать голос в разговоре с Дюмурье - праздная затея; он отвечает лишь злобной непочтительностью. И вот, среди штабных офицеров в плюмажах, но с хмурыми лицами, среди опасностей и неуверенности бедные национальные посланцы спорят и совещаются, уходят и возвращаются в течение двух часов, и все без результата. Наконец архивариус Камю, совсем уже разгорячившийся, объявляет от имени Национального Конвента, ибо он на это уполномочен, что генерал Дюмурье арестован. "Будете ли вы повиноваться распоряжению Конвента, генерал?" "Pas dans ce moment-ci" (Не в данную минуту), - отвечает генерал тоже громко, затем, взглянув в другую сторону, произносит повелительным тоном несколько неизвестных слов, по-видимому немецкую команду. Гусары хватают четырех национальных представителей и военного министра Бернонвиля; выводят их из комнаты, из деревни, за французские сторожевые посты и в двух экипажах отвозят их в ту же ночь к Кобургу в качестве заложников и военнопленных; их долго будут держать в Маастрихте и австрийских крепостях!26 Jacta est alea.
   В эту ночь Дюмурье печатает свою "прокламацию"; в эту ночь и завтра армия Дюмурье, опутанная мраком и яростью, в полуотчаянии должна сообразить, что делает генерал и что делать ей самой. Судите, была ли эта среда для кого-нибудь радостным днем! Но в четверг утром мы видим Дюмурье с небольшим эскортом, с Эгалите Шартрским и немногими офицерами штаба, едущим по большой дороге в Конде; может быть, они едут в Конде и там попытаются убедить Гаррисона? Так или иначе, они собираются иметь беседу с Кобургом, который, согласно уговору, ждет в лесу поблизости. Недалеко от деревни Думе три национальных батальона - люди, преисполненные якобинства, - проходят мимо нас; они идут довольно быстро - по-видимому, по недоразумению, так как мы не приказывали им идти по этой дороге. Генерал слезает с коня, входит в дом, чуть поодаль от дороги, и хочет дать батальонам письменный дневной приказ. Чу! Что за странный рокот, что это за лай и вой и громкие крики: "Изменники!", "Арестовать!" Национальные батальоны сделали поворот и стреляют! На коня, Дюмурье, и скачи во весь опор! Он и его штаб глубоко вонзают шпоры в бока лошадей, перескакивают через канавы на поля, которые оказываются болотами, барахтаются и ныряют, спасая свою жизнь; вслед им несутся проклятия и свистят пули. По пояс в грязи, с лошадьми или без них, потеряв несколько слуг убитыми, они спасаются из-под выстрелов в австрийский лагерь генерала Макка. Правда, на следующее утро они возвращаются в Сент-Аман к верному иностранному полку Бершиньи, но какая в том польза? Артиллерия взбунтовалась и ушла в Валансьен; все взбунтовались или готовы взбунтоваться; за исключением одного иностранного полка Бершиньи, каких-нибудь несчастных полутора тысяч человек, никто не хочет следовать за Дюмурье, против Франции и нераздельной республики; карьера его кончена.
   В этих людях так крепко укоренился инстинкт французской крови и санкюлотства, что они не последуют ни за Дюмурье, ни за Лафайетом, ни за кем из смертных в таком деле. Будут крики "Sauve gui peut", но будут и крики "Vive la Republique!". Приезжают новые национальные представители, новый генерал Дампьер, вскоре после того убитый в сражении
[64], новый генерал Кюстин; возбужденные войска отступают в лагерь Фамара и, насколько могут, оказывают сопротивление Кобургу.
   Итак, Дюмурье в австрийском лагере: драма его завершилась таким скорее печальным образом. Это был весьма ловкий, гибкий человек, один из Божьих ратников, которому недоставало только дела. Пятьдесят лет незамечаемых трудов и доблести; один год трудов и доблести на виду у всех стран и веков и затем еще тридцать лет, опять незамечаемых, прошедших в писании мемуаров, в получении английской пенсии, в бесполезных планах и проектах. Прощай, Божий ратник! Ты был достоин лучшей участи.
