— А разве такие вещи выбирают?
   — В некотором смысле да. — Тут я совершенно уверена. — Точно знаю — людей часто тянет не к самым лучшим вариантам, и поэтому они предпочитают не давать чувствам ход. Я прекрасно понимаю Люси. Я пристально наблюдала за ее отношениями с любовницами и даже в некотором смысле завидовала их близости. Пусть таким людям трудно идти против большинства, зато их дружба особенно прочна. Такая бывает только у женщин. Представителям противоположного пола труднее достичь полного душевного контакта, стать настоящими друзьями. Это я осознаю. По-моему, главное различие у нас с Люси в том, что я жду, когда мужчина разглядит во мне родственную душу; ее же сильный пол подавляет. Настоящая близость возможна лишь при балансе сил между индивидуумами. Поскольку у меня подобных сложностей нет, я предпочитаю сближаться именно с мужчинами. — Анна молчит. — Больше я об этом не думала, — добавляю. — Не все на свете поддается объяснению. Вот и Люси с ее привязанностями и предпочтениями тяжело объяснить. Как и меня.
   — Ты на самом деле считаешь, что не способна к душевному сродству с мужчиной? Может, у тебя слишком низкие ожидания? Возможно такое?
   — Запросто. — Я чуть не рассмеялась. — Если уж у кого и низкие ожидания, так это у меня, после всех романов, которые я завалила.
   — Ты никогда не испытывала притяжения к женщине? — Наконец Анна подбирается к главному вопросу. Я так и знала, что она к этому клонит.
   — Ну нет, бывали, конечно, женщины крайне притягательные, — соглашаюсь я. — Помню, еще в юности я западала на учительниц.
   — Это твое «западание» носило сексуальную окраску?
   — В том числе. Хотя увлечения были невинными и наивными. Многие девчонки вожделеют к своим учительницам, особенно в приходских шкалах, где преподают в основном женщины.
   — Монахини.
   Улыбаюсь.
   — Да уж, представь, каково это — одуреть от монахини.
   — Кстати, и монахини друг от друга «дуреют», — замечает Анна.
   Какое-то неприятное, сквозящее неуверенностью чувство пеленой наползает на рассудок, и где-то в глубине осознания зажигается предупреждающий огонек. Не знаю, почему Анна так сосредоточилась на сексе, в особенности на однополом. Даже закралось подозрение, уж не лесбиянка ли она, раз так и не вышла замуж. А что, если после стольких лет знакомства она собралась раскрыться, поведать о себе правду и прощупывает возможную реакцию? Обидно, если Анна могла, пусть из страха, утаить от меня столь немаловажную деталь.
   — Помнится, ты рассказывала, что в Ричмонд тебя занесло по любви. — Теперь моя очередь докапываться. — Тот человек оказался пустой тратой времени. Так почему же ты не вернулась в Германию? Зачем осталась здесь, Анна?
   — Я училась в Венском медицинском колледже, я австрийка, а не немка, — говорит она. — Я выросла в замке, по-нашему это называется «шлосс», который принадлежал моей семье сотни лет. Мы жили неподалеку от Линца на Дунае и во время войны принимали в своем доме нацистов. Мать, отец, две старшие сестры и младший братишка. Из окон мы видели дым, поднимавшийся от крематория, который располагался милях в десяти от нас, в Маутхаузене, печально известном концлагере. Заключенных заставляли работать на каменоломне и поднимать огромные глыбы гранита на сотни ступенек вверх. Если кто-то оступался или падал, их избивали, а то и сталкивали в пропасть. Там держали евреев, испанских республиканцев, русских, гомосексуалистов.
   Изо дня в день смертные клубы дыма чернили горизонт. Я часто заставала у окна отца; он смотрел и вздыхал, думая, что никто его не видит. Чувствовалось, что ему больно и стыдно. Предпринять он все равно ничего не мог, куда легче было делать вид, что ничего не происходит. Так поступали большинство австрийцев: мы изображали, будто не видим, что творится в нашей маленькой прекрасной стране. Отец был влиятельным богатым человеком, однако выступить против нацистов означало оказаться в лагере или быть расстрелянным на месте. До сих пор слышу смех и звон бокалов в нашем доме: мы принимали этих чудовищ как лучших друзей. Один из пьяной компании начал приходить по ночам ко мне в спальню. Мне тогда было семнадцать. Это продолжалось два года. Отцу я не рассказывала — он все равно был не в силах ничего изменить. К тому же, подозреваю, он и сам прекрасно знал о происходящем. Да, я больше чем уверена... После войны я закончила образование и повстречалась с американцем, который учился в Вене музыке. Он был замечательным скрипачом, неотразимым остроумным человеком, и я поехала с ним в Штаты. Главным образом потому, что не считала возможным оставаться в Австрии. Я больше не могла жить с осознанием того, что моя семья шла против веления совести. И даже теперь, когда я вижу сельский пейзаж моей родины, в глазах стоит тот страшный черный дым.
