(Вспомнилось одно появление Рене на большой веранде. Следом за ней брел садовник Берти. Необычно притихшие, они легли в шезлонги друг подле друга. Впервые я сидел рядом с этим мускулистым стариком и не слышал его громогласного смеха.)
   Тут на дороге показалось синее «вольво». Автомобиль замедлил ход и остановился перед домом.

63.

   Из машины вышел элегантный молодой человек: костюм, белая сорочка, галстук, платочек в нагрудном кармашке пиджака. Олицетворение чистоты и здоровья.
   – Это ко мне, – сказала Рене. – Мой друг из Стокгольма. Я глянул на нее с легким удивлением, недоверчиво: друг
   по христианской секте? О нет, совсем нет. Рене привстала, и он ее заметил. Она махнула ему рукой
   – поднимайся к нам – и снова опустилась в шезлонг. В поведении ее по отношению к молодому человеку было что-то пренебрежительное, и это меня озадачило. В моем понимании все преимущества были на его стороне: внешность, гардероб, социальное положение, культура. Я было приподнялся – не хотелось им мешать.
   – Да не беспокойся ты из-за него, – остановила меня Рене.
   – Неприлично ведь торчать здесь, когда…
   – А я хочу, чтобы ты остался.
   Он пришел, мы познакомились, молодой человек занял третий шезлонг, по сути, не обратив на меня ни малейшего внимания. Я, однако, беспокоился, не жарко ли ему на залитой солнцем веранде… Здесь меня приучили не мириться с чужими неудобствами. «Рене, -тихонько сказал я.
   – предложи ему хотя бы снять пиджак. Он не догадывается, а солнце жарит вовсю…»
   – Брось ты, ничего с ним не случится.
   (Так вот, чему я здесь научился… Уже дней десять не могу спокойно смотреть, как кто-то потеет или сидит на сквозняке. Вчера утром подошел и прикрыл окно, из которого дуло в спину Грете. Улучив момент, Карл-Гуннар мне шепнул: «У Петера доброе сердце». Слова его меня удивили, а собственное удивление испугало. Вспомнилось, как давным-давно, чуть ли не в предыдущей жизни, я проводил эксперименты с крысами: вводил им вещества, атрофировавшие чувство страха, а потом натравливал на кошек. Свирепо ощетинившись, крысы бросались на врага, обращая его в бегство. Темой моей диссертации были существа, лишенные чувства страха. Существа зловещие. Но куда более зловещей фигурой был я, их создатель, олицетворение нелепой гордыни пытающийся с помощью науки нарушить равновесие в природе. Я, абсурдный человек нового времени, забывший о том, что достаточно оглянуться вокруг, чтобы во всем узреть мудрость; человек, вообразивший, будто именно ему суждено открыть мудрость и сделать ее всеобщим достоянием. «У Петера доброе сердце». Понять слепоту Карла-Гуннара мне тоже было трудно. Тысячи мелких жестов, подобных тому, свидетелем которого он стал, не в состоянии искупить мою вину.)

64.

   Но разве не сказала Альма не то в первой, не то во второй своей лекции: прогоните раздражение, забудьте страхи? К моим опытам эта фраза отношения не имеет, это их не оправдывает. Альма говорила не о любом страхе. Не пугайтесь, что вас могут ударить, не бойтесь заболеть или потерять работу – вот точное значение ее слов. В жизни, кроме всего прочего, иногда приходится платить по очень большому счету. Но боязнь самого себя пусть останется.
   Ведь то, что я вытворял с крысами, было шагом к страшной цели: выведению породы людей, самих себя не боящихся. Если бы это удалось, последствия могли бы быть ужасными. (Как при коротком замыкании: если наша беспокойная рука посягнет на запретное, возмущенное мироздание взорвется.)

65.

