Не вызывает сомнений, что механизация самой личности остается прерогативой LTI. Самым характерным, возможно и самым ранним детищем его в этой области было слово gleichschalten, «подключиться». Так и слышишь щелчок кнопки, приводящей людей — не организации, не безличные административные единицы — в движение, единообразное и автоматическое. Учители всевозможных учебных заведений, группы разных чиновников юридических и налоговых служб, члены «Стального шлема», SA и т.д. и т.п. были практически все сплошь подключены.
   Настолько характерным было это слово для нацистского умонастроения, что его, одно из немногих, кардинал-архиепископ Фаульхабер[155] уже в конце 1933 г. избрал для того, чтобы представить в сатирическом ключе в своих предрождественских проповедях. У азиатских народов древности, сказал он, религия и государство были подключены друг к другу. К высоким церковным иерархам рискнули тут же присоединиться и простые артисты из кабаре, выставляя этот глагол в комическом свете. Помню, как массовик во время так называемой «Поездки в никуда»[156], организованной экскурсионной фирмой, на отдыхе за чашкой кофе в лесу заявил: «Сейчас мы „подключились“ к природе», чем вызвал одобрительную реакцию публики.
   В LTI, пожалуй, не найти другого примера заимствования технических терминов, который бы так откровенно выявлял тенденцию к механизации и роботизации людей, как слово «подключить». Им пользовались все 12 лет, вначале чаще, чем потом, — по той простой причине, что очень скоро были завершены и подключение и роботизация, ставшие фактом повседневной жизни.
   Другие обороты, взятые из области электротехники, не столь характерны. Когда то там, то здесь говорят о силовых линиях, сливающихся в природе вождя или исходящих от него (это можно было прочитать в разных вариантах и о Муссолини, и о Гитлере), то это просто метафоры, которые указывают как на электротехнику, так и на магнетизм, а тут уж недалеко и до романтического мироощущения. Это особенно чувствуется у Ины Зайдель[157], которая как в своих чистейших произведениях, так и в самых позорных прибегала к подобной электрометафоре. Но об Ине Зайдель надо говорить отдельно, это особая, печальная глава.
   А можно ли говорить о романтизме, когда Геббельс во время поездки по разрушенным авианалетами городам западных районов Германии с пафосом лжет, будто он сам, который и должен был вдохнуть мужество в души пострадавших, почувствовал себя «заново заряженным» их стойкостью и героизмом. Нет, здесь просто действует привычка принижать человека до уровня технического аппарата.
   Я говорю с такой уверенностью, потому что в других технических метафорах министра пропаганды Геббельса и его окружения доминирует непосредственная связь с миром машинной техники без всяких упоминаний каких-либо силовых линий. Сплошь и рядом деятельные люди сравниваются с моторами. Так, в еженедельнике «Рейх» о гамбургском руководителе говорится, что он на своем посту — как «мотор, работающий на предельных оборотах». Но еще сильнее этого сравнения, которое все же проводит границу между образом и сравниваемым с ним объектом, еще ярче свидетельствует о механизирующем мироощущении фраза Геббельса: «В обозримом будущем нам придется в некоторых областях снова поработать на предельных оборотах». Итак, нас уже не сравнивают с машинами, мы — просто машины. Мы — это Геббельс, это нацистское правительство, это вся гитлеровская Германия, которых нужно подбодрить в тяжелую минуту, в момент ужасающего упадка сил; и красноречивый проповедник не сравнивает себя и всех своих верных собратьев с машинами, а отождествляет с ними. Можно ли представить себе образ мышления, в большей степени лишенный всякой духовности, чем тот, который выдает себя здесь?
