"Общество - Мать", насколько может предсказать здравый смысл, видимо, само себя губит. Однако такое впечатление складывалось при всех кризисах; общество живет противоестественной жизнью, и оно не погибнет.
   Между тем через две недели решение великого вопроса о предании суду короля, над которым усидчиво, но молчаливо работает соответствующий комитет, неожиданно ускоряется. Наши читатели помнят склонность бедного Людовика к слесарному ремеслу, и, как в старые добрые времена, некий версалец сьер Гамен имел обыкновение приходить и учить его делать замки; говорят, он даже часто бранил его за неумелость. Тем не менее августейший ученик научился кое-чему из его ремесла. Злосчастный ученик, вероломный учитель! Теперь, 20 ноября 1792 года, этот грязный слесарь Гамен является в Парижский муниципалитет к министру Ролану и намекает, что он, слесарь Гамен, знает одну вещь: в прошлом мае, когда изменническая переписка велась так оживленно, он и августейший ученик его сделали "железный шкаф", искусно вделанный в стену королевской комнаты в Тюильри и незаметный под панелью, где он, несомненно, находится и до сих пор! Вероломный Гамен в сопровождении надлежащих властей находит панель, которую никто другой не мог бы отыскать, вскрывает ее и обнаруживает железный шкаф, полный писем и бумаг! Ролан вынимает их, завертывает в салфетки и относит в соответствующий усердный комитет, заседающий рядом. В салфетки, повторяем, и без нотариальной описи упущение со стороны Ролана.
   Здесь, однако, достаточно писем, с очевидностью обнаруживающих переписку предательского, поглощенного личным самосохранением двора, и переписку не только с изменниками, но и с так называемыми патриотами! Из переписки с королевой и дружеских советов ей со времени бегства в Варенн обнаруживается измена Барнава; счастье, что Барнав благополучно находится в гренобльской тюрьме с прошлого сентября, так как он давно уже внушал подозрения! Измена Талейрана и многих других если и не вполне, то почти доказывается этими бумагами. Обнаруживается также измена Мирабо, ввиду чего бюст его в зале Конвента "окутывается газом", пока мы не убедимся в измене. Увы, в этом слишком легко убедиться! Бюст его в зале якобинцев после изобличения, сделанного Робеспьером с высокой трибуны, не окутывается газом, а мгновенно разбивается вдребезги; один патриот быстро влезает по лестнице и сбрасывает его - и некоторые другие - на пол под громкие крики. Вот какова теперь их награда и оклад жалованья: по закону спроса и предложения. Слесарь Гамен, не вознагражденный должным образом в настоящее время, является через пятнадцать месяцев со скромной просьбой: он сообщает, что, как только он кончил этот важный шкаф, Людовик (как он теперь припомнил) дал ему большой стакан вина, который произвел на желудок сьера Гамена самое ужасное действие и, видимо, имел целью причинить ему смерть, но был своевременно излечен при помощи рвотного; однако он все-таки вконец расстроил здоровье сьера Гамена. так что он (как он теперь убедился) не может содержать семью своим трудом. В награду за это ему дается "пенсия в 1200 франков" и "почетный отзыв". Вот как в разные времена бывает различно соотношение спроса и предложения!
