Экспонат пятый: ОХОТНИЧИЙ ТРОФЕЙ ИЗ НОЧНОГО ЛЕСА.
   Голова, снятая, как, вероятно, подразумевалось, с плеч жертвы предыдущей картины, висела прямо в воздухе, и опять не видно было никаких веревок, ниток или крюков, объясняющих, как достигается подобное положение. Из среза вытекали медленные капли искусственной крови — кап, кап, кап, — но сосуд, в который они падали, оставался вне поля зрения наблюдателя. Вокруг мертвенно-бледного лица, несшего на себе ужасное выражение покорности, ерошился необычайно пышный черный парик. Глаза ее были закрыты.
 
   Экспонат шестой: КЛЮЧ ОТ ГОРОДА.
   Свеча в виде гипертрофированного пениса с прилепившейся к нему мошонкой, пенис в состоянии ярко выраженного разбухания. Сморщенная крайняя плоть оттянулась далеко назад и выказывала во всей ее докучливой целостности грубо раздутую закатно-багровую головку вместе с порцией несущего ее ствола, а в крохотной щелочке в самом центре, куда, вероятно, был вставлен фитиль, пылал малюсенький чистенький огонек. Пока зритель ее разглядывал, свеча наклонялась на яичках вперед, обличительно на него указуя.
   Я содрогнулся, когда понял: предполагалось, что это — изображение пениса Министра.
 
   Экспонат седьмой: ВЕЧНОЕ ДВИЖЕНИЕ.
   Как я и ожидал, здесь на кушетке из черного конского волоса мужчина и женщина занимались совокуплением. Фигуры, опять же с изумительной тонкостью изготовленные из воска, выглядели так, будто их изваяли из единого куска, и, благодаря спрятанному в кушетке заводному механизму, бесперебойно колебались туда-сюда. Это спаривание носило неотвратимый, обреченный характер. Невозможно было вообразить катаклизм, пусть даже самый яростный, который смог бы оторвать друг от друга слитые воедино фигуры, как невозможно было представить себе и начало совокупления, ибо они так крепко соединились друг с другом, что казалось, так вот и возникли в начале времен, чтобы, параллельно замкнувшись друг на друге, длиться и длиться до бесконечности. Они были не столь эротичны, как патетичны, жалкие паломники желания, которым никогда не продвинуться в своем бесконечном паломничестве дальше чем на дюйм. Лицо мужчины, отлитое вместе с шеей партнерши, не было поэтому видно, но голову женщины соорудили так, что она колебалась в гнезде шеи и, перекатываясь из стороны в сторону, с перебоями открывала свое лицо.
   Я мгновенно узнал его, хотя оно и застыло в мучительном оскале оргазма. Какое-то время я провел уставившись на него. Это было прекрасное лицо посла д-ра Хоффмана. Мои мечты хриплым, как у петуха, голосом прервал старик.
   — Хватит ли на блюдце денег, чтобы купить мне бутылку? — спросил он.
   — С удовольствием угощу вас выпивкой, — сказал я.
   — Премного благодарен, — ответил он и, поднатужившись, с трудом поднялся на ноги. Он покопался в своем углу, пока не нашел наконец кепку излюбленного Лениным и большевиками фасона. Небрежно надвинув ее на голову, он углубился было в очередные поиски, но я быстренько отыскал его белую трость.
   На сей раз у причала появились люди. Какой-то нечесаный, оборванный юнец с запекшимися в желобке под носом соплями стоял за стойкой тира, лениво ковыряясь веточкой в ухе, а растрепанная неряшливая женщина в лифчике и трусах из искусственного шелка, волосы которой были выкрашены в абрикосовый цвет, смачно скребла себе пятерней зад у входа в кабинку прорицательницы судьбы. Три мальчугана, зацепившись ногами за перила ограды, одной рукой протягивали над морем удилища, а другой сжимали веревочные ручки, обвязанные вокруг горловин наполненных водой банок из-под варенья. Пляж тоже являл собой будничную отпускную панораму: резвящиеся собаки, детишки, возводящие из песка замки, огромное количество подставленной солнцу кожи. Но все эти появившиеся вдруг откуда ни возьмись люди отличались заспанным, отсутствующим видом, свойственным только что пробудившимся от глубокого сна; они разгуливали неуверенно, то и дело ни с того ни с сего бросались, спотыкаясь, бежать, потом так же внезапно замирали на месте как вкопанные, дабы оглядеться вокруг испуганными пустыми глазами; обернувшись, чтобы сказать что-то спутнику, они враз замирали с разинутыми ртами, словно его не узнавая. Для такого большого скопления людей они, ко всему прочему, производили на удивление мало шума, словно догадываясь, что не имеют никаких экзистенциальных прав на пребывание здесь.
