— Но трахать меня ты не хочешь, — закончила за него я.
   — Да, ты права, трахать тебя я не хочу.
   — Господи, как стыдно, — прошептала я.
   Затем пошла в атаку.
   — Тогда что это были за игры позавчера вечером? Кажется, тогда у тебя в кармане пистолета не было, просто конец штаны распирал.
   Его лицо искривилось — сначала я подумала, что от отвращения, но потом увидела, что он из последних сил сдерживает смех.
   — Люси, ты от кого такого набралась?
   — От тебя, насколько я помню.
   — Правда? Хотя, пожалуй, ты права.
   Затем мы оба замолчали. Я разглядывала свои ноги. Кажется, их было четыре. Нет, две. Нет, опять четыре.
   — Люси, посмотри на меня, — потребовал Дэниэл. — Я хочу тебе что-то сказать.
   Я подняла к нему горящее от стыда лицо.
   — Я хотел бы объяснить еще раз, что трахать тебя не намерен. Но, когда обстоятельства изменятся, и ты не будешь так расстроена, и твоя жизнь выйдет из тупика, я бы хотел заняться с тобой любовью.
   Вот это интересно!
   Я смеялась и не могла остановиться.
   — Что я такого сказал? — смутился он.
   — Ой, Дэниэл, не надо, пожалуйста. Что за пошлости ты говоришь: «Я бы занялся с тобой любооовью», читай, трахнул бы, но не теперь. Прошу тебя, не води меня за нос. Я в состоянии понять, когда меня отвергают.
   — Я тебя не отвергал.
   — Поправь меня, если я ошибаюсь: ты хотел бы заняться со мной ллллюбоооовью, — жестоко передразнила я.
   — Верно, — негромко подтвердил он.
   — Но только не сейчас. Если это не отказ, то что же? И я опять рассмеялась.
   Он сделал мне больно, унизил меня, и я хотела отплатить ему тем же.
   — Люси, пожалуйста, послушай…
   — Нет!
   Затем я то ли протрезвела, то ли успокоилась.
   — Дэниэл, прости за все, мне очень стыдно. Я сейчас не в порядке и за себя не отвечаю. Это была ужасная ошибка.
   — Нет, нет…
   — А теперь, по-моему, тебе пора, тебе ведь далеко ехать.
   Он грустно посмотрел на меня и спросил:
   — Как ты?
   — Отвяжись, — грубо сказала я, — ты слишком высокого о себе мнения. Меня посылали мужики и посимпатичнее тебя. Как только пройдет смертельная обида, все у меня будет отлично.
   Он открыл рот для нового потока плоских фраз.
   — Дэниэл, до свидания, — твердо сказала я.
   Он поцеловал меня в щеку. Я стояла как каменная.
   — Завтра позвоню, — проронил он, выходя.
   Я только пожала плечами.
   По-прежнему уже никогда не будет.
   На меня наваливалась депрессия.

67

   Назавтра я забрала вещи из квартиры на Лэдброк-гров. Шарлотта и Карен проводили меня, а Карен силой отняла стопку просроченных счетов за коммунальные услуги, сказав, что заплатит сама.
   — До свидания, может, уже и не свидимся, — сказала я, надеясь, что ее заест совесть.
   — Ой, Люси, не надо так, — чуть не прослезилась сентиментальная Шарлотта.
   — Мы тебе сообщим, когда придет счет за телефон, — пообещала Карен.
   — Моя жизнь кончена, — холодно ответила я, тут же прибавив: — Но если позвонит Гас, только попробуйте не дать ему мой новый телефон.

68

   Жизнь вдвоем с папой оказалась совсем не такой, как я ее себе представляла.
   Я думала, мы хотим одного и того же: я — посвятить себя заботам о нем и стараниям сделать его счастливым, а он, в свою очередь, принимать мою заботу и быть счастливым.
   Но что-то у нас не заладилось, потому что счастливым я его не сделала. По-моему, быть счастливым он не хотел.