   Штаб его разбредается в разные стороны. Храбрый молодой Эгалите добирается до Швейцарии и домика г-жи Жанлис, куда приходит с крепкой узловатой палкой в руке и с сильным сердцем в груди. Этим ограничиваются теперь все его владения. 6 апреля Эгалите-отец сидел в своем дворце в Париже и играл в вист, когда вошел сыщик. Гражданин Эгалите приглашается в комитет Конвента!28 Допрос с предложением идти под арест, затем заключение в тюрьму, отправка в Марсель и в замок Иф! Орлеанство потонуло в черных водах; дворец Эгалите, бывший Пале-Руаяль, должно быть, сделается дворцом национальным.



Глава седьмая. В БОРЬБЕ


   Наша Республика может быть на бумаге "единой и неразделимой", но какая от этого польза, пока длится такое положение дел: в Конвенте - федералисты, в армии - ренегаты, всюду - изменники! Франция, уже с 10 марта занятая отчаянным набором рекрутов, не стремится к границам, а только мечется из стороны в сторону. Это предательство надменного дипломатичного Дюмурье тяжело ложится на красноречивых, высокомерных hommes d'etat
[65], с которыми он был заодно, и составляет вторую эпоху в их судьбе.
   Или, пожалуй, вернее сказать, что вторая эпоха, хотя в то время и мало замеченная, началась для жирондистов в тот день, когда в связи с этим предательством они порвали с Дантоном. Был первый день апреля; Дюмурье еще не пробрался через болота к Кобургу, но, очевидно, намеревался сделать это, и комиссары Конвента отправились арестовать его; в это время жирондист Ласурс
[66]не находит ничего лучшего, как подняться и иезуитски вопрошать и пространно намекать, что, может быть, главным сообщником Дюмурье был Дантон! Жиронда соглашается с сардонической усмешкой. Гора затаила дыхание. Поза Дантона, говорит Левассер
[67], была на протяжении этой речи достойна замечания. Он сидел прямо, делая над собою судорожное усилие, чтобы оставаться неподвижным; глаза его временами вспыхивали диким блеском, рот искривлялся презрением титана. Ласурс продолжает говорить с адвокатским красноречием: ум его рождает то одно предположение, то другое, и предположения эти заставляют его страдать, так как они бросают весьма прискорбную тень на патриотизм Дантона, но он, Ласурс, надеется, что Дантон найдет возможным рассеять эту тень.
   "Les scelerats!"
[68]- восклицает Дантон, когда тот кончил, и, вскочив со сжатым кулаком, скатывается с Горы, подобно потоку лавы. Ответ его готов: предположения Ласурса разлетаются, как пыль, но оставляют после себя след. "Вы были правы, друзья с Горы, - начинает Дантон, - а я был не прав: мир с этими людьми невозможен. Так пусть будет война. Они не желают спасти Республику вместе с нами - она будет спасена без них, будет спасена вопреки им". Это настоящий взрыв бурного парламентского красноречия, и речь Дантона стоит и теперь прочесть в старом "Moniteur". Пламенными словами ожесточенный, суровый тиран терзает и клеймит жирондистов; и при каждом ударе радостная Гора подхватывает хором; Марат повторяет последнюю фразу, как музыкальное bis. Предположения Ласурса исчезли; но перчатка Дантона осталась.
   Третью эпоху или сцену в жирондистской драме, вернее, завершение этой второй эпохи мы исчисляем с того дня, когда терпение добродетельного Петиона наконец лопнуло и когда жирондисты, так сказать, подняли перчатку Дантона и декретировали обвинение Марата. Это было одиннадцатого числа того же апреля при возникшем по какому-то поводу возбуждении, какие возникали часто; председатель надел шляпу, потому что воцарился полный Бедлам. Гора и Жиронда бросились друг на друга с кулаками, даже с зажатыми в руках пистолетами, как вдруг жирондист Дюперре обнажил шпагу! При виде сверкнувшей смертоносной стали поднялся ужасный крик, немедленно успокоивший всякое другое волнение. Затем Дюперре вложил шпагу обратно в ножны, признавшись, что он действительно обнажил ее, движимый некоторого рода священной яростью (sainte fureur) и направленными на него пистолетами, но что если бы он в отцеубийственном порыве хотя бы оцарапал кожу Народного Представительства, то схватил бы пистолет, также бывший при нем, и тут же размозжил бы себе череп.