   В гостиной стало прохладно, рассыпавшиеся угольки с красными тлеющими точками похожи на дюжину беспорядочно разбросанных глазок, мерцающих в темноте.
   — А куда делся американский скрипач? — спрашиваю я.
   — Наверное, вмешалась горькая правда жизни. — В ее голосе сквозит грусть. — Одно дело влюбиться в молоденькую австрийку-психиатра в одном из красивейших и романтичных городов мира. Совсем другое — привезти ее в Виргинию, в бывшую столицу Конфедерации, где люди до сих пор вешают у себя на домах стяги южан. Сначала я устроилась в ординатуру при Виргинском медколледже, а Джеймс несколько лет играл в Ричмондском симфоническом оркестре. Потом он переехал в Вашингтон, и мы расстались. Я благодарна судьбе, что до свадьбы так и не дошло. По крайней мере обошлось без осложнений — детей у нас не было.
   — А твои родные? — спрашиваю я.
   — Сестер нет в живых. В Вене у меня остался брат. Он, как и отец, занимается банковским делом. Пора бы ложиться, — говорит Анна.
   Забираюсь под одеяло, ежась от холода. Подтягиваю к себе коленки и подкладываю под больную руку подушку. После разговора с Анной я сама не своя, точно старые раны разбередила. Части моей души, которые давно ушли в небытие, отзываются фантомной болью, из-за рассказа о делах давно минувших на сердце добавилось тяжести. Конечно, такие факты из прошлого Анна не станет рассказывать первому встречному. Быть пособником нацистов — страшное клеймо даже в наше время. Теперь ее привилегированный образ жизни и манера держаться видятся совершенно под другим углом. Пусть у Анны не было возможности решать, кому гостить в их семейном особняке, а кому — нет, как и решать, с кем семнадцатилетней девушке ложиться в постель, от чужих прощения ей все равно не будет.
   — Боже мой, — бормочу я, лежа в гостевой комнате и глядя в темный потолок. — Боже ты мой.
   Поднимаюсь с кровати и, снова минуя гостиную, направляюсь по темному коридору в восточное крыло здания. Комната хозяйки расположена в самом конце, дверь приоткрыта, из окна просачивается слабый лучик лунного света, мягко очерчивая фигуру под одеялом.
   — Анна? — тихонько зову я. — Ты не спишь?
   Она шевелится, затем усаживается на кровати. Подхожу ближе, едва различая ее лицо. По плечам рассыпались седые волосы. Она выглядит лет на сто.
   — Все в порядке? — спрашивает Анна заспанным, чуть встревоженным голосом.
   — Прости, — говорю я, — ты не представляешь, как мне жаль. Я никудышная подруга.
   — Ты — моя самая надежная подруга. — Она тянется за моей рукой и пожимает ее, и я чувствую под тонкой кожей хрупкие кости, будто Анна вмиг стала древней слабенькой старухой, а не титаном, каким я ее всегда представляла. Наверное, это потому, что теперь я знаю ее тайну.
   — Ты столько выстрадала, носила в себе столькие годы, — шепчу я. — Прости, что меня вовремя не оказалось рядом. Прости, — повторяю я. Склоняюсь к ней и неуклюже, из-за гипса, обнимаю, а потом целую в щеку.

Глава 8

   Случаются не лучшие времена, когда я перегружена работой и на жизнь уже сил не остается. Однако даже в такие моменты я очень ценю то, чем занимаюсь, ведь система судмедэкспертизы, возглавляемая мною, пожалуй, самая лучшая в стране, если не в мире. Так же приятно осознавать себя одним из руководителей Виргинского института судебно-медицинской экспертизы, который является первой академией по подготовке такого рода специалистов. Кроме того, к моим услугам одна из ведущих экспертных лабораторий. Новое здание стоимостью тридцать миллионов долларов под названием «Биотех-2» занимает площадь в сто тридцать тысяч квадратных футов и располагается посреди Парка биотехнологических исследований. Благодаря ему центр Ричмонда меняется с поразительной быстротой: брошенные универсамы и заколоченные халупы неотступно вытесняются новенькими стеклянно-кирпичными постройками. Благодаря «Биотеху» город, который втаптывали в грязь с тех самых пор, как прозвучал последний выстрел северных агрессоров, обретает новую жизнь.