   Он все время плакал, а я не понимала почему. Я думала, он будет рад избавлению от мамы, думала, со мной ему намного лучше.
   Я по ней нисколько не скучала и не могла взять в толк, почему скучает он.
   Дочерняя любовь переполняла меня, я была готова делать для папы что угодно: проводить с ним время, утешать его, готовить ему еду, покупать все, что ему захочется или понадобится. Единственное, к чему я была не готова, — это в сотый раз выслушивать, как он любил мою маму.
   Я хотела заботиться о нем, только если он будет этому радоваться.
   — Может, она еще вернется, — снова и снова повторял он с тоской.
   — Может, — сквозь зубы соглашалась я, а сама думала: да что это с ним?
   Хотя, по счастью, никаких практических мер к возвращению мамы папа не предпринимал. Он не демонстрировал глубину своей страсти. Не стоял среди ночи перед домиком Кена, выкрикивая оскорбления на радость мирно спящим соседям; не писал ярко-зеленой краской слово «развратник» на его входной двери; не высыпал на дорожку перед его крыльцом мусор из всех окрестных баков, чтобы по утрам, отправляясь на трудовой подвиг в химчистке, враг тонул по щиколотку в картофельных очистках и спотыкался на консервных банках; не пикетировал место работы ненавистного соперника с плакатом «Этот человек — вор, он украл у меня жену. Не сдавайте сюда свою одежду».
   Хоть я и не понимала его страданий, но старалась по мере сил облегчить их. Правда, я умела только заставлять его есть и пить, обращаться с ним как с выздоравливающим после тяжкой болезни и предлагать немногие доступные в нашем доме развлечения. Например, ласково спрашивать, что бы он хотел посмотреть по телевизору — футбол или сериал. Или уговаривать его пойти прилечь.
   Иных способов провести время мы не знали.
   Папа почти ничего не ел, как я ни упрашивала. Я тоже потеряла аппетит. Но если за себя я была спокойна, то он, как мне казалось, находился на грани голодной смерти.
   Не прошло и недели, а я уже совершенно замучилась.
   Я думала, любовь к папе будет питать меня энергией, и чем больше ему будет от меня нужно, тем лучше я буду себя чувствовать; чем больше сделаю для него, тем больше мне захочется делать.
   Я слишком старалась угодить ему, и на это уходило ужасно много сил.
   Я неотступно следила за ним, предупреждала каждое его желание, делала для него все, даже если он говорил, что ничего не нужно.
   А затем с удивлением обнаружила, что надорвалась. Меня доконали мелочи жизни.
   Например, теперь дорога до работы каждое утро отнимала у меня полтора часа. Лэдброк-гров избаловала меня обилием доступных транспортных средств, и я успела забыть, что такое добираться в центр из пригорода, где в твоем распоряжении только одна электричка, опоздать на которую значит двадцать минут ждать следующей.
   Некогда я была мастером древнего искусства рациональной езды, но за долгое время жизни в центре растеряла почти все навыки. Я забыла, как, потянув носом и глянув на небо (а также на электронное табло), сообразить, что электричка отходит через минуту и времени на покупку газеты уже нет. Я уже разучилась по вибрации забитой народом платформы понимать, что три поезда подряд было отменено, и если я хочу попасть в следующий, то надо срочно начинать работать локтями, чтобы успеть протиснуться сквозь толпу.
   Раньше я чуяла такие вещи нутром. Я в рекордно короткое время добиралась на электричке в любой конец Лондона, жила одной жизнью со сложной системой переходов, в абсолютной гармонии с расписанием поездов.
   Но то было раньше.
   И, хоть я и прежде всегда опаздывала на работу, я могла бы приходить вовремя, если б хотела. Теперь у меня больше не было выбора. Я отдалась на произвол лондонской подземки с ее вечными задержками движения, палой листвой на рельсах, трупами на путях, поломками семафоров, растяпами, забывающими в вагонах пакеты с бутербродами, которые напуганные пассажиры принимают за бомбы.