   Таким образом, среди препятствий и стимулирующих поощрений вопрос о суде растет, всплывая и погружаясь, питаемый заботливым патриотизмом. О речах, произнесенных по поводу его, об измышляемых с трудом формах ведения процесса, о юридических доводах в пользу его законности и обо всех нескончаемых потоках, юридических и иных, изобретательности и красноречия мы не скажем здесь ни слова. Изобретательность юристов - хорошая вещь, но какую пользу может она принести здесь? Если говорить правду, о августейшие сенаторы, то единственный закон в данном случае - это vae victis, проигравший платит! Редко Робеспьер говорил умнее, чем в тот раз, когда в речи своей по этому поводу намекнул, что излишне говорить о законе; что здесь более, чем где-нибудь, наше право - сила. Эта речь восхитила якобинских патриотов почти до экстаза: кто станет отрицать, что Робеспьер человек, идущий напролом и смелый по меньшей мере в логике? В том же смысле и еще яснее говорил молодой Сен-Жюст, черноволосый сладкоречивый юноша. Дантон во время этой предварительной работы находится в командировке в Нидерландах. Остальные, читаем мы, путаются в рассуждениях о международном праве, об общественном договоре, о юридических и силлогических тонкостях, бесплодных для нас, как восточный ветер. Действительно, что может быть бесплоднее зрелища 749 изобретательных людей, старающихся всеми силами и со всевозможным искусством в течение долгих недель сделать в сущности следующее: растянуть старую формулу и юридическую фразеологию так, чтобы они покрыли новую, противоречащую, совершенно не покрываемую вещь? При этом бедная формула только трещит, а с нею и честность растягивающего. Докажешь ли ты посредством силлогизмов, что вещь, которая горяча на ощупь и горит, на самом деле замерзшая смесь? Это растягивание формул, пока они не треснут, представляет, особенно в периоды быстрых перемен, одну из печальнейших задач, выпадающих на долю бедного человечества.



Глава шестая. ПЕРЕД СУДОМ


   Между тем по истечении приблизительно пяти недель вопрос о суде снова всплывает, на этот раз в более практической, чем когда-либо, форме.
   Во вторник 11 декабря вопрос о суде над королем был поднят самым решительным образом на улицах Парижа в образе зеленой кареты мэра Шамбона, в которой сидит сам король с провожатыми, направляясь в зал Конвента! В зеленой карете его сопровождают мэр Шамбон, прокурор Шометт и снаружи комендант Сантер с пушками, кавалерией и двойным рядом пехоты; все взводы с оружием наготове, усиленные патрули рыщут по соседним улицам; так едет Людовик под скучным, моросящим дождем, и около двух часов дня мы видим, как он спускается в "орехового цвета сюртуке, redingote noisette", по Вандомской площади к залу Манежа, чтобы выслушать обвинительный акт и подвергнуться судебному допросу. Таинственная ограда Тампля выдала свою тайну, которую теперь люди видят облаченной в орехового цвета сюртук. Это едет тот самый Людовик, который был некогда Людовиком Желанным; злосчастный король направляется теперь к пристани: его плачевные разъезды и путешествия подходят к концу. Долг, который ему еще осталось выполнить, - долг спокойного терпения - вполне в его силах.
   Странная процессия движется в молчании, говорит Прюдом, или среди рокота "Марсельезы", в молчании входит в зал Конвента, причем Сантер поддерживает Людовика под руку. Людовик окидывает зал спокойным взглядом, желая посмотреть, что это за Конвент и парламент. Перемен в самом деле много: все изменилось с февраля, два года назад, когда заседавшая в то время Конституанта расстилала для нас бархат с цветами лилии и мы пришли сказать милостивое слово, после которого все вскочили и поклялись в верности; тогда же поднялась и поклялась вся Франция, устроившая праздник Пик. И вот чем он кончился! Барер, некогда "плакавший", смотря из-за редакторского стола, теперь взирает с председательской кафедры, держа лист с 57 вопросами, и говорит с сухими глазами: "Людовик, вы можете сесть". Людовик садится; говорят, это то же самое кресло, то же дерево и та же обивка, на котором он год назад, среди танцев и иллюминаций, принял конституцию. Дерево осталось тем же, но как изменилось многое другое! Людовик сидит и слушает со спокойным лицом и спокойными мыслями.
   Из 57 вопросов мы не приведем здесь ни одного. Это коварные вопросы, касающиеся всех главных документов, захваченных 10 августа или найденных впоследствии в железном шкафу, и всех главных событий истории революции, и сводятся они по существу к следующему: "Людовик, бывший королем, виновен ли ты в том, что до известной степени старался посредством действий и письменных документов остаться королем?" В ответах тоже мало достойного нашего внимания. Это большей частью спокойные отрицания; обвиняемый просто ограничивается одним "нет": я не признаю этого документа; я не совершал этого поступка или совершил его согласно с действовавшим тогда законом. Когда часа через три все 57 вопросов и документы, в количестве 162, исчерпаны, Барер кончает допрос словами: "Людовик, приглашаю вас удалиться".