   Владелец порно-шоу был слеп и хром, но назубок знал путь через город и безошибочно вывел меня к занюханному бару, так глубоко утонувшему в рыбацком квартале, что улицы там уже не удосуживались работать напоказ и с благодарностью предавались трущобному существованию. Мы уселись за стол с мраморной столешницей и не успели еще ничего заказать, как какой-то черный принес нам две рюмки неочищенного спирта, который среди бедняков сходил за бренди. Бутылку он оставил на столе. Владелец аттракциона осушил свою рюмку одним глотком.
   — Цель моей выставки, — заметил он, — показать разницу между рассказом и показом. Знаки говорят. Картины показывают.
   Я вновь наполнил его рюмку, и он отблагодарил меня, перегнувшись через стол и обстоятельно ощупав мое лицо узловатыми пальцами; он словно изучал мои пропорции, перед тем как меня изваять.
   — Кто прислал вас? — отрывисто спросил он.
   — Я прибыл расследовать исчезновение мэра, — сдержанно ответил я.
   — А, да, — сказал он. — Бедная девочка, она сидит, как Мариана в окруженной рвом мызе. Мэри-Энн, прекрасная сомнамбула.
   Он снова выпил, на этот раз медленнее, и заметил:
   — Моя жизнь — всего лишь развеваемый ветром лоскут.
   После чего смолк. Мне предстояло узнать, что говорит он сериями несвязных, часто гномических утверждений, обычно окрашенных меланхолией, горечью или жалостью к самому себе, а подчас и всеми ими одновременно. Я спокойно потягивал свою eau-de-vie[11] и ждал, когда он заговорит снова. Как выяснилось, после третьей рюмки.
   — Мне не довелось быть Мендосой. Я так и не удостоился этой чести.
   — Кем же в таком случае вы были? Он сделался застенчивым и скрытным.
   — Когда-то я и впрямь был очень важным человеком. Можно сказать, великим. Когда я шел по улице, передо мной снимали шляпы и заискивающе бормотали что-то, а бармен был счастлив меня обслужить. Да! Горд и счастлив! Вместо того, чтобы угрюмо терпеть меня.
   Бармен, который, вероятно, слышал все это не раз и не два, ослепительно блеснул зубами и почти заговорщицки мне улыбнулся. Я подлил старику бренди.
   — Они говорили: «Какая честь, что вы удостоили нас своим присутствием, профессор…» — Тут он остановился, будто сообразив, что сболтнул лишнего, — так оно и было — он выдал ключевые буквы разгадки, и теперь оставалось только заполнить пробелы. Я сделал первую попытку:
   — Величайший успех, которым может гордиться учитель, — это превзошедший его ученик.
   — Тогда почему он меня так унизил? — взвыл старик, и я тотчас понял, что когда-то, много лет тому назад, он учил в университете д-ра Хоффмана основам физики. Когда он допил пятую рюмку, от его осторожности не осталось и следа.
   — Он даже не позволил мне работать в лабораториях. Дал мне набор шаблонов и выставил вон, отправил бродяжничать, бродить туда-сюда, скитаться там и сям, сшиваться то здесь, то там… толкая перед собой свою тачку… спотыкаясь о камни и гробя потроха гнусной выпивкой…
   — Его набор шаблонов?
   — У меня в мешке их до черта, — сказал он. — Чертова уйма шаблонов. Десятки, дюжины, сотни, тысячи шаблонов. Можно подумать, что они там плодятся и размножаются, а я просто запихиваю их в машины, а разве нет, и налепляю рядом надписи; и иногда люди платят мне за это, а иногда нет; иногда они вопят, а иногда хихикают; иногда полиция выставляет меня из города, и я опять толкаю по дороге свою тележку. С тех пор как он начал реализовывать все это на практике, времена становятся все хуже. Зачем сберегать деньги для отвратительных, хотя и поучительных демонстраций старикашки, когда можно получить все это прямо на дому? Скоро мне придется брать за показ булавки, банки, ярлыки от сигарет. И кто обменяет весь этот хлам на выпивку? Когда забрезжит новый день, бедному воробышку придется засунуть голову под крыло и сделать вид, что ему тепло, да-с!