   Мне приходилось вставать слишком рано. И еще: не прошло и недели, как у папы обнаружилась небольшая проблема, из-за которой надо было вставать еще раньше.
   На работе я весь день беспокоилась о нем, потому что скоро стало ясно, что оставлять его одного вообще нельзя. Заботиться о папе оказалось все равно что заботиться о малом ребенке. Подобно ребенку, он ничего не боялся и не осознавал последствий своих поступков. Он считал вполне нормальным, уходя, оставлять дверь открытой — не просто незапертой, а открытой настежь. Взять у нас особенно нечего, но все же…
   Сразу после работы я мчалась домой: случиться могло все, что угодно. Почти каждый день происходили какие-нибудь неприятности. Я сбилась со счета, сколько раз он засыпал, оставив включенными либо воду в ванной, либо газ. Или выкипающую кастрюлю на плите, или тлеющую сигарету, от которой загоралась диванная подушка…
   Часто я, усталая, приходила с работы и первым делом обнаруживала, что сквозь потолок кухни сочится горячая вода. Или пахнет горелым от докрасна раскаленной кастрюли на зажженной конфорке, а папа мирно дремлет в кресле.
   По вечерам я никуда не ходила. Прежде думала, что ничего не имею против, но теперь со стыдом понимала, что имею.
   Если я рано ложилась спать, это еще не значит, что я высыпалась, потому что среди ночи папа обычно будил меня, и приходилось вставать, чтобы помочь ему.
 
   В первую же ночь после моего переезда папа намочил постель.
   Это настолько потрясло меня, что я чуть не сошла с ума.
   «Не выдержу, не выдержу, — в отчаянии думала я. — Господи, прошу тебя, дай мне силы!»
   Видеть папу в столь жалком состоянии было для меня невыносимо.
   Он разбудил меня часа в три утра и скорбно сообщил:
   — Я виноват, Люси. Прости меня, я виноват.
   — Все в порядке, — успокоила его я. — Перестань извиняться.
   Мельком взглянув на его постель, я поняла, что спать там он никак не может.
   — Знаешь что — иди-ка ложись в комнате мальчиков, а я… ну… это… поправлю тебе постель.
   — Так я и сделаю, — согласился папа.
   — Давай, — поторопила я.
   — А ты не сердишься? — смиренно спросил он.
   — Сержусь? — воскликнула я. — За что мне сердиться?
   — И придешь пожелать мне спокойной ночи?
   — Конечно, приду.
   Он забрался на узкую койку Криса, натянул одеяло до подбородка — вялого старческого подбородка, покрытого седой щетиной. Я погладила его по седым вихрам, поцеловала в лоб и исполнилась неистовой гордостью, сознанием того, как замечательно я о нем забочусь. Никто, никогда и ни о ком так не заботился, как я о папе.
   Он заснул. Я сняла с кровати простыни и отложила их в стирку. Затем принесла таз горячей мыльной воды, жесткую щетку и еще долго оттирала матрас.
   Единственное, что встревожило меня наутро, — то, как растерялся и испугался папа, проснувшись в постели Криса. Он не понимал, как оказался там, потому что ничего не помнил.
 
   Когда он намочил кровать в первую ночь после моего возвращения, я подумала, что он просто очень расстроен, и это вышло случайно.
   Но я ошиблась.
   Это происходило почти каждую ночь, иногда по два раза за ночь.
   И в постели Криса тоже бывало.
   В тот раз я отправила его на кровать Питера. К счастью, потому что, кроме моей собственной кровати, укладывать его было уже негде — ему удалось не намочить ее.
   Он всегда будил меня, чтобы сообщить неприятную новость, и сначала я безропотно вставала, утешала и перекладывала его на новое место.
   Но через несколько дней так вымоталась, что решила отложить ночную уборку на утро, перед тем как уйти на работу.