   Но если механизирующее словоупотребление так непосредственно затрагивает личность, то вполне естественно, что оно постоянно распространяется и дальше, на вещи за пределами своей области. Нет ничего на свете, чего нельзя было бы «запустить» или «поставить на ремонт», подобно тому, как ремонтируют какую-нибудь машину после длительной работы или корабль после долгого плавания, нет ничего такого, чего нельзя было бы «прошлюзовать»[158], и, разумеется, все и вся можно «завести», «раскрутить», ох уж этот язык грядущего Четвертого рейха! А если нужно похвалить храбрость и жизнестойкость жителей города, перенесшего разрушительную бомбардировку, то «Рейх» приводит в качестве филологического подтверждения этих качеств местное выражение рейнского или вестфальского населения этого города: «Город уже держит колею»[159] (мне объяснили, что spuren — термин из автомобилестроения: колеса хорошо держат колею). Так почему же все опять держат колею? Да потому что каждый человек при всесторонней хорошей организации работает «с полной нагрузкой». «С полной нагрузкой» — любимое выражение Геббельса последнего периода, оно также, конечно, взято из технического словаря и применено к личности; но звучит оно не так жестко, как словесный образ мотора, работающего на полных оборотах, поскольку ведь и человеческие плечи могут испытывать «полную нагрузку», как любая несущая конструкция. Язык делает все это явным. Постоянные переносы значений, выдумывание технических терминов, любование техническим началом: Веймарская республика знает лишь выражение «раскрутить (ankurbeln) экономику», LTI добавляет не только «работу на предельных оборотах», но и «хорошо отлаженное управление» — все это (разумеется, мои примеры не исчерпывают такую лексику) свидетельствует о фактическом пренебрежении личностью, которую якобы так ценили и лелеяли, о стремлении подавить самостоятельно мыслящего, свободного человека. И это свидетельство не подорвать уверениями, что цель преследовалась как раз обратная — развитие личности в полную противоположность «омассовлению», к чему якобы стремится марксизм и уж подавно его крайняя форма — еврейский и азиатский большевизм. Но в самом ли деле язык демонстрирует это? У меня не выходит из головы слово, которое я постоянно слышу теперь, когда русские стараются построить заново нашу полностью разрушенную школьную систему: цитируется выражение Ленина, что учитель — инженер души[160]. И это тоже технический образ, пожалуй, самый технический. Инженер имеет дело с машинами, и если в нем видят подходящего человека для ухода за душой, то я должен отсюда заключить, что душа воспринимается как машина…
   Должен ли я сделать такой вывод? Нацисты постоянно поучали, что марксизм — это материализм, а большевизм даже превосходит по материалистичности социалистическое учение, пытаясь копировать индустриальные методы американцев и заимствуя их технизированные мышление и чувства. Что здесь справедливо?
   Все и ничего.
   Очевидно, что большевизм в техническом отношении учится у американцев, что он со страстью технизирует свою страну, в результате чего его язык по необходимости несет на себе следы сильнейшего влияния техники. Но ради чего он технизирует свою страну? Для того, чтобы обеспечить людям достойное существование, чтобы предложить им — на усовершенствованном физическом базисе, при снижении гнетущего бремени труда — возможность духовного развития. Появление массы новых технических оборотов в языке большевизма отчетливо свидетельствует, таким образом, совсем не о том, о чем это свидетельствует в гитлеровской Германии: это указывает на средство, с помощью которого ведется борьба за освобождение духа, тогда как заимствования технических терминов в немецком языке с необходимостью приводят к мысли о порабощении духа.
   Если двое делают одно и то же… Банальная истина. Но в моей записной книжке филолога я хочу все-таки подчеркнуть профессиональное применение ее: если двое пользуются одними и теми же выразительными формами, они совершенно не обязательно исходят из одного и того же намерения. Именно сегодня и здесь я хочу подчеркнуть это несколько раз и особо жирно. Ибо нам крайне необходимо познать подлинный дух народов, от которых мы так долго были отрезаны, о которых нам так долго лгали. И ни об одном из них нам не лгали больше, чем о русском… А ведь ничто не подводит нас ближе к душе народа, чем язык… И тем не менее: «подключение» и «инженер души» — в обоих случаях это технические выражения, но немецкая метафора нацелена на порабощение, а русская — на освобождение.

XXIV
Кафе «Европа»

   12 августа 1935 г.«Это место находится на самом краю Европы — оттуда видна Азия, но все-таки оно в Европе», — сказал мне два года назад Дембер, сообщая о приглашении из Стамбульского университета. У меня перед глазами стоит его довольная улыбка, он впервые улыбался после долгих недель мрака, последовавших за его увольнением, а лучше сказать, изгнанием. Именно сегодня вспоминается его улыбка, бодрый тон, которым он выделил слово «Европа»; ибо сегодня я получил от семейства Б. весточку, первую с тех пор, как они уехали. Они уже, вероятно, прибыли в Лиму, а письмо отправили с Бермудских островов. Прочитав его, я расстроился: я завидую свободе людей, которые могут расширить свой горизонт, завидую их возможности заниматься своим делом, а вместо того чтобы радоваться, эти люди жалуются — на морскую болезнь, на тоску по Европе. Я состряпал для них вот эти вирши и хочу послать им.