   И вот тогда-то добродетельный Петион, видя такое положение дел, поднялся на следующее утро, чтобы выразить сожаление по поводу этих волнений, этой бесконечной анархии, вторгающейся в самое святилище законодательной власти. Ропот и рев, какими Гора встретила его заявление, окончательно вывели его из терпения, и он заговорил резко, вызывающим тоном, с пеной у рта, "из чего, - говорит Марат, - я заключил, что у него сделалось собачье бешенство, la rage". Бешенство заразительно, поэтому выставляются новые требования, также с пеной у рта: об истреблении анархистов и, в частности, о предании суду Марата. Предать народного представителя Революционному трибуналу? Нарушить неприкосновенность представителя? Берегитесь, друзья! Этот бедный Марат не лишен недостатков, но чем он провинился против свободы или равенства? Тем, что любил их и боролся за них не слишком умно, но во всяком случае весьма усердно. Он боролся в тюрьмах и подвалах, в гнетущей бедности, среди проклятий людей, и именно в этой борьбе он стал таким грязным, гнойным, именно поэтому голова его стала головой Столпника! И его вы хотите подставить под ваш острый меч, в то время как Кобург и Питт, дыша огнем, надвигаются на нас!
   Гора шумит, Жиронда также шумит, но глухо; на всех губах пена. "В непрерывном двадцатичетырехчасовом заседании" посредством поименного голосования и с невероятными усилиями Жиронде удается настоять на своем: Марат предается Революционному трибуналу для ответа по поводу своей февральской статьи о повешении скупщиков на дверных притолоках и других преступлениях, и после недолгих колебаний он повинуется.
   Итак, перчатка Дантона поднята, завязывается, как он и предсказал, "война без перемирий и без договоров" (ni treve, ni composition). Поэтому, теория и реальность, сойдитесь теперь друг с другом, сцепитесь в смертельной схватке и боритесь до конца; рядом вы не можете жить, одна из вас должна погибнуть!



Глава восьмая. В СМЕРТЕЛЬНОЙ СХВАТКЕ


   Эта смертельная борьба продолжалась около шести недель или более, что бросает свет на многое и показывает, какая сила, хотя бы только сила инерции, заключается в установленных формулах и как слаба рождающаяся действительность. Народное дело - обсуждение акта конституции, потому что наша конституция решительно должна быть готова, идет тем временем своим чередом. Мы даже меняем место: переселяемся 10 мая из старого зала Манежа в наш новый зал в Тюильрийском дворце, бывшем некогда королевским, а ныне принадлежащем Республике. Надежда и сострадание все еще борются в сердцах людей против отчаяния и ярости.
   В течение шести недель идет крайне темная, запутанная борьба не на жизнь, а на смерть. Ярость формалистов против ярости реалистов, патриотизм, эгоизм, гордость, злоба, тщеславие, надежда и отчаяние - все обострилось до степени безумия; ярость сталкивается с яростью, подобно бурным встречным вихрям; один не понимает другого; слабейший когда-нибудь поймет, что он действительно сметен прочь! Жирондисты сильны, как установленная формула и добропорядочность; разве 72 департамента или по крайней мере почтенные департаментские власти не высказываются за нас? Кальвадос, преданный своему Бюзо. как намекают донесения, готов даже возмутиться; Марсель, колыбель патриотизма, поднимется; Бордо и департамент Жиронды восстанут, как один человек; словом, кто не восстанет, если наше Representation Nationale будет оскорблено или повредят хотя бы один волос на голове депутата? Гора же сильна, как действительность и смелость. Разве не все возможно для действительности Горы? Возможно и новое 10 августа, а если понадобится, даже и новое 2 сентября!