   Я не оставляла, не могла оставить это до вечера, а попросить о помощи папу мне просто не приходило в голову.
   Вместо этого я перевела будильник на полчаса раньше безумно раннего часа, на который он был поставлен прежде, чтобы успеть убрать все, что стало необходимо убирать каждое утро.
   Теперь, когда папа будил меня, чтобы сообщить, что намочил постель, я просила его лечь в другую и пыталась заснуть снова.
   Но это было нелегко, ибо всякий раз после происшествия его мучила совесть, и он рвался поговорить о том, как виноват, и убедиться, что я не сержусь. Иногда он бормотал так часами, плакал, твердил, что он плохой, но постарается больше никогда так не делать. А я была такая усталая, что мне не хватало терпения выслушивать его. Тогда он совсем расстраивался, и уже меня начинала мучить совесть, отчего на сон оставалось еще меньше времени, а в следующий раз я теряла терпение еще раньше…
   И откуда-то из дальнего угла памяти постоянно слышался мне тихий шепоток — слова мамы о том, что папа алкоголик. Я следила за каждым его глотком, и мне казалось, что пьет он страшно много. Больше, чем я помнила с детства. Но я сомневалась — вдруг я просто поддалась ее внушению и потому решила выбросить эти мысли из головы.
   Может, он пьет и многовато, ну и что? Его только что бросила жена, как же тут не пить?

69

   Так или иначе, но моя жизнь вошла в новую колею.
   По вечерам я бежала в прачечную высушить постиранные с утра простыни. Затем готовила папе обед и ликвидировала последствия мелких неприятностей, потому что он продолжал поджигать, ломать и терять вещи.
   Не могу сказать точно, когда моя усталость переросла в раздражение. Я долго скрывала его, потому что мне было стыдно. Из чувства вины и ложно понятой гордости я некоторое время умудрялась скрывать это даже от себя самой.
   Я начала скучать по своей прежней жизни.
   Мне хотелось ходить куда-нибудь, веселиться, сидеть в кафе, не ложиться спать допоздна, меняться тряпками с Карен и Шарлоттой, обсуждать мужчин.
   Я устала от необходимости постоянно быть начеку из-за папы.
   По большей части беда состояла в том, что для папы мне хотелось быть безупречной и заботиться о нем лучше всех на свете.
   Но этого я не смогла, а потом и расхотела. Из трудной, но почетной миссии забота о папе превратилась в тяжелое бремя.
   Я знала, что я — молодая женщина и следить за нестарым еще отцом в мои обязанности не входит. Но скорее умерла бы, чем признала это вслух. Заботиться о нас двоих казалось неизмеримо труднее, чем об одной себе. Труднее более чем вдвое. И более чем вдвое дороже.
   Очень скоро деньги стали для меня головной болью. Раньше я думала, что мне их не хватает только тогда, когда не на что было купить до зарезу нужные мне новые туфли или одежду. Теперь я с ужасом обнаружила, что нам действительно не хватает на самое необходимое — на еду.
   Я даже представить себе не могла, куда мы катимся, и впервые в жизни стала бояться потерять работу. Причем бояться не в шутку, а всерьез.
   Все переменилось: теперь мне нужно было кормить не только себя, и я вдруг поняла, почему во время венчания в церкви говорят: «Пока долги не разлучат нас».
   Правда, папа мне, разумеется, не муж.
   Очень легко быть щедрой, когда денег много. Я никогда не думала, что буду чего-нибудь жалеть для папы. Что ради него не сниму с себя последнюю блузку с лайкрой.
   Но жизнь изменила мои представления о деньгах. Когда их перестало хватать, я начала злиться, что приходится отдавать сколько-то ему. А он, как нарочно, каждое утро ловил меня, невыспавшуюся и злую, перед самым выходом и просил: «Люси, детка, ты не оставила бы мне на столе сколько можешь? Десятки хватит».