   …и отправились в кафе. Они не спеша брели прочь по тропинке, которой все мы пользовались для прогулок. Место, куда мне обычно удавалось добраться, было примерно в километре от «Брандала». Их цель находилась дальше, дойти туда мне не по силам. (Для физического соперничества я не годился. Кто угодно мог прийти и увести Рене. Кто угодно мог прийти и увести Пиа. Свои силы мне следовало направить на другое.)
   Кем приходится Рене молодой человек из Стокгольма? Разумеется, для меня это уже не секрет. Его машина стояла внизу, холодно-синяя, далекая.
   Рядом с ней появился Питер. Он то ли возвращался откуда-то, то ли куда-то собрался – во всяком случае, у меня сложилось такое впечатление. (Я его не окликнул, он тоже не посмотрел на террасу.) Однажды я спросил его, умеет ли он водить машину. Он ответил, что борется против автомобилей и признает только велосипед. «Я борюсь» – неужели эти слова и вправду произнес Питер? Лишнее подтверждение того, что смысл некоторых важных фраз проясняется порой лишь через день, месяц, год после того, как они произнесены.
   Появился Пребен, они вдвоем зашагали вслед за Рене и ее гостем – по крайней мере, в том же направлении.
   Я задремал, лениво полуприкрыв веки. Через полчаса увидел размытые силуэты мужчины и женщины. Он пошел к автомобилю, она – к дому. Хлопнула дверца, окончательно пробудив меня. Я приготовился взглядом проводить голубое «вольво» до поворота на Седертелле, но оно не трогалось с места.
   Минуты текли. Я смотрел на легковушку, но мысли мои витали далеко: опередив машину, они летели к Стокгольму. Кто там у них премьер-министр? В этом доме никто ни разу не упомянул его имени. Улоф Пальме? Да, именно так его, кажется, звали, но я могу и ошибаться. А правящая партия? Снова появилась Рене. Собралась куда-то ехать? Нет, через открытое окно «вольво» она пожимает молодому человеку руку, после чего автомобиль резко срывается с места и исчезает. «Все! – означало ее порывистое движение к террасе, ко мне ее ласковый взгляд, – сейчас я приду…»
   Стол в вестибюле нашего этажа завален популярными журналами: теннисист Берн Борг и его жена, горнолыжник Стенмарк, король, реклама, Берн Борг и его жена, Стенмарк, король… Она к ним никогда не прикасалась.
   Рене, – безмолвно обратился я к ней, – серьезное чтение тебя не интересует, легкое чтение – тоже, кто вами правит – тебе все равно… «Ты прекрасна, Рене…»
   Рене бесшумно опустилась в шезлонг.
   «Со мной добрый Бог, – гласил такой же безмолвный ответ. – А многие шведы совсем одиноки.»
   «Сознают ли они свое одиночество? И если да, не хотят ли они изменить свою жизнь?»
   «Сознают и даже страдают, но у нас принято проявлять сдержанность».
   «В доме Альмы сдержанных нет».
   «Петер, эта веранда и этот дом – мир совершенно особый.»
   «Выходит, у людей две разных души, раз они могут жить в двух различных мирах?»
   «Не в двух, а во множестве… люди приспосабливются, в этом их временное спасение и постоянное несчастье. Ах, Петер, когда я читаю материалы, чтобы подготовиться к экзаменам в школе секретарш, и ничегошеньки не понимаю, я плачу, плачу… А вот когда размышляю о жизни, все как-то понятнее…»
   Наши пальцы снова сплелись.
   – Знаешь, – сказала она вслух, – мне бы хотелось забыть, кто я.
   Видение: голубой автомобиль возвращается, останавливается напротив террасы, ждет. Рене его не замечает. Слега растут сосны. «Вольво» снова исчезает, сосны шепчут: «Рене 39 лет». Почему-то этот факт приобрел огромное значение. Рене 39 лет. «Чем я могу ей помочь?» – спрашиваешь ты и разводишь руками. В самом деле, помочь ей ты не в силах, не в силах…
   – Еще совсем молоденькой я уехала в Штаты, – сказала Рене. – Провела там четыре года, в Калифорнии и в городе Сиэттл, штат Вашингтон. Я жила в колонии хиппи, некоторые из них были очень интеллигентные. А может, мне все это приснилось? Звучит банально, но так оно и есть: те годы кажутся мне сном. Я нигде не работала, о деньгах не думала, одежды не покупала – просто жила. Любовью за пропитание не расплачивалась. Кто-нибудь обязательно приносил еду. А вот этот, с «вольво»… Я бедна, а он столько раз у меня ужинал… Я как-то не выдержала и спросила: «Почему ты ни Разу не пригласил меня поужинать? В ресторан или к себе, ты ведь живешь один?» Оказалось, что ему просто не приходило в голову. Но и после того разговора не пришло… Я попросила его по телефону привезти набор инструментов, которыми пользуются педикюрщицы – обещала помочь кое-кому из здешних пациентов. Ну, он привез… и ждал в машине, пока я поднимусь к себе и принесу ему деньги. Каких-то несколько крон! Куда подевались кавалеры, нынешние мужчины уже не мужчины! Жалкие существа, в голове одни деньги. Мне надоело за них расплачиваться. Помнишь, я тебе говорила, что у меня в Стокгольме есть двоюродный брат? Стоит нам оказаться перед какой-нибудь кассой, как он прячется у меня за спиной, словно ребенок. Поэтому пожилые мне больше по душе, совсем иное воспитание…
   За спиной у нас послышались шаги: подошло время полдника, послеобеденного чая.
   – Я избегала брака после того, как рассталась с хиппи и стала как все… Наверное, инстинктивно… Не хотела, чтобы в жилах моего ребенка текла кровь кого-нибудь из скряг. Но время свое упустила, так ничего не добившись… Работать секретаршей не по мне, предпочитаю больницы и санатории. Пора навести порядок в собственной жизни… и, прежде всего, положить конец этой связи.
   Я подумал, она имеет в виду того парня с «вольво». Рене так меня и поняла, рука ее напряглась, ладонь выскользнула из моей ладони. Ага, значит, речь о другом.
   – Он француз, – сказала Рене. – Довольно пожилой. По нескольку раз в год приезжает в Швецию, живет у меня. И так уже шесть лет.
   В Париже она была бонной. Рене и садовник Берти на террасе… довольно пожилой…
   – Ему семьдесят.
   Мысленно я повторил по-французски числа: cinquam, soixante, soixante -dix [9]. Берти тоже семьдесят. Все точно.
   – Бесперспективная связь, но я люблю его… Он богат, но очень скромен, умерен во всем… Даже роста маленького. Ездит на маленькой машине, одевается просто. Я вообще не понимаю, зачем люди постоянно пыжатся. Взять хоть моего кузена – читает Кьеркегора и Шекспира только ради того, чтобы подчеркнуть свое превосходство. Цитатами пользуется, вроде как ты костылем, – без этой подпорки ему не устоять. А симпатии все равно никому не внушает. И деньги, и Кьеркегор служат не во благо, когда человек карабкается на них с единственной целью – оказаться выше других Может, потому-то я и потеряла былой интерес к чтению. Нынче все выставляют свою культуру напоказ, сколько ни есть – все на продажу, будто на рынке. Без зазрения совести пользуются ею в борьбе за престиж… так ведь, кажется, говорила Альма? Жизнь была бы гораздо спокойнее, если б люди, наоборот, старались вести себя так, будто они ниже своего, всамделишного роста…
   «Ниже», «plus bas, -так выразилась Рене и даже показала рукой, какой рост ее устраивает: рост ребенка или лесного гнома.
   – Взять хоть моего француза – такая скромная и, в то же время, щедрая натура… эта порода мужчин вымирает…
   Рене на меня не смотрела, должно быть, испытывала неудобство.
   Культура, лишенная сокровенности, – так вот, значит, чего не могла она принять. Что ж, это свидетельство способности к внутреннему познанию. Но кто способен на это? Больные, увечные и усталые, именно к ним обращены слова: «Мир должен был исчерпать вас до конца, чтобы сейчас вы могли открыть его заново…»

