Как мама? Благополучно ли прошла операция и как она теперь себя чувствует?
   Рассказ я кончил, называется он «Осень в дубовых лесах». Вышел ничего себе, хотя я сейчас не могу судить о нем, нужно время для его осознания. Получилось что-то около печатного листа.
   Как твои дела, хотелось бы знать. Слушай, Витька, не пей, пожалуйста, ладно? Береги себя, старик. Тут приехал Таланкин и мы с ним быстро сошлись, а закончилось это бог знает как – с него взяли штраф 5 руб., с меня 10. Ты только не говори никому, чтоб не дошло до Мосфильма. (Насчет Таланкина.) Я тебе потом расскажу, когда увидимся. И я пока завязал, не пью совсем уже дней пять, да и неохота. Так что, Витька, остепенись хоть временно, очень тебя прошу.
   Я взял у Игоря из твоих денег 70 руб. Ты не сердись на меня, вдруг деньги у меня катастрофически рассеялись, я остался на бобах, а подзанять больше не у кого было. Я тебе их пришлю где-нибудь в июне. Подождешь? Я обязательно отдам в срок, в крайнем случае займу у другого, а тебе вышлю.
   Ну, будь здоров! Очень я о тебе думал эти дни, т. к. ты был, по-моему, какой-то несчастный и одинокий в Ялте. Пришли мне письмо-телеграмму! А то я буду волноваться.
   P. S. Отрывок из сев. очерка перевели в Италии. Там в «Word» и «del Oceano» – пущай знают, что значит русский север!»
    19.10.61. Псковско-Печорская обитель.
   «Пишу тебе, как на Марс, в надежде, что твои коллеги будут настолько любезны, что доставят тебе письмо.
   Слава портит людей, в этом я убедился давно и бесповоротно. Было время – молодой, красивый и робкий Конецкий писал своим знакомым интересные письма. Знакомые ему редко отвечали, но он все равно писал.
   Теперь Конецкий женат на известной киноактрисе, богат, знаменит, получает миллионы писем, сам никому не пишет – и доволен судьбой.
   Хотя ты меня и презираешь, а живу я в Псковско-Печорской обители, счастлив, сыт и одет, и помню о долгах своих.
   Я тебе должен. Ты, конечно, забыл об этом, удрученный счастьем женитьбы на знаменитости, а я – ничтожный инок – помню. И – видит бог – готов сто раз отдать, но не знаю адреса, увы!
   Читал ли ты рассказы мои в «Знамени» № 9? Шим прочел с жадностью и сказал: говно! Это верно, и если не читал, то и не надо.
   Про тебя написано в ж. «В мире книг» № 8. Е. До-рош «Тихие герои».
   Много работаю.
   Скажи Горышину, что его книжка мне понравилась. Только пусть попробует писать еще про что-нибудь, а то все Сибирь и Сибирь.
   Пусть и Ленинграду что-нибудь оставит.
   Пишу повесть.
   Паустовский стал язвителен и неумолим. Пьет Кю-рас, носит польский орден и отдыхает от бесед с премьер-министрами и послами.
   Спрашивал о тебе: почто давно не пишешь прозы. А я ему сказал, Конецкий начхал на прозу, пишет сценарии, ибо в прозе он слабак, что и требовалось доказать.
    Схимник Георгий».
    Евг. Евтушенко
 
Мы сто белух уже забили,
Цивилизацию забыли,
Махрою легкие сожгли.
Но, порт завидев, грудь навыкат,
Друг друга начали мы «выкать»
И с благородной целью выпить
Со шхуны в Амдерме сошли.
Мы шли по Амдерме как боги:
Слегка вразвалку, руки в боки,
И наши бороды и баки
Несли направленно сквозь порт.
И нас девчонки и салаги,
А также местные собаки
Сопровождали, как эскорт.
Но, омрачая всю планету,
Висело в лавках: «Спирту нету!»
И, как на немощный компот,
Мы на игристое донское
Взирали с болью и тоскою
И понимали: не возьмет!