   Людовик удаляется с эскортом муниципалитета в соседнюю комнату комитета, попросив, перед тем как оставить суд, чтобы ему дали защитника. В комитетской комнате ему предлагают подкрепиться, он отказывается, но потом, видя, как Шометт ест кусочек хлеба, которым поделился с ним гренадер, говорит, что ему тоже захотелось хлеба. Пять часов, а он плохо позавтракал в это утро, полное тревоги и барабанного боя. Шометт разламывает свой ломтик; король съедает корку, садится, продолжая есть, в зеленую карету и спрашивает, что ему делать с мякишем. Писец Шометта берет его у него и выбрасывает на улицу. Людовик говорит: "Жаль выбрасывать хлеб, когда такая нехватка продуктов". "Моя бабушка, - замечает Шометт, - обыкновенно говорила: "Малютка, никогда не бросай зря ни одной крошки хлеба, ты ведь не можешь его сделать"". "Месье Шометт, - замечает Людовик, - ваша бабушка, по-видимому, была рассудительной женщиной". Бедный, невинный смертный, как спокойно он ждет своего жребия! С этой задачей по крайней мере он справится: для нее достаточно одной пассивности, без активности! Он говорит еще о том, что ему хочется когда-нибудь проехаться по всей Франции, чтобы иметь представление о ее топографии и географии, так как он всегда любил географию. Ограда Тампля снова принимает его и закрывается за ним; глазеющий Париж может отправляться к своим очагам и кофейням, клубам и театрам; спускается сырой мрак, скрывающий барабаны и патрули этого странного дня.
   Людовик отделен теперь от королевы и своей семьи, он принужден проводить время в незатейливых размышлениях. Мрачно стоят вокруг него каменные стены; из тех, кого он любит, нет никого. "В этом состоянии неопределенности" на случай самого худшего он пишет завещание. Этот документ, который можно прочесть и сейчас, полон спокойствия, простодушия, набожной кротости. Конвент после долгих дебатов разрешил ему иметь защитника по собственному выбору. Адвокат Тарже чувствует себя "слишком старым", так как ему 54 года, и отказывается. Некогда он стяжал большую славу, защищая кардинала ожерелья Рогана, но здесь он не хочет стяжать ее. Адвокат Тронше, лет на 10 старше его, не отказывается. А старик Мальзерб сам вызывается и добровольно выступает на поле своего последнего сражения. Добрый старый герой! Ему 70 лет, и волосы его побелели, но он говорит: "Я дважды призывался в совет моего монарха, когда весь мир домогался этой чести, и я обязан ему этой услугой теперь, когда многие считают ее опасной". Эти двое и более молодой де Сез, которого они выбирают для защитительной речи, принимаются за 57 обвинительных пунктов и за 102 документа; Людовик помогает им, насколько может.
   Итак, готовится к разбирательству крупное дело, и все человечество, во всех странах, следит за ним. В какой форме и каким способом поведет его Конвент, чтобы на него не пало даже тени порицания? Трудно будет это! Конвент, находящийся действительно в большом затруднении, обсуждает и совещается. Каждый день, с утра до ночи, с трибуны гремят речи по этому делу: нужно растянуть старую формулу так, чтобы она покрыла новое содержание. Патриоты с Горы, ожесточающиеся все сильнее, требуют главным образом быстроты; единственная хорошая форма - это та, которая всех быстрее. Тем не менее Конвент совещается; трибуна гремит, заглушаемая иногда тенорами и даже дискантами; весь зал вокруг нее вопит в частых вспышках ярости и возбуждения. Громы и крики продолжались целых две недели, становясь все резче и сильнее, пока наконец мы не решаем, что в среду 26 декабря Людовик должен выступить и защищаться. Защитники его жалуются, что такая поспешность может быть роковой. Они как адвокаты имеют право на такую жалобу, но тщетно: для патриотизма время тянется бесконечно долго.
   Итак, в среду, в восемь часов утра, когда еще темно и холодно, все сенаторы на своих местах. Правда, они согревают холодный час сильной горячностью, вошедшей теперь в обыкновение: какой-нибудь Луве или Бюзо нападает на какого-нибудь Тальена, Шабо, и затем вся Гора возбуждается против всей Жиронды. Едва успевает это кончиться, как в в девять часов в зал входят Людовик и трое его адвокатов, сопровождаемые бряцанием оружия Национальной гвардии под командованием Сантера.