66.

   – Что-то заставляло меня спешить в «Брандал», – поделился со мной Питер, – подсказывало, что нужно непременно приехать сюда до конца года… Мне казалось, что очень скоро дом перестанет существовать и хотелось понять, что же здесь делается.
   Понятно – у этого «что здесь делается» два смысла: Питера интересовали практический урок, и возможность найти единомышленников.
 
   Тогда-то и вспомнилось с полной ясностью: мне двадцать лет, я расслабленно лежу в полотняном шезлонге в каком-то саду, держу альбом репродукций. Имя художника – Клод Моне. Вечереет. С неба струятся легкие сумерки. Почти физически ощущая ласку нежного неба, затянутого тонкой, почти невидимой паутинкой тьмы, я листаю страницу за страницей. Бесшумно, подобающе неспешно. Сумерки смягчают блеск глянцевой бумаги, на которой деревья, вода, смутное пятно человеческой фигуры существуют единственно для того, чтобы подчеркнуть световую гармонию. И вот уже тает мое самомнение, я не больше, чем фигура с картины Моне, ощущающая себя связующим звеном между окружающей природойи природой нарисованной. Все сливается воедино: сумерки, книга, мерцающая на небосклоне крохотная звезда, свисающая с ветки груша, которая того и гляди коснется меня. Все вокруг живет и ничто не оставляет меня равнодушным.
   Это действительно было со мной.
   Кто-то за спиной тронул рычаг дворовой колонки, вода с веселым шумом ударила в цинковое ведро. Но и это не нарушило гармонии между человеком, звездой и плодом, они жили все в том же несуетливом ритме, с которым вошли в резонанс барабанившие о металл капли. Возникла уверенность в том, что пока течет вода, ничего дурного со мной не может произойти. Жизнь вокруг прониклась ко мне благосклонностью, возвещая об этом шумом падающей воды. Но вот струя прервалась, кто-то сказал:…Завтра начнем косить». И чувство защищенности от зла распространилось на неведомое будущее, на все на свете. Пришло понимание самого простого: собственного бессмертия. Откуда - я не понимал, но хорошо сознавал, что миру грозит разрушение, стоит вслух заговорить об этом сложном ощущении.
   Точнее – связь миров прервется в тебе.