Ну, кто наш спирт и водку выпил?
Ну, пьют же люди, просто гибель!..
Тут тощий, словно бы моща,
Марковский Петька из Одессы,
Как и всегда, куда-то делся,
Сказав таинственное: – Ща!..
И вскоре прибыл с многозвонным,
С огромным ящиком картонным,
Уже чуть-чуть навеселе.
И звон из ящика был сладок,
И каждый понял: – Есть, порядок!
И подтвердил Марковский: – Е!
Мы размахались, как хотели,
Зафрахтовали люкс в отеле,
Уселись в робах на постели,
Бечевки с ящика слетели.
И, в блеске сомкнутых колонн,
Пузато, грозно и уютно,
Гигиеничный абсолютно,
Предстал… тройной одеколон…
 

Повесть о радисте Камушкине

1
   Федор Иванович Камушкин жил на одном из ленинградских каналов, в тех местах, которые никогда не попадают на видовые открытки, где все еще много сырой тишины, запаха грязной воды, где берега каналов не забраны гранитом, а желтеют одуванчиками просто по земляному склону. Старые тополя доживают здесь последние годы, разглядывая свои отражения в неподвижной воде, и стариковски вздрагивают от криков мальчишек, вылавливающих из канала неосторожную кошку.
   За дальними крышами видны верхушки кранов на судостроительных верфях; краны бесшумно двигаются среди низких облаков, а вечерами на них загораются красные пронзительные огоньки. Здесь мостовые горбятся морщинистыми булыжниками. Булыжники по ночам вспоминают стук ломовых телег, грубые подковы битюгов, изящный шелест тонких шин извозчичьих пролеток. Днем по булыжникам проносятся к складам и верфям вонючие грузовики, и стены старинных домов дрожат, пугая жильцов, и на штукатурке потолков змеятся трещины.
   Во дворах много дров, поленницы обиты жестью и досками. Когда осенью дуют ветры с залива и черная вода выпирает из каналов, дрова всплывают и грудятся в подворотнях, и жильцам есть о чем поспорить, потому что все дрова здорово схожи и сразу с ними не разберешься. В квартирах общие кухни, нет ванн, а все дворники, по твердому убеждению хозяев, наигорчайшие пьяницы. Однако когда та или другая семья получает квартиру в новом районе города – там, где есть теплоцентраль, ванная, мусоропровод и трезвые дворники, – то какая-то взаимная грусть охватывает и старые дома и уезжающих. Горько, как по покойнику, плачут старухи, закрывая лица шерстяными платками; сбычившись, надув губы, стоят мальчишки и смотрят на шкафы, освещенные ярким солнцем. Шкафы на улице выглядят непривычно, кажутся чужими и жалкими. Мальчишкам стыдно перед прохожими за такие шкафы… – Приходить будешь, Ленька? – спрашивает какой-нибудь Витька.
   – А ты думал? – почему-то с вызовом говорит Ленька.
   – В мусоропроводах крысы живут, – подумав, говорит Витька.
   – Еще чего! – бодрясь из последних сил, говорит Ленька.
   Федор Иванович любил старые камни домов, застойность канала, известковые потрескавшиеся плиты тротуаров. Ему нравилось, что старинный Петербург маленьким островком оставался почти в самом центре современного Ленинграда: две остановки до Исаакиевской площади; рядом – мост Лейтенанта Шмидта, пересечение трамвайных путей, яркие афиши новых фильмов, сберкассы, гастрономы, парикмахерские с женскими головками на витринах да и вся сегодняшняя броская и быстрая жизнь.
   Федору Ивановичу недавно исполнилось сорок три года, по основной профессии он был инженером-радистом, институт закончил перед самой войной, на фронте был тяжело ранен в голову осколком снаряда; после войны много плавал и летал по свету, испытывая новые радиоустановки на судах и самолетах. Но главной его страстью, начиная с раннего детства, были короткие волны, установление сверхдальних связей на маломощных любительских передатчиках.