   Я злилась из-за постоянной тревоги. Злилась из-за необходимости просить заплатить мне вперед. Злилась оттого, что на себя денег уже не оставалось.
   Я ненавидела то, что делала со мной бедность: я стала мелочной, следила за каждым куском, что он съедал. И за тем, что не съедал, тоже. Если я взяла на себя труд купить продукты и приготовить ему обед, он мог бы, по крайней мере, съесть его, злилась я.
   Раз в две недели папа получал пособие по безработице, но куда девались эти деньги, я не знала. Хозяйство я вела только на свои. Хоть бы пакет молока купил сам, думала я в бессильной ярости.
   Я не встречалась ни с кем из своих прежних знакомых: мне не хватало времени, потому что после работы я неслась домой — к отцу. Карен и Шарлотта наперебой обещали приехать в гости, но по их тону я понимала, что добраться до меня для них все равно что поехать в другую страну. Когда я поняла, что они не приедут, то не испытала ничего, кроме облегчения: я не смогла бы целых два часа делать вид, что счастлива.
   По Гасу я скучала ужасно, фантазировала, как он придет и спасет меня, но, пока живу в Эксбридже, надеяться на случайную встречу на улице не приходилось.
   Единственный из моей прежней жизни, кого я видела, был Дэниэл. Он то и дело «заходил на огонек», чего я терпеть не могла.
   Всякий раз, открывая ему дверь, я сначала вспоминала, какой он высокий, красивый и притягательный, а потом думала о том вечере, когда предложила ему себя, а он отказался лечь со мной в постель, и сгорала со стыда.
   Кроме того, как будто всего этого мало, он постоянно задавал глупые вопросы.
   «Почему у тебя всегда такой усталый вид?» или «Как, ты опять в прачечную?» или «Почему у тебя все сковородки черные?» «Чем тебе помочь?» — без конца спрашивал он, а мне гордость не позволяла рассказать, как плохи дела с папой.
   Я только говорила: «Уходи, Дэниэл, нечего тебе здесь делать».
   И с деньгами становилось все хуже и хуже.
   Было бы разумно отказаться от квартиры на Лэдброк-гров: с какой радости, в конце концов, я должна платить за комнату, в которой не живу? Но я вдруг поняла, что не хочу отказываться; более того, прихожу в ужас при мысли, что придется это сделать. Квартира была последней ниточкой, связывавшей меня с моей прежней жизнью. Если не станет и ее, значит, я никогда уже не вернусь и проторчу в Эксбридже до смерти.

70

   В конце концов от отчаяния я пошла на прием к нашему участковому терапевту, тому самому доктору Торнтону, что много лет назад прописывал мне таблетки от депрессии.
   Формально я хотела спросить у него совета насчет папиных маленьких проблем, но на самом деле то был самый обычный вопль о помощи. Видимо, я надеялась услышать от знающего человека, что та горькая правда, которая открылась мне, все-таки правдой не является.
   Идти к доктору Торнтону мне смертельно не хотелось, и не только из-за того, что он давно выжил из ума от старости. Я знала, он считает всех в нашей семье ненормальными. Ему уже приходилось лечить меня от депрессии. К тому же Питер лет в пятнадцать откопал где-то медицинскую энциклопедию и свято уверовал в то, что страдает всеми болезнями, о которых прочел. Мама каждый божий день таскала его в больницу по мере того, как он со страстью истого ипохондрика в алфавитном порядке находил у себя один недуг за другим, демонстрируя симптомы абсцессов, агорафобии, акне, болезни Альцгеймера, ангины и афтозного стоматита, пока, наконец, кто-то не приструнил его. Даже акне, или, проще говоря, юношеские прыщи, оказались ненастоящими. Хотя агорафобия, пожалуй, была: после крупного разговора с мамой он некоторое время вообще не выходил из дому.