   — Но, — добавил он, самостоятельно наливая себе седьмую рюмку, — никогда не была мне дарована исключительная привилегия — стать Мендосой. Мне предоставили самому вершить свои превращения, и если вы взглянете на меня, то увидите, как я в этом преуспел.
   Из-под очков закапали слезы, и я понял, что глаза у него, пусть и незрячие, все же имеются, и вроде бы припомнил вырезку из досье, в которой говорилось, что старый профессор д-ра Хоффмана пострадал много лет тому назад в результате несчастного случая в лаборатории. Я счел, что старик уже достаточно напился, и протянул бутылку обратно бармену.
   — Я хотел бы убить его, — сказал владелец аттракциона. — Будь я на десяток лет помоложе, я бы отправился в замок и убил его.
   — А вы знаете дорогу в замок?
   — Я бы нашел ее чутьем, — сказал он.
   Но тут закукарекал петух, и его пение странно подействовало на старика. Он выпрямился и стал внимательно прислушиваться; петух прокукарекал во второй, а затем и в третий раз.
   — Изыди, Сатана! — завопил старик.
   И с этими словами с размаху хватил меня тростью прямо по лицу; хлынувшая из рассеченного лба кровь залила мне глаза, и, когда я наконец вновь обрел зрение, его и след простыл. Я бросился назад к причалу, но, несмотря на его хромоту, не заметил старика по дороге, а когда добрался наконец до места, где стояла палатка, она тоже, конечно же, исчезла. И посему я отправился в Ратушу заниматься официальной рутиной.
   Гипсовые завитки и гирлянды на напыщенном фасаде Ратуши крошились, как сухой бисквит, а все окна наглухо закрывали зеленые шторы, но тяжелые двери красного дерева распахнулись передо мной довольно-таки радушно, хотя у меня из-под ног, когда я шагал по темно-бордовой ковровой дорожке, поднимались клубы пыли, а большинство помещений было пусто — если не считать паутины, растянувшейся между чернильницей и карандашницей над замаранными чернилами крышками столов; наконец из приемной мэра вышел, чтобы меня встретить, заспанный клерк. Металлические браслеты удерживали в поддернутом состоянии рукава его рубашки, чтобы он мог работать «засучив рукава»: он был оставлен здесь за старшего.
   Сам кабинет мэра оказался мавзолеем. После исчезновения хозяина кабинет прибрали, припрятав подальше бумаги и папки, а затем придвинули резное помпезное мэровское кресло к самому столу — столь близко к его тщательно заголенной поверхности, что, казалось, туда уже никогда не найдется доступа никакому будущему телу. Прикнопленный сверху к столу лист розовой бумаги оброс густой накипью плесени, а пересохший графин для воды, прикрытый перевернутым бокалом с отбитой ножкой, нарастил себе из осевшей пыли сутулые плечи. Неутомимые пауки сплели балдахин над висевшей на стене фотографией последнего президента. Клерк открыл стенной шкаф, где обнаружился наполовину наполненный мэровским хересом, ставшим ныне густым, как патока, графин, покопался на нижней полке и вытащил оттуда пальто с меховым воротником, оставленное мэром в то самое снежное утро, когда он исчез. В карманах не оказалось ничего существенного: одинокая скомканная перчатка да грязный носовой платок.
   Но в результате самого поверхностного осмотра других помещений я с очевидностью установил, что в прошлом апреле некий владелец передвижного кинетоскопа заполнил официальное прошение об открытии своего аттракциона у местного причала; этот запрос, на котором вместо подписи красовался неуверенно выведенный крест, все еще дожидался официальной печати, а это значило, что мой дышащий на ладан приятель явно на свой страх и риск забежал вперед, бесцеремонно там обосновавшись. Здесь как-никак прослеживалась некая связь. Я изъял запрос, чтобы представить его Министру, узнал имя клерка и на скорую руку сверил его рейтинг реальности с имевшейся у меня информацией. Все оказалось в порядке. Тогда я попросил его позвонить мэру домой, где все еще на пару с экономкой жила его дочь. Клерк справился минут за семь-восемь, из чего я сделал вывод, что городские службы функционируют по-прежнему удовлетворительно, хотя клерк и рассказывал, что телефонный коммутатор осуществляет связь только с ближайшими окрестностями, причем даже эти местные переговоры постоянно перебиваются голосами, говорящими на неизвестных языках. Вволю натрепавшись с домом мэра на традиционные провинциальные темы, он договорился, что я несколько дней проведу в нем, вероятном источнике моей бюрократической тайны.