   Около полуночи засыпает квартира. Темнота и тишина скапливаются в кухне и коридоре, плотно наваливаются на дверь комнаты. За окном, на острове со странным названием Новая Голландия, шумят старые деревья, сонно трепыхаются в их ветвях черные, мрачные галки. На Неве гудят буксиры, с сортировочной морского порта им отвечают маневровые паровозы. Под окнами время от времени раздаются неуверенные шаги подвыпившего гуляки. Дежурная дворничиха клянет всех мужиков мира, потом долго звякает ключами, отпирая ворота; ворота ржаво скрипят, гуляка орет: «Не кочегары мы, не плотники…» Ворота захлопываются, дворничиха остается одна, но долго еще что-то бормочет, ворчит и, наверное, курит. К ней подходит участковый милиционер, стреляет папироску. Они молчат. За сотни ночей они уже все рассказали друг другу.
   И, наконец, наступает глухая ночная тишина.
   И тогда комната Федора Ивановича начинает медленно сниматься с якорей. Якоря бесшумно подтягиваются к клюзам окон. Комната выплывает в ночь, ночь журчит под днищем пола. Верхний свет потушен. Все громче делается стук часов. Над самым передатчиком звонко тикают круглые морские часы с красными секторами молчания. Когда минутная стрелка входит в эти сектора, все морские радисты мира выключают передатчики и настраивают приемники на длину волны в шестьсот метров. Затихает эфир. И только те, кто попал в беду, торопливо стучат ключами, несутся в настороженной тишине их позывные, координаты, далекие крики о помощи. Морские часы с секторами молчания хранят для Федора Ивановича московское время. Хронометр в шикарном ящике красного дерева почти бесшумен и кажется очень медлительным. Он хранит время нулевого меридиана – Гринвича.
   Комната набирает ход, уже загудели трансформаторы, прогреваются лампы передатчика. Высоко над крышами насторожилась антенна, она нервным щупальцем трогает ночь, купаясь в бесконечном эфире. Кто его знает, что такое эфир. Он заполняет Вселенную, его колебания несут энергию далеких радиостанций – ив то же время он лишен плоти. Никто не знает, что такое эфир.
   Антенна парит над спящим городом, едва заметные капли ночной влаги оседают на ней. У антенных вводов нарастает прибой радиоволн, примчавшихся сюда со всех концов планеты. Медленно вращается верньер настройки. Комната выплывает в океан. Огромная и сложная жизнь напоминает о себе дробью морзянки, глухими голосами, треском трамвайных разрядов, дальних гроз, невнятным шорохом космических волн. Солнце взрывается гигантскими протуберанцами, швыряет к Земле биллионы биллионов заряженных частиц, злых и беспощадных, в коротких схватках они мнут, заглушают, искажают земные радиоволны. И только рука радиста может помочь земной волне в этой неравной драке – железная рука, и прекрасный слух, и терпение охотника, и талант, который, правда, нужен всюду.