 
Благодарите каждый день Бога,
Который перенес вас через море
И избавил от больших невзгод —
Мелкие не в счет;
Перегнувшись чрез перила свободного
Корабля, плевать в море, —
Это не самое большое зло
С благодарностью возведите ваши усталые
Глаза горé, к созвездию Южного Креста;
Ведь от всех страданий евреев
Вас унес корабль благодатный.
Все тоскуете по Европе?
А она перед вами, в тропиках,
Ведь Европа — это понятие!
 
   13 августа 1935 г. Вальтер пишет из Иерусалима: «Теперь мой адрес: просто кафе „Европа“, и все. Я не знаю, как долго я буду еще жить по своему теперешнему адресу, но в кафе „Европа“ меня всегда можно найти. Мне здесь, я имею в виду теперь весь Иерусалим вообще и кафе „Европа“, в частности, гораздо лучше, чем в Тель-Авиве; там в своей среде только евреи, которые и хотят быть только евреями. Здесь же все более по-европейски».
   Не знаю, может быть, я под впечатлением вчерашней почты придаю сегодняшнему письму из Палестины большее значение, чем оно заслуживает; но мне кажется, что мой неученый племянник ближе подошел к сущности Европы, чем мои ученые коллеги, чья тоска прилепилась к географическому пространству.
   14 августа 1935 г. Когда мне приходит в голову какая-нибудь удачная мысль, я, как правило, могу гордиться ею самое большее один день, потом всякая гордость пропадает, ибо я вспоминаю — такова судьба филолога, — откуда взялась эта мысль. Понятие «Европа» заимствовано у Поля Валери. Могу для очистки совести добавить: см.: V. Klemperer. Moderne französische Prosa[161]. Тогда — с тех пор прошло уже 12 лет — я в отдельной главе собрал и прокомментировал то, что французы думают о Европе, с каким отчаянием они оплакивают саморастерзание континента в войне, как они познают свою сущность в выработке и распространении определенной культуры, определенной духовной и волевой позиции. В своей цюрихской речи в 1922 г. Поль Валери четко выразил абстрактное понимание европейского пространства[162]. Для него Европа всегда там, куда проникла эта тройка — Иерусалим, Афины и Рим. Сам он говорит: Эллада, античный Рим и христианский Рим, но ведь в христианском Риме содержится Иерусалим; даже Америка для него — просто «великолепное творение Европы». Но, выставив Европу как авангард мира, он, не переводя дыхания, добавляет: я неправильно выразился, ведь господствует не Европа, а европейский дух.
   Как можно тосковать по Европе, которой уже нет? А Германия уж точно больше не Европа. И долго ли еще соседние страны могут не опасаться Германии? В Лиме я чувствовал бы себя в большей безопасности, чем в Стамбуле. Что же касается Иерусалима, то для меня он находится слишком близко от Тель-Авива, а это уже имеет какое-то отношение к Мисбаху.
   (Примечание для современного читателя: в баварском городке Мисбахе в эпоху Веймарской республики выходила газета, которая по тону и содержанию не только предвосхищала «Штюрмер»[163], но и подготавливала его.)
 
* * *
 
   После этих записей слово «Европа» не появляется в моем дневнике почти восемь лет, что напоминает мне о своеобразной особенности LTI. Конечно, я не хочу этим сказать, что о Европе и европейской ситуации ничего нигде нельзя было прочитать. Это было бы тем более неверно, что ведь нацизм, опираясь на своего предка Чемберлена, работал с извращенной идеей Европы, игравшей ключевую роль в мифе Розенберга, а потому склонявшейся на все лады всеми партийными теоретиками.