   Народу в приемной было, как перед Страшным судом: люди буквально сидели друг у друга на головах. Дети дрались, мамаши на них орали, старички надрывно кашляли.
   Когда наконец меня удостоили аудиенции у Его Целительской светлости, он полулежал за столом, измученный и сердитый, готовясь немедленно выписать очередной рецепт.
   — Чем могу служить, Люси? — устало спросил он.
   Я знала, что это значит на самом деле: «Помню тебя, ты одна из этих чокнутых Салливанов. Так что? Опять у вас кто-то спятил?»
   — Я не из-за себя пришла, — неуверенно начала я.
   Он тут же заинтересовался и с надеждой спросил:
   — Из-за подруги?
   — Вроде того, — согласилась я.
   — Она думает, что беременна? — продолжал доктор Торн-тон. — Угадал?
   — Нет, вовсе не…
   — Таинственное недомогание? — нетерпеливо перебил он.
   — Нет, ничего подобного…
   — Болезненные месячные?
   — Нет…
   — Уплотнения в груди?
   — Нет, — чуть не рассмеялась я. — Правда, ко мне это отношения не имеет. Я пришла из-за отца.
   — Ах, вон что, — раздраженно буркнул он. — Ну, а сам он где? Нельзя же осмотреть пациента заочно. Я виртуальных диагнозов не ставлю.
   — Простите, что?..
   — Надоело, — взорвался он. — Надоели эти мобильные телефоны, Интернеты, компьютерные игры, виртуальные сражения. Никто из вас не хочет делать ничего настоящего!
   — Э-э-э, — проблеяла я, от шока не зная, как ответить на этот выпад против технического прогресса. Пожалуй, с нашей последней встречи доктор Торнтон стал еще эксцентричнее.
   — Все вы думаете, что ничего делать не надо, — громко продолжал он. Лицо у него побагровело. — Думаете, можно сидеть дома среди модемов и компьютеров и считать, что живете и вовсе не обязательно отрывать от кресла ленивую задницу, чтобы вступить в контакт с себе подобными. Посылаете мне ваши симптомы электронной почтой, верно?
   Врач, исцелися сам, подумала я. Мне казалось, доктор Торнтон сходит с ума.
   Потом его боевой пыл угас столь же внезапно, как и разгорелся.
   — Так что там у твоего отца? — опять сникнув за столом, вздохнул он.
   — Мне не очень ловко об этом говорить, — застеснялась я.
   — Почему?
   — Ну, он сам не считает, что у него проблемы со здоровьем… — издалека начала я.
   — Если он сам не считает себя больным, а ты с ним не согласна, то проблемы у тебя, а не у него, — оборвал меня доктор Торнтон.
   — Нет, послушайте, вы не поняли…
   — Отлично понял, — перебил он. — У Джемси Салливана все в порядке. Если бросит пить, будет как новенький. А может, и не будет, — добавил он, будто споря с самим собою. — Одному богу известно, что у него творится с печенью. Если она еще есть.
   — Но…
   — Люси, ты отнимаешь у меня время. Там, за дверью, полно больных — настоящих больных, которым нужна моя помощь. А я, вместо того чтобы заниматься ими, вынужден отбиваться от женщин из семьи Салливан, которые ищут лекарство для человека, твердо решившего допиться до смерти.
   — Каких еще женщин из семьи Салливан? — спросила я.
   — Тебя. Твоей мамы. Она отсюда не вылезает.
   — Правда? — удивилась я.
   — Ну, пожалуй, если уж к слову пришлось, уже несколько дней я ее не видел. Она, что ли, прислала тебя?
   — Гм, нет…
   — Почему? — насторожился он. — В чем дело?
   — Она бросила папу, — ожидая сочувствия, сказала я.
   Но он только рассмеялся. Или закашлялся. Он вообще вел себя довольно странно.
   — Значит, наконец решилась, — выдохнул он. Я удивленно смотрела на него, склонив голову набок, и не могла понять, что с ним. И что он имел в виду, говоря, что папа решил допиться до смерти? Почему наша беседа все время возвращается к папе и пьянству?