   Де Сез раскрывает свои бумаги и, с честью выполняя свою опасную миссию, говорит в течение трех часов. Его защитительная речь, "составленная почти в одну ночь", мужественная, но обдуманная, не лишена талантливости и мягкого патетического красноречия; Людовик бросился к нему на шею, когда они удалились, и воскликнул сквозь слезы: "Mon pauvre Deseze!" Сам Людовик, прежде чем удалиться, прибавил несколько слов, "быть может последних, которые он скажет своим судьям": больше всего, говорит он, угнетает его сердце то, что его считают виновным в кровопролитии 10 августа или в каком бы то ни было пролитии или желании пролития французской крови. Сказав это, он удалился из зала, покончив здесь со своей задачей. Для многих странных дел приходил он в этот зал, но самое странное - это последнее.
   А теперь почему же медлит Конвент? Вот обвинительный акт и доказательства, вот защита - разве остальное не вытекает само собой? Гора и патриоты вообще все громче требуют поспешности, непрерывного заседания, пока дело не будет кончено. Тем не менее сомневающийся, боязливый Конвент решает, что надо сначала обсудить дело, и всем членам, желающим говорить, предоставляется слово. Поэтому к пюпитрам, красноречивые члены Конвента! Выкладывайте свои мысли, отзвуки и отголоски мыслей; настало время показать себя: Франция и весь мир слушают вас! Члены Конвента не заставляют долго просить себя: речи, устные памфлеты следуют одни за другими со всем доступным красноречием; список председателя все пополняется именами желающих говорить; изо дня в день, ежедневно и ежечасно гремит неутомимая трибуна крикливые галереи с большим разнообразием поставляют теноров и дискантов. Иначе было бы, пожалуй, слишком однообразно.
   Патриоты на Горе и в галереях или по ночам в зданиях секций и в Якобинском клубе совещаются среди крикливых Tricoteuses, следя за всем происходящим рысьими глазами и подавая голос в случае надобности, иногда даже очень громко. Депутат Тюрио, бывший адвокат и избиратель Тюрио, видевший с вершины Бастилии, как Сен-Антуан поднялся наподобие океана, этот Тюрио может растягивать формулы с таким же усердием, как и всякий другой. Жестокий Бийо не смолчит, если задеть его. Не молчит и жестокий Жан-Бон тоже иезуит своего рода, имя его не следует писать, как часто делается в словарях, Jambon, что значит просто "ветчина"!
   Но вообще пусть ни один человек не считает, что Людовик невиновен. Единственный вопрос, возникающий или возникший перед разумным человеком, это следующий: может ли Конвент судить Людовика? Или его должен судить весь народ в народном собрании и, следовательно, с отсрочкой? Все отсрочки! "Вы, жирондисты, фальшивые государственные мужи!" - ревет патриотизм, почти теряя терпение. Но в самом деле, подумаем, что же делать этим бедным жирондистам? Высказать свое мнение, что Людовик - военнопленный и не может быть казнен без несправедливости, беззакония и произвола? Но высказать такое мнение значило бы окончательно потерять всякую опору у решительных патриотов. Да, собственно говоря, это даже не убеждение, а только предположение и туманный вопрос. Сколько есть бедных жирондистов, уверенных только в одном: что всякий человек, и жирондист также, должен иметь в чем-то опору и твердо стоять на ней, сохраняя хорошие отношения с почтенными людьми! Вот в чем они убеждены и во что верят. Им приходится мучительно извиваться между двумя рогами этой дилеммы.
   А тем временем Франция не бездействует и Европа также. Мы сказали уже, что Конвент - это сердце, из которого исходят и в которое входят различные влияния. Казнь короля, называть ли ее мученичеством или достойной карой, оказала бы большое влияние! В двух отношениях Конвент уже оказал влияние на все нации, и притом к большому своему вреду. 19 ноября он издал один декрет, который затем подтвердил, развив его детально, - это декрет о том, что всякая нация, которая пожелает отряхнуть с себя цепи деспотизма, этим самым становится, так сказать, сестрой Франции и может рассчитывать на ее помощь и поддержку. Этот декрет, который поднял шум среди дипломатов, публицистов и профессоров международного права и который не может одобрить никакая "цепь деспотизма", никакая власть, был внесен депутатом Шамбоном, жирондистом, в сущности, быть может, просто как красивая риторическая формула.