   Когда я сюда только переехала, в конце восьмидесятых, Ричмонд на голову опережал остальные города Америки по числу убийств на душу населения. С нами никто не хотел иметь дела, в предутренние часы улицы пустели. Теперь это ушло в небытие. Надо отметить, что Ричмонд мало-помалу превращается в обитель науки и просвещения. И по правде говоря, я даже не считала возможной подобную метаморфозу. Поначалу я Ричмонд ненавидела (по причинам куда более веским, чем размолвки с Марино и тоска по Майами).
   Я глубоко убеждена, что у каждого города, как и у человека, есть свой характер, своя личность. Он пропитывается энергией обитателей и управителей. В нелегкие периоды своей жизни Ричмонд был созданием упрямым и ограниченным, держался с болезненным высокомерием человека, некогда наделенного властью и авторитетом, но с которым перестали считаться даже бывшие подчиненные. Он приводил в бешенство своими претензиями на исключительность, из-за которой такие, как я, казались себе обделенными существами второго сорта. Окружающее пространство покрыто шрамами былых обид и унижений, проступающих на теле города так же ясно, как раны на теле трупа. Печально созерцать скорбное марево, которое в летние месяцы, подобно дыму на поле битвы, курится над болотами и бесконечными грядами костлявых сосен, тянется вдоль реки, окутывая хребты кирпичных нагромождений, литейных цехов и лагерей, оставшихся со времен той чудовищной войны. Я всегда сострадала Ричмонду, надеясь, что город еще воспрянет. Я не теряла в него веры. Только вот с сегодняшнего утра во мне все больше крепнет убеждение, что сам он оставил меня на произвол судьбы.
   Верхушки наводнивших центр высоток теряются в облаках, в воздухе висит снежная пелена. Гляжу из окна своего кабинета, мимо парят крупные белые хлопья, где-то трезвонит телефон, по коридору ходят люди. Как бы мэрия не закрылась в такую непогоду. Надо же, первый день вышла — и на тебе.
   — Роза! — окликаю секретаршу, разместившуюся в соседнем кабинете. — Погоду не слышала?
   — Снег, — доносится ее голос.
   — Сама вижу, что снег. Надеюсь, центр еще не перекрыли? — Беру кофе, молча поражаясь белоснежной буре, которая мертвой хваткой вцепилась в наш город. Сказочная, заснеженная зима — явление вполне обычное для тех, кто живет западнее Шарлотсвилла и севернее Фридериксберга; до нас же снег, как правило, не доходит. Бытует мнение, что всему виной река Джеймс, протекающая в самой непосредственной близи от города. Дело в том, что вода в ней не остывает, воздушные массы, проходящие выше, нагреваются и вместо снега на нас войском Гранта обрушивается ледяной дождь, точно желая парализовать своим холодом все живое.
   — Возможно выпадение осадков до восьми дюймов. Ближе к вечеру снегопад прекратится и температура упадет до двадцати градусов. — Видно, Роза считывает сводку погоды из Интернета. — Следующие три дня температура не поднимется выше нуля. Похоже, Рождество будет снежное. Как вам это нравится?
   — А у тебя какие планы на праздники?
   — Да особенно никаких, — доносится до меня ее ответ.
   Окинув взглядом кучу папок с накопившейся работой, свидетельств о смерти, записочек, сообщений и прочей организационной мути, опускаю руки: не знаю, за что и взяться.
   — Надо же, целых восемь? Как бы на чрезвычайное положение не перевели, — рассуждаю я. — Надо выяснить, что там еще, кроме школ, закрыли. У нас по графику остались неотмененные дела?
   Роза устала перекрикиваться через стену. Заходит ко мне в кабинет, одета с иголочки: серый брючный костюм, белый свитер с воротником хомутиком, седые волосы заколоты на макушке во французский пучок. Она редко появляется без большого ежедневника. Вот и теперь секретарша открывает свой неизменный аксессуар, ведет пальцем по строчке и, всматриваясь в написанное через очки для чтения, сообщает перечень дел на сегодня.
   — Ну, первым делом шесть новых поступлений. А ведь еще и девяти нет, то-то еще будет, — комментирует она. — Дальше — повестка в суд. Только у меня предчувствие, что отменят они заседание.