   — Там у них все пошло под откос, с тех пор как исчез мэр, — с сомнением произнес он. — Всего-то старая женщина и, гм… девушка…
   Что-то в его голосе указывало на необычность девушки. Я мысленно навострил уши, вкратце записал его указания касательно дороги и спустился к машине. Наступал вечер, и, поскольку по пути я остановился съесть на ужин несколько пирожков с мясом в засиженном мухами, слишком убогом, чтобы быть иллюзорным, кафе, когда я добрался до дома, уже почти стемнело. Он стоял чуть на отшибе, вне города, и вела к нему старомодная узкая дорога, вся израненная колеями; вокруг нее не было других пристанищ, кроме одинокого заброшенного сарая. Небо к тому времени исполнилось той нежной, прозрачной голубизны, что свойственна позднему летнему вечеру, а над макушками островка елей висел смутный намек на луну, хотя тигровая лилия заходящего солнца все еще рыкала на западе. Я остановил машину на обочине, и, когда мотор заглох, вокруг не осталось никаких звуков, кроме едва различимого мерцания птичьих песен да шороха оперенных сосновых ветвей.
   Хотя я и знал, что он обитаем, поначалу я не удержался от мысли, что дом сей весьма и весьма заброшен, ибо окружавший его обширный сад годами погружался в небрежение. Тот, кто этот сад разбивал, наверняка любил розы, но сейчас розы эти заполонили все вокруг и образовали сплошную, неприступную живую изгородь, испуская к тому же непреодолимую завесу аромата, от которого у меня голова вскоре пошла кругом. Помимо того, розы выстреливали со своих макушек, клонящихся долу под весом сплошь усыпавших их цветов, клыкастыми, когтистыми розгами; розы становились на дыбы рослым штамбовым подростом, тягаясь размерами с молодыми дубками; розы рассыпали щупальца своих почти виноградных лоз по мрачным ветвям тисов, охватывали усиками декоративные рябины, вишни и яблони, уже наполовину задушенные омелой; в общем и целом казалось, что это столь радушное к розам лето сговорилось с садовником, чтобы породить оргиастические джунгли всевозможных их сортов, и я не мог различить по отдельности ни одной конкретной формы или цвета, а их индивидуальные запахи смешивались в единый, нестерпимо сладостный аромат, от которого каждый нерв в моем теле ныл и горячо пульсировал.
   Розы вскарабкались на и без того буйно увитые плющом стены и в сложном арабеске рабаток расположились на крыше, где в расщелинах замшелой черепицы цвели полевые цветы; над ними возвышался огромный, необрезанный и нестриженый вяз с завшивевшей грачами шевелюрой; он, казалось, собирался обрушить на дом свои гигантские члены и сокрушить его, одновременно стискивая под землей корнями его фундамент в свирепых объятиях. Сад предъявил права на этот дом и постепенно разрушал его в свободное от своих древесных дел время. Жильцы уже были отданы на милость капризам природы.
   Дремучие заросли полыни прорвались в открытые ворота, перегородив проход, и мне пришлось перелезать через полуобвалившуюся стену, обрушив при этом еще несколько камней. Глядя на косматые очертания дома, я заметил на первом этаже проблеск зеленоватого света, с трудом пробивающийся сквозь затеняющую окна листву, и выбрал его в качестве путеводной нити, чтобы выбраться из враждебной чересполосицы растительного лабиринта, который, пока я продвигался вперед, хлестал меня, язвил, жалил — и изверг из себя больным, кровоточащим, с кружащейся от его духовитого переизбытка головой. Подобравшись ближе к дому, я услышал сквозь биение крови в ушах, как с легким «шлеп» падают ноты музыки, словно золотые рыбки резвятся в тихом пруду. Затаив дыхание, я на миг замер, пытаясь понять, реальны ли эти звуки. Заунывные и задумчивые, они не исчезали. В этом заброшенном месте кто-то играл на фортепиано Дебюсси.