67.

   Обед прошел в молчании – нас только что покинул Пребен. Альма укрылась в комнатке со своими поделками. Не сомневаюсь, что ей хотелось поплакать. Из тамбура с телефоном возник маленький человечек, чистенький и подвижный, словно бобр. В руках он держал две тарелки одна была с крапивным супом и другая – с тертой морковью, свеклой и луком, картофельным салатом, ростками сои и пшеницы. Эта вторая, огромная тарелка была переполнена. Человечек обильно полил овощи растительным бульоном, приправленным чесноком и оливковым маслом и устроился поодаль за свободным столом.Я решил, что это столяр, приглашенный Альмой для какого-то текущего ремонта (из заднего кармана у него торчал складной метр).
   Странный гость бросил на нас быстрый взгляд и стал быстро поглощать содержимое тарелок; его ручки и челюсти работали так, словно их приводил в движение невидимый моторчик. Сразу уточняю, кого коснулся его взгляд за нашим столом сидели Зигмунд, гомеопат, Питер и я. Зигмунд и гомеопат появились час назад, будто бы специально взамен Пребена. Я даже подумал – уехал один, приехали двое. И мысленно-уже в третий или четвертый раз – повторял эту самую обычную фразу, упиваясь ее звучанием, напоминавшим мне поэтическую строку или цитату из Библии. Но тут Питер объяснил мне и нашим новым сотрапезникам, что маленький господин глухонемой, что раза два в месяц он приезжает к Альме, «pour prendre son repas». [10]
   Я спросил, где он работает, не столяр ли он? Питер пожал плечами:
   – Насколько мне известно – нигде.
   – В таком случае, он вряд ли может прокормиться двумя обедами в месяц. Это Альма определила число его визитов?
   Нет. Питер считал, что глухонемой не встретил бы недовольства, даже если бы приходил чаще, однако у него сильно развито чувство меры. Но взгляните же, какой он чистенький, одет вполне сносно, нормально выглядит – наверное, у него есть и другие постоянные благодетели, мест пять-шесть, а может и больше, где его охотно принимают.
   – Что-то не верится, – покачал головой Зигмунд. -Думаю, в этом маленьком заурядном городке «Брандал» – единственное место, где он может бесплатно перекусить.
   – Жизнь разнообразней и богаче наших о ней представлений, – возразил Питер.
   Насытившись, человечек поднялся, взял из ближайшей вазочки два больших яблока, завернул их в салфетку и вышел. А Питер заметил, что у Альмы еще несколько таких подопечных, которые то надолго исчезают из поля зрения, то неожиданно снова объявляются.
   Взглянув в окно, я увидел садовника Берти с корзиной, чем-то наполненной. Человечек исчез, оставив более яркое воспоминание о торчавшем из кармана метре, чем о себе. Этот складной метр воспринимался как символ его тайны, его замкнутой в немоте жизни.
   Как истинный славянин, Зигмунд был словоохотлив: тут же сообщил нам, что он поляк и королевский лесничий из числа тех, чьим заботам вверены леса вокруг Стокгольма. Лес, граничивший с домом, всецело был вверен его заботам. Среди лесничих Швеции, удостоенных королевской грамоты, трое поляков. Один из них – он. Чтобы добиться такого признания, пришлось четверть века на совесть трудиться.
   Его никто не слушал всерьез. Питер ел, как всегда, деликатно, однако, не глядя на Зигмунда; а я снова оглянулся на окно, ища глазами человечка, но опять увидел лишь Берти, на этот раз с пустой корзиной. Немым присуще какое-то особое достоинство… (Тем временем и Зигмунд опорожнил свою тарелку: Я бы не сказал, что при этом он сумел открыть нам глаза на что-то существенное в себе; нет, он спешил подвергнуть нашей оценке свое внешнее, несущественное бытие. Что нам оставалось думать о его способности проникаться духом тех мест, куда его забрасывала судьба?)
   Словно специально для того, чтобы подтвердить уже сложившееся о нем впечатление, Зигмунд принялся расспрашивать поступившего вместе с ним норвежца, что он за человек и не живет ли в Осло? Так мы узнали, что новичок гомеопат. Подобную бесцеремонностья остро воспринимал как покушение на автономность, своеобычность «Брандала»; каждое произнесенное Зигмундом слово как бы отнимало у нас этот дом или мало помалу выталкивало нас из него на прозаический свет повседневности: голова, грудь, ноги – вот мы уже почти полностью снаружи. Еще чуть-чуть – и отчуждение станет более явным, чем если бы мы находились в тысячах верст отсюда.
   В Осло гомеопат занимается частной практикой. По состоянию ириса – радужной оболочки глаза ставит диагноз, а потом лечит больного собственными пилюлями из растительных смесей. Артритом он не страдал, к нам его привело желание отдохнуть и изучить метод Альмы.
   – Насколько мне известно, ирисовая диагностика хорошо развита в Болгарии, – сказал он (похоже, чтобы прекратить допрос, которому его подверг Зигмунд).
   – Верно, – отозвался я. – Взять хоть Димкова, он недавно умер. Или Овчарова.
   Их имена слетели с языка совершенно непроизвольно, что и вернуло меня в «Брандал». Еще год-два назад я считал этих людей шарлатанами.