   — Какое дело слушают?
   — Так... Майо Браун. Что-то его не припомню.
   — Эксгумация, — подсказываю я. — Отравление. Предумышленное убийство. Вообще дельце хлипкое. Где-то здесь на столе лежала папка... — Пытаюсь ее отыскать; плечи и шею ломит. Помню, мы с Буфордом Райтером последний раз виделись как раз по этому случаю: многообещающее дельце — путаницы в суде не оберешься. Я Райтеру четыре часа кряду рассказывала о свойствах растворов химических веществ. Объясняла, как бальзамирование влияет на уровень содержания препаратов в крови. Вообще надежного метода расчетов степени разложения забальзамированных тканей еще не придумали. Я проштудировала отчеты токсикологов и подготовила Райтера к основательной речи в суде. Вдалбливала ему, что бальзамирующая жидкость замещает собой кровь и растворяет содержащиеся в тканях лекарства. Соответственно если по кодеину у нас по шкале смертельной дозы самый низкий показатель, то до бальзамирования он был гораздо выше. Четко объяснила, во всех подробностях, что именно это его главный аргумент, потому что защита как пить дать начнет мутить воду с разницей между кодеином и героином.
   Мы сидели у меня в приемной, перед ним на овальном столе были разложены все необходимые бумаги. У Райтера есть своеобразная черта: когда он чего-то не понимает, растерян или расстроен, то начинает пыхтеть. Он сидел, хмуро вертя в руках бумаги, и беспрестанно пыхтел как паровоз.
   — Да тут сам черт ногу сломит! Ну и как, скажите на милость, вдолбить в головы присяжным, что моноацетилморфин является маркером героина, и поскольку его не обнаружили, то это еще не значит, что и героина не было. Зато если он все-таки присутствовал, значит, героин тоже был в наличии. А вовсе не кодеин в лекарственной форме. Почему просто не сказать, что он принял кодеин в таблетках?
   Я сказала, что в том-то весь и смысл.
   — Не надо отклоняться от дисбаланса пропорций раствора: содержание препарата до бальзамирования будет обязательно выше, чем после, — пыталась втемяшить я. — Морфин — производная героина, метаболит. Он же — метаболит кодеина, и когда кодеин усваивается кровью, лаборатория покажет очень низкий уровень морфина. Тут не скажешь ничего определенного за исключением того, что маркера для героина у нас нет, а следы кодеина и морфина присутствуют. Значит, все указывает на то, что человек перед смертью, добровольно или по принуждению, принял какой-то препарат, — пытаюсь донести до его ума. — Причем доза была куда выше, чем показали анализы, по причине бальзамирования, — вновь подчеркиваю я. — Например, если взглянуть в отчет, становится понятно, что этого человека отравила жена, скажем, тайленолом? Нет. Тут важно не попасться на уловку: не прицепляйтесь вы к этому моноацетилморфину, — повторяю я.
   Сижу за столом, сердито перебираю бумаги и злюсь на себя за то, что столько времени и сил убила на Райтера. Рассчитывала, что в свое время он мне отплатит тем же. Увы, он не горит желанием меня выручать. Так что покушение на мою жизнь сойдет Шандонне с рук. Остальные виргинские жертвы тоже возмездия не увидят. Пропали задаром. Нет уж, с такой постановкой вопроса я мириться не собираюсь, и Хайме Бергер мне прямо-таки противна.
   — Давай-ка созвонись с судом, — прошу Розу. — Кстати, утром его вывезли из медколледжа. — Отказываюсь произносить вслух имя и фамилию Жан-Батиста Шандонне. — Наверняка газетчики примутся названивать.
   — Между прочим, в «Новостях» сообщили, будто приехала маститая прокурорша из Нью-Йорка. — Роза листает блокнот, где ведется запись назначенных встреч, и, не поднимая взгляда, продолжает: — Хоть бы ее снегом завалило.
   Поднимаюсь из-за стола, снимаю белый лабораторный халат, вешаю его на спинку стула.
   — Насколько я в курсе, она еще не звонила?
   — Во всяком случае, сюда — нет. — Надо понимать так, что с кем-то из офиса Бергер все-таки беседовала.
   Я — настоящий дока, когда требуется уйти от разговора на нежелательную тему: с головой ныряю в дела.
   — Придется пропустить собрание — надо с накопившимся разобраться, — сообщаю я Розе, упреждая ее многозначительный взгляд. — «Клиенты» ждут; отправим их, пока дороги не завалило.