   Кто и откуда ответит Федору Ивановичу сегодня? Кто так же, как он, сейчас сидит с наушниками на висках и продирается сквозь невидимые дебри эфира? Его знают в Конакри и Мирном, в Ханое и на острове Врангеля, в бухте Угольной и Дарвине в далекой Австралии, его знают судовые радисты-коротковолновики: когда-то он плавал вместе с ними, и они обязательно зовут его каждую ночь. Зовут с экватора, с Ледовитого океана и от берегов Антарктиды. Сам старина Кренкель из Москвы нет-нет да и войдет с ним в связь, поболтает о погоде, закончит неизменным «73», что на языке радистов мира означает: «Примите наилучшие пожелания!» Бессонные бродяги эфира, они никогда не встречались в жизни, но они узнают друг друга по руке, которая давит на головку ключа, они давно зовут друг друга по именам. Вопрос о здоровье, о погоде, о слышимости: «Прием, олд комрад – старый приятель»…
   Когда же, наконец, удастся поймать кого-нибудь с Суматры? Это одно из немногих мест на карте мира, где нет красного флажка. Карта висит над кроватью. Днем Федор Иванович часто смотрит на нее и на ящик с «кюэсельками». «Кюэсельки» – это карточки радистов-коротковолновиков, там их позывные, фамилия, адрес и рисунок по личному вкусу. На обороте отметка о времени связи и слышимости. У Федора Ивановича около семи тысяч «кюэселек». На французских чаще всего изображены женщины в коротких юбочках и расстегнутых лифчиках, американцы любят женщин в одних чулках на длиннющих ногах, но, кроме женщин, на «кюэсельках» еще полным-полно всякой всячины: пингвины, цепи, корабли, льды, шпили, пальмы, орлы, слоны, якоря, города…
 
   Ночь за окном уже начинает сереть, но кто-то с незнакомыми позывными зовет его. Слышимость плохая. Полчаса оба возятся, прежде чем удается настроиться. Это танкер «Тамбов». Он идет с Кубы на Аден, жара черт-те знает какая, не сможет ли Федор Иванович снять телефонную трубочку и звякнуть, вот номер телефона, просто интересно: дома жена или нет, он будет очень обязан, а завтра в то же время он опять попробует выйти в связь, он женился перед самым рейсом… Примите «73» – полный конец связи.
   Федор Иванович снимает наушники и выключает станцию. Усталость, и все вокруг будто затянуто паутиной, и все еще пищит в ушах морзянка, ломит позвоночник, но совершенно не хочется спать. Рассвет за окном. Комната медленно вплывает на свое место – на третий этаж старого дома напротив острова Новая Голландия в Ленинграде. Бесшумно отдаются якоря, гаснут паруса, мир сжимается до шестнадцати квадратных метров в коммунальной квартире. На кухне капает вода из крана. Федор Иванович выходит в коридор к телефону, набирает незнакомый номер. Он всей душой хочет, чтобы жена моряка оказалась дома, чтобы она вскочила сейчас, сонная и испуганная звонком, с одинокой кровати, чтобы она счастливо засмеялась, узнав, что минуту назад супруг передал ей привет и поцелуй с борта танкера «Тамбов», идущего с Кубы на Аден. Завтра ей будет чем похвастаться перед подругами на работе. Вернее, какое завтра? Уже наступило сегодня, и дворники отправляются спать, им на смену приходят другие дворники и поливают отдохнувшие за ночь булыжники, и начинают петь птицы, звонко и чисто, и коты разгуливают по карнизам, презрительно глядя на воробьев… И так приятно стоять у открытого окна, слышать и видеть просыпающийся город, ощущать утреннюю прохладу его садов, воды и парков. И тихонько курить последнюю перед сном сигарету…
 
   Федор Иванович уже давно знал, что может умереть в любой миг. Об этом прямо и честно сказал ему профессор Кульчицкий – молодой, сильный мужчина с волосатыми руками и мягким голосом, невропатолог из платной поликлиники. Они как-то вместе отдыхали зимой под Ленинградом, вместе ходили на лыжах по льду Финского залива и приударяли за одной и той же красоткой, которая, впрочем, пренебрегала ими обоими во имя студента-филолога, нашпигованного стихами Евтушенко. Той зимой у Федора Ивановича случился сильный припадок. Четырнадцать лет осколок в его голове молчал, а тут начались чудовищные головные боли и обмороки. Кульчицкий устроил Федора Ивановича в лучшую клинику, сам съездил в диспансер, где тот стоял на учете, просмотрел лечебные бумажки, поговорил с врачами, вернулся чересчур остроумным и веселым, долго темнил, а потом сказал, что положение серьезно, надо совершенно изменить жизнь, никаких перегрузок, особенно мозговых, никаких шахмат, совершенно бросить радио, все эти ночные бдения у передатчиков и приемников, и никаких «Восточных» ресторанов…
   И впервые с такой силой Федор Иванович испытал страх от ощущения надвигающегося мрака – страх смерти.