   Кое-что в моей голове начало медленно вставать на место, и я испугалась.
   — А теперь ты взяла на себя то, от чего отказалась твоя мама? — спросил доктор Торнтон.
   — Если вы спрашиваете, забочусь ли я о нем, то да, — подтвердила я.
   — Иди домой, Люси, — вздохнул он. — Для своего отца ты ничего сделать не можешь; мы уже все перепробовали. Пока он сам не решит бросить пить, никто ему ничем не поможет.
   Еще несколько моих неразрешимых вопросов обрели простые ответы.
   — Послушайте, вы неправильно меня поняли, — заторопилась я, пытаясь бороться с тем, что уже и сама считала верным. — Я здесь не из-за того, что он пьет. Я пришла, потому что у него проблема со здоровьем, но пьянство тут ни при чем.
   — Ну, так что там у него? — нетерпеливо спросил доктор.
   — Он мочит постель по ночам.
   Старик Торнтон молчал. Что, взял, нервно подумала я, надеясь, что действительно устыдила его.
   — Недержание — проблема эмоциональная, — продолжала я. — К пьянству она не имеет никакого отношения.
   — Люси, — угрюмо возразил он, — к пьянству это имеет самое прямое отношение.
   — Не понимаю, о чем вы, — пролепетала я, прекрасно все понимая, отчего мне стало совсем нехорошо. — Не знаю, почему вы говорите такие вещи про папу и при чем тут пьянство?
   — Не знаешь? — нахмурился он. — Быть того не может, ты должна знать. Как же ты можешь жить с ним в одном доме и не знать?
   — Я с ним не живу, — сказала я. — Во всяком случае, много лет не жила: я только что переехала обратно к родителям.
   — Но разве мать не рассказала тебе о?.. — спросил он, глядя в мое встревоженное лицо. — Вон оно что. Все ясно. Значит, не рассказала.
   Я чувствовала, как дрожат у меня коленки, и знала, что он собирается мне рассказать. От этого кошмара я бежала всю свою жизнь и вот оказалась с ним лицом к лицу. Дело было нешуточное, но я испытала едва ли не облегчение оттого, что мне больше не надо прятаться и обманывать себя.
   — Так вот, — вздохнул доктор Торнтон. — Твой отец хронический алкоголик.
   У меня заныло под ложечкой. Я это знала и все же отказывалась понимать.
   — Вы уверены? — прошептала я.
   — Ты действительно даже не догадывалась? — спросил он чуть мягче.
   — Нет, — ответила я. — Но теперь, когда вы мне сказали, не понимаю, как до сих пор могла ничего не подозревать.
   — Очень распространенный случай, — устало отозвался он. — Я вижу такое сплошь и рядом: в доме беда, а все делают вид, что ничего не происходит.
   — А-а, — кивнула я.
   — Как будто у них в гостиной поселился слон, а они ходят вокруг на цыпочках и притворяются, что не видят его.
   — А-а, — повторила я. — И что же мне делать?
   — Честно говоря, Люси, — сказал он, — это не по моей части: я лечу обычные телесные недуги. Если б твоего папу беспокоил, например, вросший ноготь или несварение желудка, я бы тут же назначил лечение. Но семейная психотерапия, депрессии, неврозы — с этим я практически незнаком. В мое время такому еще не учили.
   — А-а, — опять сказала я.
   — Но сама-то ты как себя чувствуешь? — оживился он. — Не слишком ли тебе тяжело то, что случилось? Потому что нервный шок я лечить умею, тут у меня есть опыт.
   — Со мной все будет хорошо, — ответила я, вставая, чтобы уйти. Мне нужно было время, чтобы переварить то, что я узнала; свыкнуться со всем сразу я не могла.
   — Нет, погоди, — остановил меня он. — Я бы мог тебе что-нибудь прописать.