68.

   Стоит предоставить роману свободу, и он ведет себя в точности, как река. Его течение несет героев до тех пор, пока не захлопнется последняя лазейка, пока рука не выведет «конец»; так вот и река несет оказавшиеся на ее поверхности предметы до самого устья. Нам, однако, известно: неведомых, утонувших предметов гораздо больше. (Мысль об утонувших, неизменно существующая где-то подспудно – вот тот нерасчлененный фон, что оттеняет триумф избранников.)
   Герои романа – добивающиеся успеха или терпящие провал, добрые или злые – все до одного избранники, ведь мы их выделили. Единожды появившись на странице, они парят над нерасчлененным фоном из фигур, которые никогда не обретут индивидуальности, не обрастут плотью. Их неизменное место – в подсознании читателя. «По улице шагал человек, прячась от дождя под высоко поднятым зонтиком». Да, вы за ним следите, но ум и душа ваши не остаются равнодушными и к тем, мимо которых он проходит. Фон всегда несколько сказочен именно потому, что нерасчленён. Фон – это нечто ощущаемое, но не удостоенное словом, это глубинная канва романа.
   Множатся персонажи, обитающие в «Брандале» – Зигмунд, гомеопат, предстоит еще появление Туве. Но неназванных всегда будет гораздо больше. Вы ощущаете, как они сюда прибывают, как покидают нас, как входят в столовую, пьют картофельную воду, надеются. Как страдают, вполголоса разговаривают, слушают лекции Альмы и гитару Пиа. Невозможно оправдать мой роман, некоторое пренебрежение к ним, но и обратить на них большее внимание роман не может – так ведь он никогда не кончится. Как любая организованная система, роман обречен на несовершенство. И я бессильно наблюдаю, как Питер, его главный герой, скептически качает головой: он предпочел бы уйти туда, в неназванное и нерасчлененное. Он жалеет, что не сохранил анонимность.
   Последним будет роман этичный. Каждый из его героев положит множество стараний, чтобы оправдать это определение: подобно Питеру, они будут готовы отказаться от своей избранности, все раньше и все быстрее станут покидать страницы романа, а в конце концов вообще перестанут на них появляться. Таким образом исчезновение жанра послужит свидетельством наступления эпохи взаимного Уважения также и в реальной жизни.

69.