   Было смешно и грустно обманывать себя мыслями о бесконечности времени и пространства, о том, что земля, вода, воздух, осколок и он сам – все это состоит из одинаковых протонов, нейтронов, электронов и прочих штук. Вся разница между ним и кусочком круппов-ской стали только в комбинации одних и тех же частиц, и чего тогда, спрашивается, бояться смерти? Он всегда любил физику, много читал по астрономии, даже переписывался одно время с Амбарцумяном. Его злил и унижал прижившийся теперь в нем страх перед смертью. Это было недостойно мужчины, который много видел и пережил за сорок три года.
   В пику своему страху, как многие русские люди, Федор Иванович советам Кульчицкого не внял. Больше того. Они вместе с Кульчицким иногда отправлялись в «Восточный» ресторан, ели там цыплят табака и пили водку, потом шли к Федору Ивановичу домой, допоздна сидели у приемника и играли в шахматы. Потом Федор Иванович запускал магнитофон с записями сигналов наших спутников и космических кораблей. Эти записи были его гордостью, и медаль Академии наук, полученная за приемы сигналов из космоса, висела возле Москвы на карте мира.
   Между тем здоровье Федора Ивановича продолжало ухудшаться, и Кульчицкий настоял, чтобы Федор Иванович бросил работу, вернее – сменил ее на более легкую: консультанта на студии научно-популярных фильмов. Потом пришлось бросить и короткие волны. Это оказалось трудно. Федора Ивановича тянуло к приемнику, как пьяницу к бутылке, но за каждые полчаса в эфире приходилось расплачиваться обмороком. А так как жил Федор Иванович один и никто не мог сунуть ему в нос нашатыря, набить льдом пузырь и просто вызвать неотложную помощь, то с короткими волнами пришлось покончить.
   И стало очень пустынно и одновременно тесно жить. Две недели он не выходил в эфир. Потом, немножко выпив, не выдержал и включил приемник. Он сидел один в комнате, которая в ту ночь так и не снялась с якорей. Маслянисто щелкал переключатель диапазонов. Эфир жил обычной сложной жизнью. Федор Иванович ждал своих позывных. За всю ночь его позвали только пять раз. Он не был в эфире две недели, а его уже переставали звать. Еще через две недели вызвали только три станции – Мирный, кто-то из моряков и Детройт. В следующий раз не звал никто. А его друзья по эфиру работали, спрашивали друг друга о погоде и желали лучших успехов.
   В длинной жизни коротковолновика такое случалось не раз. Вдруг пропадал из эфира парень из Гамбурга, с которым было уже установлено множество связей, пропадал из эфира навсегда. Никто не знал причин. Быть может, он умер или врачи запретили ему работать. И его забывали.
   Так произошло и с Федором Ивановичем.
   Он сидел до самого утра у приемника и слушал шепоток Вселенной. И думал о прошлом, о женщине, которую любил когда-то. Эта любовь так и осталась, прижилась в нем. Она помешала создать семью и не быть одиноким теперь. Вероятно, он был однолюбом.
2
   Зимой на канал завезли гранит, плиты грузно вдавились в снег и пролежали до весны. А с начала апреля Федор Иванович стал слышать гулкий и дробный стук молотов, кувалд и долот. Каменщики тесали, ровняли гранит. Скоро канал должен был одеться в чугунную решетку, а его берега опуститься к воде ровными стенками подогнанных впритык плит. Каждое утро теперь Федор Иванович просыпался, когда начинали работать каменотесы и раздавался перестук и звон.
   Остров перед домом Федора Ивановича Новой Голландией назвали еще в петровские времена. На острове стояли пакгаузы, кирпич их стен был продымлен и стал от времени лилово-вишневым. Круглое здание бывшей морской тюрьмы торчало посреди острова, на берегу внутренней бухточки. Говорили, что когда-то в эту бухточку входили маленькие парусники и разгружались прямо здесь, в городе. И, вероятно, потому все, что было на острове, местные жители назвали портом. Въезд в порт шел через чугунные ворота. Грузовики в этих воротах казались детскими колясками. Толстая стена, украшенная чугунными же якорями, примыкала к воротам. Под стеной росли молоденькие рябины и стояла скамья, на которой грузчики дожидались, пока шоферы оформят пропуск на въезд в порт, к складам.