   Наконец я добрался до освещенного окна и, раздвинув прикрывавшую его листву, заглянул внутрь. Я увидел гостиную с потертыми персидскими коврами на полу, стены ее были когда-то оклеены малиновыми, глядевшимися, должно быть, как парча, обоями, которые с тех пор выгорели, покрылись пятнами сырости, плесени и грибка, сморщились и покоробились на отсыревших стенах. Был там и алебастровый камин, на котором под колпаком дымчатого стекла покоился букет экзотических орхидей, а из-за решетки торчал веер из серебристой бумаги. Написанные маслом картины, залакированные до такой степени, что невозможно было разобрать их сюжеты, наперекосяк висели там и сям в покрытых потемневшей позолотой импозантных рамах, а незажженная люстра граненого стекла, прилепившаяся под потолком в самом центре комнаты, сверкала отблесками от двух свечей, вставленных в раздвоенный подсвечник, который стоял на большом рояле и отбрасывал мягкий свет на игравшую на нем девушку.
   Она сидела спиной ко мне, но, сильно вытянув шею, я мог увидеть белые тонкие и нервные пальцы, пробегающие по клавишам, и мельком заметить бледный изгиб щеки. На черное платье сзади свисали ее темные волосы мертвенно-коричневого оттенка, свойственного зимнему лесу. Игра ее отличалась необыкновенной чувствительностью. Комнату наполняла пронзительная, ностальгическая тоска, которую, казалось, излучала стройная фигура со скрытым от меня лицом.
   Я подумал, что лучше ее не беспокоить, и обогнул дом, надеясь войти через черный ход; там я обнаружил умывающуюся на перевернутой корзине черную кошку, а внутри открытых дверей — толстую пожилую женщину, которая сидела в полутемной кухне, экономя, как она сказала, электричество; по этой же причине она заставляла хозяйку дома играть на фортепиано при свете свечей. По моему бесформенному в сгущающихся тенях силуэту экономка догадалась, кто я такой. Она тепло меня встретила и зажгла в мою честь свет, явив моему взору блаженно заурядную кухню с газовой плитой, холодильником и блюдечком молока для киски. Усадив меня за чисто выскобленный стол, она налила чашку чая, пододвинула блюдце с песочным печеньем и принялась расспрашивать о путешествиях, с чрезмерной заботой беспокоясь, достаточно ли удобно мне здесь будет.
   — Ну как нам принять вас с надлежащей роскошью — в сложившихся-то условиях, я имею в виду…
   Вела она себя заискивающе и увертливо, стремясь меня этим обезоружить, но на самом деле это почему-то задело меня и вызвало раздражение; она же, распустив паруса, говорливо отправилась в плавание по энергично несущему свои воды потоку пустяков, а девушка тем временем продолжала утонченно играть в гостиной на пианино, и музыка эхом отдавалась по коридорам и комнатам. Старая женщина рассуждала об исчезнувшем мэре без тени замешательства или каких-либо предположений. По всей видимости, она настолько полно усвоила, что мэр покинул ее мир, что, если бы однажды он вдруг вернулся, она почувствовала бы себя в чем-то оскорбленной. Она намекнула лишь на свои подозрения, что за всем этим может стоять женщина, ибо, как она сказала: «Вряд ли кто из женщин захотел бы Мэри-Энн в приемыши. О нет, нет!» И, многозначительно закатив глаза, она непринужденно заболтала о трудностях с добыванием женских журналов и шерсти для вязания. Тут музыка прервалась и в кухню вошла сама Мэри-Энн, зачем — она тут же позабыла, как только увидела меня, ибо экономка не удосужилась ей сообщить, что к ним в дом прибудет нежданный гость. Прикованная к месту изумлением, она опасливо замерла в дверном проеме; на лице у нее жили лишь глаза цвета дождливого дня, они перебегали с предмета на предмет, словно в поисках пути для бегства.
   Ей была свойственна восковая изысканность растения, выросшего в чулане. По ее внешнему виду не верилось, что в жилах ее течет кровь, — скорее другая, менее выразительная и уж заведомо бесконечно менее алая жидкость. Какой-то отблеск розового виднелся, казалось, у нее на губах, хотя сам рот в точности соответствовал пропорциям трех вишенок, которые учитель рисования располагает перевернутым треугольником, дабы проиллюстрировать классическую форму рта, а на щеках и вовсе невозможно было отыскать никакого намека на что-либо розовое. Она стояла, почти утонув в своем одеянии, и ее крохотное личико, изваянное как медальон, казалось еще меньше из-за обильного потока волос, в беспорядке струившихся прямо вниз, будто она только что высунула голову из реки. Мне было видно, что ее волосы и платье сплошь усеяны веточками и лепестками из сада. Она выглядела точь-в-точь как утонувшая Офелия; мне это пришло в голову в первый же миг, хотя я и не мог знать, как скоро она и в самом деле утонет, ибо она была отчаянно одинока и покинута. И еще более патетичным делала ее отчаяние леденящая и сдержанная пассивность. Экономка, заметив босые ноги подобной призраку девушки, раскудахталась:
   — Сейчас же наденьте туфли, мадемуазель! Босиком на каменных плитах! Разве можно! Вы простудитесь, и это сведет вас в могилу!