   Во второй раз Конвент уронил свой авторитет перед лицом всех наций по еще более жалкому поводу, который произвела дребезжащая, как погремушка, и такая же пустая голова некоего Жакоба Дюпона из департамента Луара. Конвент рассуждал как раз о проекте народного образования, и депутат Дюпон сказал в своей речи: "Я должен признаться, господин председатель, что лично я атеист"20, думая, вероятно, что миру интересно знать это. Франция приняла это заявление без комментариев, во всяком случае без громких комментариев, так как во Франции в это время и без того было шумно. Но остальные страны приняли его в штыки, с ужасом и изумлением21, и влияние его или впечатление было в высшей степени печальным! А теперь если к этим двум впечатлениям прибавить еще третье, которое, пульсируя, обойдет весь земной шар, - если прибавить еще цареубийство?
   В процесс Людовика вмешиваются иностранные дворы: Испания, Англия, но их не слушают, хотя они и являются, по крайней мере Испания, с пальмовой ветвью в одной руке и с обнаженным мечом - в другой. Но и дома, какие бурно пульсирующие волны накатываются на Конвент из окружающего его Парижа и всей Франции! Сыплются петиции, просьбы о равном правосудии в царстве так называемого Равенства. Живые патриоты умоляют; и разве не умоляют мертвые патриоты, о вы, национальные депутаты? Разве 1200 мертвецов, зарытые в холодных могилах, не умоляют вас немой пантомимой смерти красноречивее, чем словами? Увечные патриоты ковыляют на костылях вокруг зала Манежа, требуя справедливости. Раненые десятого августа, вдовы и сироты убитых являются в полном составе с петицией, ковыляя и проходя в красноречивом безмолвии по залу; одного раненого патриота, который не может даже ковылять, приносят сюда на кровати и проносят, наравне с головами, в горизонтальном положении. Трибуна Конвента, смолкшая было при этом зрелище, начинает снова греметь юридическими громами. А снаружи Париж завывает все сильнее. Слышится зычный голос Сен-Юрюга и истерическое красноречие Pere Duchesne; "Варле
[42], апостол Свободы", с пикой и в красном колпаке, бежит, таща складную ораторскую табуретку. "Кара изменнику!" - кричит весь патриотический мир. Подумайте также и о другом крике, громко оглашающем улицы: "Дайте нам хлеба или убейте нас! Хлеба и Равенства! Кара изменнику, чтобы мы имели хлеб!"
   Умеренные или нерешительные патриоты противостоят решительным. Мэр Шамбон слышит о страшной свалке в Национальном театре: дело дошло до ссоры, а затем и до драки между решительными и нерешительными патриотами из-за новой драмы под названием "Ami de lois" ("Друг законов"). Это одна из самых слабых из когда-либо написанных драм, но с поучительными намеками, вследствие которых залетали пудреные парики друзей порядка и черные волосы с якобинских голов, и мэр Шамбон спешит с Сантером, надеясь утихомирить страсти. Но вместо успокоения нашего бедного мэра так "тискают", говорит отчет, и так бранят и позорят, говорим мы, что он с сожалением окончательно покидает свой кратковременный пост, "так как у него слабые легкие". Об этой несчастной драме "Ami de lois" идут дебаты в самом Конвенте: так вспыльчивы и раздражены друг против друга умеренные и неумеренные патриоты.