   В утро того дня Федор Иванович проснулся раньше прихода каменщиков. Ему надо было провести политинформацию у рабочих жилищной конторы. Рассказывать еще сонным людям перед рабочим днем об освободительной борьбе народов Африки совсем нелегко. Придумал это секретарь домохозяйской парторганизации Зыбунов – бывший прокурор, уволенный за перегибы.
   В квартире уже проснулись, было слышно, как смеется на кухне Нэлька, воюя с водопроводным краном. Кран испортился, он то пересыхал совсем, то выстреливал воду, как пожарный брандспойт. И, очевидно, от этого Нэльке было весело. Ей недавно исполнилось девятнадцать лет. Нэлька жила вместе с древней, толстой старухой. Они не были родственницами. Старуха подобрала Нэльку в сугробе на улице блокадного Ленинграда. Теперь Нэлька работала на текстильной фабрике, а мечтала стать проводницей на поездах дальнего следования, но не могла бросить бабушку одну.
   Федор Иванович вылез из-под одеяла и по давней привычке сделал зарядку перед открытым окном. Утро было майское, тополя помолодели от клейкой листвы; чугун портовых ворот казался на фоне листвы очень черным; первые грузовики, фырча, переваливали мост, устои моста вздрагивали; по неподвижной воде расходилась слабая рябь.
   Федор Иванович старался делать зарядку бесшумно, потому что за ширмой на раскладушке спала приехавшая накануне из Москвы сестра Рита.
   Размявшись до такого состояния, когда тело начинает теплеть и уже хочется поставить плечи под холодную воду, Федор Иванович заглянул за ширму и увидел, что Риты нет, постель прибрана и поверх одеяла валяется почему-то один ее чулок.
   – Детектив, – сказал Федор Иванович и заглянул в шкаф, куда Рита повесила вчера пальто. Пальто тоже не оказалось. – Детектив, – повторил Федор Иванович и пошел умываться. Он привык к неожиданным Ритиным фортелям. Возясь с краном, Федор Иванович обдумывал информацию и решил начать рассказ собственными впечатлениями об Алжире, где ему пришлось побывать. Такое начало должно заинтересовать рабочих и развеять их сонливость.
   В кухню вошел Олег, двадцатитрехлетний парень, недавно вернувшийся из армии. Он был в одних трусах и шинели, накинутой на плечи.
   – Федор Иванович, вы сейчас грохота не слышали? – спросил Олег, зевая и потягиваясь. – Ахнуло что-то на улице. Вроде фугаса.
   – Нет, не слышал, – сказал Федор Иванович. – Вода шумит сильно. А ты думаешь, война началась?
   – Пока в мире существует равновесие сил, войны не будет, – авторитетно сказал Олег. – А на улице здорово ахнуло. У меня ведь окна во двор выходят, и все равно слышно было.
   – Пойдем посмотрим, – сказал Федор Иванович. – Вероятно, тебе просто-напросто хочется посмотреть, как просыпается Рита. Но она уже смылась. Спозаранку.
   Они вошли в комнату Федора Ивановича. Вместо майского утреннего света в окна, клубясь, летела кирпичная пыль. Все потемнело, и слышны были тревожные крики.
   – Я одеваться! – крикнул Олег и выскочил обратно в кухню. Сквозняк потянул за ним красноватую пыль, от нее запершило в глотке. Федор Иванович закурил и пошел вниз.
3
   В воротах порта, накренившись, застрял огромный грузовик с белым медведем на радиаторе. Грузовик был доверху нагружен свинцовыми чушками.
   Шофер не рассчитал и задел кузовом стену. Старинная, крепостной толщины стена рухнула. Часть ее, стоящая под углом, треснула, накренилась и тоже была готова в любой момент рухнуть.