   Мэри-Энн неловко переступила с ноги на ногу, словно ее шансы сойти в могилу с каменных плит кухонного пола уменьшались вдвое, если поочередно стоять то на одной, то на другой ноге. Ей было лет семнадцать. Ее отрешенный взгляд рассеянно скользнул по столу, и она прошептала с оттенком мольбы:
   — Можно капельку чая…
   — Только если вы немедленно встанете на половик, — сказала экономка слишком, быть может, внушительным в сложившихся обстоятельствах тоном.
   Девушка кое-как втиснулась в комнату и бочком добралась до яркой полоски половика, вновь упокоив на мне свои глаза, пока экономка не протянула ей чашку чая и даже, хотя и пробормотав что-то про себя, бисквит.
   — Я — Мэри-Энн, дочь мэра. А вы кто?
   — Я — чиновник, зовут меня Дезидерио.
   Она почти неслышно повторила мое имя, но с какой-то странной дрожью в голосе — быть может, от удовольствия, — и в конце концов поведала:
   — Дезидерио, желанный, знаете ли вы, что глаза у вас как у индейца?
   Экономка с досадой зацокала языком, ибо мы, белые, предпочитаем не признавать индейцев.
   — Мою матушку всегда это смущало, — ответил я, и девушке это вроде бы чем-то смутно понравилось, она вдруг выбросила вперед руку — таким неожиданным и резким движением, что походило это скорее не на акт доброй воли, не на готовность к рукопожатию, а на отгоняющий удар. Но я взял ее руку, и оказалось, что она ледяная. Она никак не хотела ее отнимать.
   — Господин Дезидерио собирается остановиться на некоторое время в комнате для гостей, — нехотя произнесла экономка, словно через не могу делясь информацией со своей хозяйкой. — Он прибыл по поручению правительства.
   Мэри-Энн сочла все это весьма таинственным, ее глаза расширились.
   — Знаете, вам не удастся найти моего отца, — сообщила она мне.
   — Почему же? — спросил я. Мои пальцы все еще пребывали в ледяной западне ее пожатия.
   — Если он не вернулся вовремя, чтобы подрезать розы, значит, он не вернется совсем, — сказала она и затряслась от бесшумного, но столь энергичного смеха, что ее чай выплеснулся из чашки на платье, которое и без того было сплошь покрыто пятнами от всевозможных пролитых блюд и напитков.
   — Как вы думаете, Мэри-Энн, что с ним случилось? — осторожно спросил я, ибо, хотя и знал из своих записей — да и интуиция это подтверждала, — что она вполне реальна, все же мне не доводилось еще встречать женщину, которая бы выглядела столь хорошо знакомой с тенями, как она.
   — Конечно, он распался, — сказала она. — Он разложился на составные части — пробирка аминокислот, пучок-другой волос…
   Мэри-Энн взмахнула чашкой, чтобы ей налили еще чая. Она так и не дала мне ответа, которого я мог бы ожидать, и на дальнейшие расспросы только хихикала и трясла головой — так что на пол упала пара скрученных яблоневых листочков, а волосы метались перед глазами. Затем Мэри-Энн с подчеркнутой аккуратностью прирожденного увальня поставила на стол чашку и убежала по темному коридору. Должно быть, она не затворила за собой двери гостиной, ибо ее пианино зазвучало теперь громче, чем раньше, и по каким-то иррациональным мотивам она сменила музыку; на сей раз она играла прозрачные нонсенсы Эрика Сати. Вздохнув, экономка принялась собирать чашки.
   — Не все дома, — сказала она.
   Вскоре она отвела меня к кровати, застланной лоскутным стеганым одеялом, в простой, но милой комнатке в задней части дома. Стояла теплая, ласковая ночь, и на поверхности моего первого сна девушка подбирала на своем фортепиано угловатые узоры звуковых кружев. Думаю, проснулся я из-за того, что музыка смолкла. Возможно, догорели ее свечи.