   – Так сложилась моя судьба – покинул Польшу двадцатилетним. Уехал с одним другом в США. Там нам не повезло. Тогда решили вернуться в Европу, в Швецию. Здесь и остались.
   – Двадцатилетним? Ты авантюрист, Зигмунд…
   Снова обеденное время. Зигмунд продолжал рассказ о себе, его собеседником на этот раз был Петер. Говорили они по-русски, что повергало всех в изумление. Альма, Пиа и Рене по два-три раза невзначай подходили к их столу, а Карл-Гуннар качал головой: «О, Петер… профессор…»
   – Ошибаешься, никакой я не авантюрист. Я от рождения практичен. С детства развит вкус к деньгам. Мы с мамой жили в оккупированной немцами Варшаве, мне тогда было восемь лет. Я мало что соображал и чувствовал себя преотлично. Выходило всего две газеты, я продавал их каждое утро. А поскольку терпеть не мог возвращать мелкую сдачу, то за каких-нибудь два часа превращался в богача. Разделаюсь с газетами – и в кондитерскую. Туда пускали только немецких офицеров, но я для своих лет был мелковат, больше шести мне не давали и смотрели на меня сквозь пальцы. Сажусь, бывало, за столик, заказываю мороженое, а съем – требую еще порцию. И без всякого стеснения или страха. Как-то проходила мимо этой кондитерской мама» и с ужасом увидела меня среди сотни немецких офицеров: уплетаю себе мороженое, а у самого ноги до полу не достают.
   Сейчас Зигмунда мелковатым не назовешь: метр восемьдесят пять. Белокурый и голубоглазый, как большинство шведов, он все-таки неуловимо от них отличается: видимо, иным выражением лица.» Совершенно другая раса, моя раса, – думал Петер. – Из всех, кто здесь есть, мы лучше всего понимаем друг друга с Питером; а Зигмунд мне всех ближе».
   (Магия крови и истории… Совершенно невосприимчивый человек, Зигмунд продолжал всех занимать собственной персоной, вовсе не смущаясь тем, что ни одного вопроса никто ему до сих пор не задал; ему и в голову не приходило, что замечания типа «Ты авантюрист, Зигмунд
   – просто учтивая имитация разговора. Но Петер, которого совсем не тронула нескончаемая громогласная похвальба Уно, раздражался от каждого слова поляка. Все неприятные черты, которыми в избытке обладал Зигмунд – нетерпимость к чужим привычкам, выказываемая по-родственному, без стеснения, несдержанность и вспыльчивость – Петер отмечал теперь и в себе. Может, они вообще характерны для славянства? «Мы вспыльчивы, но сердечны». Зигмунд и впрямь ему близок, раз сумел одним своим присутствием пробудить в его душе только что укрощенных бесов. Теперь Петер понимал, что те не были изгнаны, а лишь дремали. Значит, он пока ничего не добился: труднее всего быть терпимым к собственной семье, к матери и брату, к тем, кто тебе ближе всех. Ему еще предстояло пройти весь путь с самого начала.)
   Похоже, жизнь решила спорить с Зигмундом не впрямую, а через своих посланцев; один из них был глухонемой коротышка, второй появился сейчас. Это был необыкновенно худой человек. Петер видел, как Рене знакомит его с Альмой, как Альма выходит, потом потерял его из виду. Но поднявшись из-за стола, вдруг столкнулся с ним нос к носу. Тот так и не сел, а все обводил и обводил взглядом помещение: людей, мебель – явно интересуясь каждой подробностью. Петер инстинктивно пожал протянутую руку, Рене представила:
   – Мой друг по христианской секте… Он-то и уговорил меня наняться в «Брандал»: считал, что мне это будет полезно, да и помочь в добром деле смогу…
   Подошла Пиа. С улыбкой – весь внимание – мужчина тихо заговорил с ней. Сразу стало ясно: только так и следует вести себя с Пиа. Все, однако, на этом и кончилось. В столовую ворвались Альма и четверо дипломанток из Копенгагена, оба помещения огласились звуками развеселого марша. Альма пустилась в буйный пляс, превзойдя темпераментом и девушек, и столпившихся вокруг пациентов. Холл содрогался от топота и восклицаний, а друг Рене словно растаял, растворился в воздухе. Покинув группу танцующих, Альма подбежала к Петеру, схватила за руку, заставила бросить костыль; он принялся отбивать такт, а девушки хлопали в ладоши. И вдруг Петер обнаружил у себя за спиной Питера: тот неподвижно и спокойно стоял у рояля.
   – Одна из масок Альмы, – произнес датчанин. – Сперва она вела себя, как великий целитель, девушки над ней посмеивались. Тогда она сменила линию – стала дружелюбной и деловой. Рассказала им несколько случаев из своей практики, поведала о методах лечения ревматизма, астмы и мигрени. Так и сыпала шутками и анекдотами, Держалась на равных. К молодежи нет лучшего подхода, сейчас она пожинает полный успех.