   Никто не знал, сколько сидело на скамейке под стеной людей и вообще были ли там люди. Но прибежала складская сторожиха, запричитала, заохала. Она якобы видела, что под стеной сидело пятеро грузчиков, из них две женщины. Побледневший шофер заметался вокруг завала, откидывая в сторону мелкие кирпичные осколки. Какой-то милиционер беспрерывно свистел и оттеснял любопытных подальше. Нерухнувшая часть стены, казалось, покачивалась. Якорь на ней опрокинулся и свисал теперь, зацепившись за самый край карниза. В домах показывались и исчезали лица, потом окна захлопывались, чтобы не пустить в комнаты кирпичную пыль.
   Люди стояли и говорили бесполезные, никому не нужные слова:
   – Как мышей в мышеловке прихлопнуло…
   – Много ли человеку нужно…
   – Ишь, шофер-то, кирпичики раскидывает…
   – Тюрьмы боится, ясное дело…
   – За что ему тюрьма-то?
   Федор Иванович тоже несколько растерялся: разбирать завал было опасно, потому что остатки стены могли прихлопнуть и спасателей.
   – Эй, – сказал Федор Иванович милиционеру. – А ну-ка перестань дудеть. Пожарным позвонили?
   – Не ваше дело, гражданин, – огрызнулся милиционер. – Прошу пройти отседа.
   – Я вот тебе сейчас пройду отседа, – сказал Федор Иванович, начиная злиться на бездеятельность людей. – Посмотри! – Он вытащил из кармана совершенно безобидный, но красный пропуск на студию научно-документальных фильмов и потряс им перед носом милиционера. Милиционер перестал свистеть и подтянулся.
   – Иди к телефону, звони в пожарную часть, вызывай «скорую помощь» и сообщи начальнику порта. И побыстрее!
   – Есть! – сказал милиционер и побежал. А Федор Иванович шагнул к завалу и полез наверх. Ему нужно было посмотреть, на что опираются остатки стены. Стена нависла над Федором Ивановичем, закрывая небо. И сразу стало тяжело дышать, и сердце забилось часто.
   – Трусишь, Федя, – пробормотал сам себе Федор Иванович. Он подумал о том, что под ним, под кирпичными глыбами лежат раздавленные, расплющенные люди и что тяжесть его тела прибавляется к тяжести давящих на них глыб. – Чепуха, – пробормотал он. – Чепуха. Мои шестьдесят восемь килограммов ничего не меняют…
   Тут что-то лязгнуло, и весь завал шевельнулся. Федору Ивановичу показалось, что нависающая над ним стена рушится, он инстинктивно присел на корточки и совершенно бессмысленно закрыл голову руками. Но лязг раздался еще, еще и еще раз. Федор Иванович перевел дух и увидел внизу одного из каменотесов с огромной кувалдой в руках. Другой каменотес сидел под самой накренившейся стеной, широко раскинув ноги, и держал проволочной прихваткой долото на чугунной петле ворот. Они уже рубили петли, чтобы освободить от огромных и тяжелых ворот гранитные глыбы. Они работали, как работали и у себя на обычном месте, – неторопливо и точно.
   Завыла сирена «скорой помощи». Красные кресты на дверках машины сияли под утренним солнцем весело и бездумно. Люди в белом с носилками торопливо побежали к завалу.
   – Рано! – крикнул Федор Иванович… – Отсюда, с самого верха, разбирать придется! И под стену оттаскивать! Тут часа на два работы…
   Отдельных кирпичей почти не было: сцементированные глыбы, страшно тяжелые, не разлетевшиеся даже от падения. Федор Иванович сразу ободрал о них руки. Из толпы вышло человек шесть, они робко переступили в тень стены, то и дело задирая голову кверху. Шофер грузовика забрался к Федору Ивановичу и работал рядом с ним, подхватывая непомерно тяжелые глыбы, тужась и ругаясь.