   Роза уже десять лет мой бессменный секретарь. Она знает меня как облупленную, однако знанием своим не пользуется, не рискуя подталкивать меня на нежелательные поступки. Ей так и неймется от любопытства, все ее мысли крутятся вокруг новоприбывшей знаменитости. В глазах читаются вопросы, которые она не смеет задать. Роза прекрасно знает, что я думаю по поводу отбытия Шандонне в Нью-Йорк и связанных с этим разговоров.
   — Что у нас с докторами... Чонг и Филдинг уже работают, — сообщает она, — а вот Форбс еще не видела.
   Мне пришло в голову, что если суды сегодня не закроют по причине непогоды и слушание по делу Майо Браун все-таки состоится, то Райтер попросту не удосужится мне позвонить. Подошьет к делу мой отчет, в лучшем случае пригласит токсиколога. Да уж, после того как я в глаза назвала Райтера трусом, он будет всячески избегать личных встреч — знает ведь, что правда. И, кстати говоря, в голову закралась шальная мыслишка: а чем все это обернется для меня?
   Открываю дверь женской уборной и, минуя раздевалки, направляюсь в морг. Цивильная обстановка с коврами и деревянными плинтусами постепенно сменяется царством обнаженных трупов и биологических отходов, где все нещадно поражает твои органы чувств. По пути скидываю обувь и верхнюю одежду, запираю их в шкафчике чайно-зеленого цвета. У двери в аутопсический зал стоят мои кроссовки, приспособленные специально для этих целей; ступить в мир живых им не суждено: обувь, отслужившую свой срок, я сжигаю. Гипс стесняет движения, в локте гулко отдается болью. Неловко вешаю белую шелковую блузку, слаксы и пиджак. Втискиваюсь в длинный, во весь рост, халат с противовирусной защитой и плотно облегающим шею воротничком на липучках. Бахилы — на ноги; следом чепец, хирургическая маска. И последний штрих — щит на лицо, который защитит глаза от зараженных вирусом гепатита или ВИЧ-инфекцией брызг.
   Автоматически отворяются нержавеющие двери, и я мягко ступаю на темный виниловый пол покрытого эпоксидной смолой зала аутопсии. Шаги отдаются бумажным шорохом. В зале пять металлических раковин у стальных столов, над каждым из которых склонились врачи в синих комбинезонах. Струится вода, хлюпают шланги. На световых табло закреплены рентгеновские снимки, галерея из черно-белых картин с органами и тканями. На фоне матовых костей светятся крохотные яркие осколки: фрагменты пуль, которые, попав в живой механизм, разрушают его изнутри, вызывают утечки и застопоривают жизненно важные устройства — так же, как металлическая стружка, нечаянно попавшая в механизм летательного аппарата. В вакуумных шкафах висят на прищепках карточки с пробами ДНК, запачканные кровью. Они сушатся под специальным навесом, похожим на чудной флагшток с крохотными японскими стягами. В углах подвешены мониторы закрытой телесистемы.
   Взревел двигатель: в погрузочно-загрузочный отсек прибыли из службы ритуальных услуг — забрать или привезти очередной груз.
   Это мой театр. Здесь я выступаю, и здесь меня охватывает безмерное облегчение. По силе оно, пожалуй, сравнится лишь с неприязнью обычных людей, попадающих сюда: их встречают смрад, жуткое зрелище и звуки.
   Врачи отрываются от работы, кивками меня приветствуют, и на душе становится легче. Здесь я как рыба в воде. Я дома.
   В продолговатом, с высокими потолками зале стоит кислый запах гари; на покрытой простыней каталке лежит голый стройный мужчина, покрытый слоем сажи. Его откатили с прохода, чтобы можно было свободно перемещаться. Холодное мертвое тело безмолвно ждет своей очереди. Ждет меня. Я — последняя, с кем он будет говорить на сколь бы то ни было значимом языке. На большом пальце ноги — бирка с жалкими каракулями, нацарапанными несмываемым маркером: «Дхон До»[13]. Неопознанный труп. Да уж, не могли написать без ошибок. Разрываю пакет с новыми перчатками из латекса; к моей превеликой радости, удалось натянуть перчатку поверх гипса до не пропускающей влагу манжеты. Повязку я сняла, поэтому придется какое-то время обходиться одной правой. В нашем правостороннем мире трудновато быть левшой, хотя в этом есть и свои преимущества: многие из нас умеют пользоваться обеими руками с одинаковой ловкостью, ну или по крайней мере кое-как обходятся. Одно «но»: хоть я и ушла с головой в работу, переломанная кость постоянно давала о себе знать, посылая в мозг болевые импульсы.