   Об этой идее можно сказать: с ней произошло то, что пытались сделать расовые политики с немецким населением, — она была «нордифицирована». Согласно нацистской доктрине, любое европейское начало исходило от нордического человека, или северного германца, всякая порча и всякая угроза — из Сирии и Палестины, поскольку никак нельзя было отрицать греческих и христианских истоков европейской культуры, то и эллины и сам Христос стали голубоглазыми блондинами нордически-германских кровей. То из христианства, что не вписывалось в нацистскую этику и учение о государстве, искоренялось либо как еврейский, либо как сирийский, либо как римский элемент. Однако и при таком искажении понятие и слово «Европа» употреблялись только в узком кругу образованных людей, а в остальном были столь же одиозными, как запрещенные понятия «интеллигенция» и «гуманность». Ведь всегда существовала опасность, что могут всплыть воспоминания о старых представлениях о Европе, которые неизбежно должны были привести к мирному, наднациональному и гуманному образу мыслей. С другой стороны, от понятия Европы вообще можно было отказаться, если уж из Германии делали родину всех европейских идей, а из германцев — единственных европейцев по крови. Таким образом Германия была выведена за пределы всех культурных связей и обязанностей, она оказалась стоящей в одиночестве, подобно Богу, наделенная божественными правами в отношении прочих народов. Разумеется, очень часто приходилось слышать, что Германия призвана защитить Европу от еврейско-азиатского большевизма. И когда Гитлер 2 мая 1938 г. со всей театральной помпой отбыл с государственным визитом в Италию, пресса беспрерывно твердила, что фюрер и дуче взяли на себя труд создать общими усилиями «Новую Европу», при этом сразу же интернационализирующейся «Европе» противопоставлялась «Священная Германская Империя Немецкой нации». Никогда в мирные годы Третьего рейха слово «Европа» не употреблялось с такой особенной частотой и с таким выделением особого его смысла и подчеркиванием особого чувства, а потому его едва ли можно было включить в круг характерных выражений LTI.
   Лишь после начала похода на Россию, а в полную силу только после начала отката оттуда, у слова появляется новое значение, все больше выражающее отчаяние. Если раньше только изредка, и только, так сказать, по праздничным поводам в газетах толковали, что мы «защитили Европу от большевизма», то теперь эта или подобная ей фраза стали употребляться на каждом шагу, так что их можно было ежедневно встретить в любой газетенке, зачастую по нескольку раз. Геббельс изобретает образ «нашествия степи», он предостерегает, употребляя географический термин, от «степизации» Европы, и с тех пор слова «степь» и «Европа» включены — как правило, в их сочетании — в особый лексический состав LTI.
   Но теперь понятие Европы претерпело своеобразное ретроградное развитие. В рассуждениях Валери Европа была отделена от своего изначального пространства, даже от пространства вообще, в них Европа означает ту область, которая в духовном отношении определена тройкой Иерусалим — Афины — Рим (с точки зрения римлян, надо было бы сказать: один раз Афинами, два раза Римом). Теперь, в последнюю треть гитлеровской эры, речь вовсе не идет о подобной абстракции. Конечно, говорят об идеях Европы, которые надо защитить от азиатчины. Но при этом также остерегаются снова пропагандировать идею нордически-германского европейства, которая подчеркивалась восходящим нацизмом, хотя, с другой стороны, редко когда обращаются к понятию Европы у Валери, понятию, больше соответствующему истине. Я называю его более соответствующим истине, и только, ибо из-за своей чисто латинской тональности и исключительно западной ориентации оно слишком узко для того, чтобы быть всецело истинным. Дело в том, что с той поры как Европа испытывает влияние Толстого и Достоевского (а книга Вогюэ «Русский роман» вышла в свет уже в 1886 г.[164]), с тех пор как марксизм в своем развитии превратился в марксизм-ленинизм, с тех пор как он сочетался с американской техникой, — центр тяжести духовного европейства переместился в Москву…
   Нет, Европу, о чем теперь ежедневно твердит LTI, его новое опорное слово «Европа» следует воспринимать чисто в пространственном и материальном отношении; оно обозначает более ограниченную область и подает ее под более конкретными углами зрения, чем обычно делалось раньше. Ведь Европа теперь оказалась отъединенной не только от России, у которой, надо сказать, безо всякого на то права оспаривается крупная часть ее владений (их хотят присоединить к новому гитлеровскому континенту), но и от Великобритании, по отношению к которой она занимает враждебную оборонительную позицию.
   Еще в начале войны все было иначе. Тогда говорили: «Англия больше не остров». Кстати, это выражение родилось задолго до Гитлера, я нашел его в «Танкреде» Дизраэли[165] и у политического писателя Рорбаха[166], автора путевых репортажей, ратовавшего за Багдадскую железную дорогу и Центральную Европу; и все же эта фраза оказалась привязанной к Гитлеру. Тогда вся Германия, опьяненная быстрыми победами, раздавившая Францию и Польшу, рассчитывала на высадку в Англии.