   А мало ли среди этих двух кланов явных и тайных аристократов, шпионов, прибывающих из Лондона с важными пакетами, притворяющихся прибывшими из Лондона? Один из последних, по имени Виар, утверждал, что может обвинить Ролана или даже жену Ролана, к великой радости Шабо и Горы. Но жена Ролана, будучи вызвана, тотчас явилась в зал Конвента и с своей светлой безмятежностью немногими ясными словами рассеяла в прах обвинение Виара при рукоплесканиях всех друзей порядка. Так завывает одичалый Париж среди театральных бунтов, криков "Хлеба или убейте нас!", среди ярости, голода и неестественной подозрительности. Ролан становится все раздраженнее в своих посланиях и письмах и доходит почти до истеричности. Марат, которому никакая земная сила не может помешать видеть насквозь изменников и Роланов, три дня лежит в постели; неоценимый Друг Народа чуть не умирает от сердечного приступа, лихорадки и головной боли: "О peuple babillard, si tu savais agir!" (О болтливый народ, если бы ты умел действовать!)
   И в довершение всего победоносный Дюмурье приезжает в эти новогодние дни в Париж, как опасаются, с недобрыми намерениями. Он заявляет, будто приехал жаловаться на министра Паша и на хищения Гассенфраца, а также для того, чтобы обсудить план весенней кампании. Однако находят, что он слишком много вращается среди жирондистов. Уж не замышляют ли они вместе заговор против якобинцев, против равенства и наказания Людовика? Имеются его письма к Конвенту. Не желает ли он играть роль Лафайета, этот новый победоносный генерал? Пусть он удалится вновь, но изобличенный.
   А трибуна Конвента продолжает греметь юридическим красноречием и предположениями, не переходящими в действие, и в списке председателя все еще значатся 50 ораторов. Эти жирондистские председатели как будто оказывают предпочтение своей партии; мы подозреваем, что они плутуют со списком ораторов с Горы не слышно. Гремят весь декабрь до января и Нового года, а конца все не видно! Париж толпится и воет вокруг все громче, воет, как вихрь. Париж хочет "привезти пушки с Сен-Дени"; поговаривают о том, чтобы "закрыть заставы", к ужасу Ролана.
   Вслед за тем трибуна Конвента внезапно перестает греметь: мы обрываем сразу, кто бы ни стоял в списке, и кончаем. В будущий вторник, 15 января 1793 года, приступят к поименному голосованию, и тем или иным путем эта великая игра будет наконец разыграна!



Глава седьмая. ТРИ ГОЛОСОВАНИЯ


   Виновен ли Людовик Капет в заговоре против свободы? Должен ли наш приговор быть окончательным, или он нуждается в ратификации путем обращения к народу? Если Людовик виновен, то какое должно быть наказание? Такова форма, принятая после смятения и "многочасовой нерешительности"; таковы три следующих один за другим вопроса, относительно которых предстоит теперь высказаться Конвенту. Париж волнуется вокруг его зала, толпится и шумит. Европа и все народы ждут его ответов. Каждый депутат должен лично, от своего имени ответить: виновен или не виновен?
   Относительно виновности, как указано выше, в душе патриотов нет сомнений. Подавляющее большинство высказывается за виновность; Конвент единогласно постановляет: "Виновен", за исключением каких-нибудь 28 человек, которые не высказываются за невиновность, а совсем отказываются от голосования. Второй вопрос также не возбуждает сомнений вопреки расчетам жирондистов. Разве обращение к народу не окажется просто междоусобной войной, только под другим названием? Большинством двух против одного отвечают, что обращения к народу не должно быть; значит, и это установлено. Шумные патриоты теперь, в десять часов вечера, могут умолкнуть на ночь и отправиться спать не без надежды. Вторник прошел хорошо. Завтра решится, какое наказание! Завтра - решительный бой!
   Можете вообразить себе, какое стечение патриотов на следующий день, в среду; весь Париж поднимается на носки, и все депутаты на местах! 749 почтенных депутатов, из них около 20 отсутствуют, находясь в командировках; Дюшатель и семеро других отсутствуют по болезни. Однако ожидающим патриотам и стоящему на носках Парижу приходится запастись терпением: эта среда опять проходит в дебатах и волнении; жирондисты предлагают, чтобы решение утверждалось "большинством в две трети"; патриоты яростно противятся им. Дантон, только что вернувшийся из поездки в Нидерланды, добивается отнесения предложения жирондистов "к порядку дня"; он добивается потом даже того, чтобы вопрос решался безотлагательно, sans desemparer, в непрерывном заседании, пока решение не будет принято.