   Я неторопливо разворачиваю к себе тележку, склоняюсь над «клиентом», чтобы лучше его рассмотреть. В сгибе правой руки торчит шприц, торс изуродован очерченными красным пузырями: ожоги второй степени. Сажа везде: на коже, во рту, в ноздрях. По всему видно, когда начался пожар, мужчина был еще жив, ведь чтобы в носоглотку попал дым, необходимо сделать вдох, сердце должно гнать к коже кровь, чтобы она вздулась и покраснела. Схема самоубийства налицо: шприц в вене, сгоревшая кровать. Одно непонятно: на правом бедре пунцовая шишка, пожалуй, с мандарин. Прощупываю: твердая как камень. Похоже, свежий ушиб. Интересно, при каких обстоятельствах «клиент» им обзавелся? Игла воткнута в сгиб правой руки, значит, по идее покойный был левшой, если предположить, что сделал он это сам. Нет же, мускулатура правой руки развита сильнее, значит, он все-таки правша. Почему его нашли без одежды?
   — Личность так и не установили? — повышаю голос, дабы докричаться до Джека Филдинга.
   — Никакой сопутствующей информации. — Он устанавливает в нож сменное лезвие. — Ждем следователя, уже в дороге.
   — Его обнаружили в таком виде? Голым?
   — Вроде так.
   Провожу перчаткой по черным от сажи волосам покойника — выяснить, каков же их изначальный цвет. Все равно точно не узнаю, пока не вымою голову, однако, судя по волосам на лобке и теле, он брюнет. Чисто выбрит, скуласт, острый тонкий нос, квадратная челюсть. Если дойдет до объявления в розыск, придется морговским косметологам поработать: надо замазать ожоги на лбу и подбородке, прежде чем делать снимки. Труп полностью окоченел, руки вытянуты вдоль тела, пальцы чуть согнуты. На теле — трупные пятна: боковая часть бедер и ягодицы пунцовые — сюда притянуло всю кровь силой гравитации, когда он умер. В самом низу — светлые, точно выбеленные пятна, там, где тело касалось стены и пола уже после смерти. Переворачиваю его на бок и придерживаю рукой, изучая спину на предмет повреждений. На лопатках параллельными полосами содрана кожа. Его тащили волоком. Между лопаток и в основании шеи ожоги. К одному из красных вздувшихся пузырей прилип обрывок чего-то наподобие полиэтилена или плавкой фольги: узкий, пару дюймов в длину, и на нем синим по белому какие-то надписи. Очень похоже на кусок пищевой обертки. Снимаю обрывок пинцетом и подношу к мощной хирургической лампе. Сильно напоминает тонкую плавкую фольгу от шоколадного батончика или конфеты. Даже читаются обрывки фразы: «Этот продукт... 9-4 EST» — и номер бесплатной телефонной службы на пару с электронным адресом в Интернете, правда, не полным. Обрывок отправляется в пакет для сбора улик.
   — Джек! — кричу своему помощнику, попутно собирая бланки, диаграммы, кое-что устанавливаю на пюпитре.
   — Ты что, действительно собираешься работать в гипсе? — Он проходит через весь аутопсический зал, направляясь ко мне; под короткими рукавами комбинезона вздуваются бицепсы. О моем заме легенды слагают, и все благодаря его дивной мускулатуре. Только вот сколько бы он ни работал с отвесами, сколько бы ни ел высокопротеиновых добавок из модных склянок, главная проблема его не отпускает: у Джека нещадно выпадают волосы. По какой-то необъяснимой причине его светло-каштановая шевелюра стала на глазах редеть. Волосы везде: на одежде и даже пухом парят в воздухе — настоящая линька.
   Заметил ошибку на ярлычке, хмурится.
   — Это что за грамотей такой в ритуальных услугах завелся? Азиат, что ли? «Дхон До».
   — Кто ведет расследование? — спрашиваю я.
   — Детектив Стэнфилд. Не знаю, кто такой. А ты смотри перчатку не проткни — две недели будешь биологический мусор на руке носить. — Кивает на мой гипс, обтянутый латексной перчаткой. — Кстати, что тогда будешь делать?
   — Старый разрежу и пойду новый накладывать.
   — Может, пора обзавестись одноразовыми гипсами?