   Надежда лопнула, и место блокированной Англии, которой угрожало вторжение, заняли блокированные страны «оси», которым угрожало вторжение, и модными словцами стали «неприступная», «автаркическая Европа», как теперь говорили, «славный континент», преданный Англией, осажденный американцами и русскими, обреченный на порабощение и духовное вырождение. Ключевым для LTI в лексическом и понятийном плане является выражение «крепость Европа».
   Весной 1943 г. с официального одобрения властей («Произведение включено в „Национал-социалистическую библиографию“») вышла книга Макса Клаусса «Факт Европа». Само название показывает, что в книге речь идет не о расплывчатой, спекулятивной идее, а напротив, о вполне конкретном материале, о четко очерченном пространстве Европы. О «новой Европе, которая сегодня марширует». Место подлинного противника занимает в этой книге Англия, причем в гораздо большей степени, чем Россия. Теоретической основой книги послужил вышедший в 1923 г. труд Куденхове-Калерги «Пан-Европа»[167], где Англия рассматривается как ведущая великая держава в Европе, а Советский Союз — как угроза европейской демократии. Итак, в своем враждебном отношении к Советскому Союзу Куденхове — не противник, а союзник нацистского автора. Но главное здесь — не чисто политическая позиция обоих теоретиков. Из книги Куденхове Клаусе приводит описание символа объединенной Европы: «Знак, под которым будут объединены пан-европейцы всех государств, — солнечный крест: красный крест на золотом солнце, символ гуманности и разума». Для моих рассуждений важно не непонимание Куденхове того факта, что именно отверженная им Россия несет факел европейства, и не его выступление в пользу гегемонии Англии. Важно здесь только то, что у Куденхове в центре стоит идея Европы, а не ее пространство (на обложке же нацистской книги, напротив, видно именно пространство — карта континента) и что эта идея означает гуманность и разум. Книга «Факт Европа» высмеивает «блуждающий огонек Пан-Европы» и обращается исключительно к «реальности», а точнее к тому, что в начале 1943 г. в гитлеровской Германии официально считалось прочной и долговечной реальностью: «Реальность, организация гигантского континентального пространства с освобожденным в борьбе базисом на Востоке, реальность, высвобождение колоссальных сил для того, чтобы по крайней мере сделать неприступной Европу». В центре этого пространства расположена Германия — «держава порядка». Кстати, это выражение характерно для LTI в его поздней фазе. Это эвфемическое, маскирующее выражение для господствующей и эксплуатирующей державы, и оно внедрялось тем сильнее, чем слабее становилась позиция «партнера по оси» — союзной Италии; в нем нет никакой идеальной, не связанной с пространством цели.
   Когда бы слово Европа ни выныривало в последние годы в прессе или в речах — и чем хуже становилось положение Германии, тем чаще слышались заклинания этим словом, — его единственным содержанием было: Германия, «держава порядка», обороняет «крепость Европу».
   В Зальцбурге была открыта выставка «Немецкие художники и SS». Газетное сообщение о ней вышло под шапкой: «От ударных частей [нацистского] Движения до боевых частей, сражающихся за Европу». Незадолго до этого, весной 1944 г., Геббельс писал: «Народам Европы следовало бы на коленях благодарить нас» за то, что мы сражаемся за них, а ведь они, пожалуй, этого не заслуживают! (Дословно я записал только начало этой фразы.)
   Но в хоре всех материалистов, мысливших европейский блок только под властью гитлеровской Германии, прозвучал голос поэта и идеалиста. Летом 1943 г. в «Рейхе» появилась ода, посвященная Европе и написанная античным размером. Поэта звали Вильфрид Баде, его только что вышедший сборник стихов носил название «Смерть и жизнь». Мне ничего более не известно ни об авторе, ни о его произведении, возможно, они погибли; но что тогда меня тронуло, как трогает и сейчас, когда я об этом вспоминаю, так это чисто одические форма и пафос произведения. В ней Германия — как бы бог в образе быка, похищающего Европу, а о похищаемой и возвышаемой говорится: «…И мать, и возлюбленная, и дочь ты сразу, / В великой тайне, / Непостижной…» Но юный идеалист и поклонник античности долго не размышляет над этой тайной, он знает средство от всех духовных осложнений: «В блеске мечей / Все — просто, / И больше ничто — не загадка».