23.

   Если хочешь, чтобы книга твоя была свободна, берись за нее только тогда, когда сам достигнешь абсолютной внутренней свободы. Однозначных правил тут не существует. Эту книгу можно назвать романом, но ни для меня, ни для нее это ничего не значит. Роману противопоказаны прямые умозаключения, вот правило, выведенное… кем? Важны единственно нужды самой книги. Предыдущая глава состоит из прямых умозаключений; то, о чем там говорится, знать отнюдь не мешает, но доказывать изложенное художественным методом не имеет смысла. А почему не имеет?
   Несется мой поезд, и я вижу людей. Опускаю раму и выкрикиваю какую-то истину. Не рву стоп-кран, чтобы поезд остановился и мог поведать им о том же в форме притчи. Знаю, что люди готовы воспринять эту истину, она им уже почти известна; сказки и притчи, которые я до сих пор рассказывал, были о другом, но другое и эта несформированная, но в то же время витающая в воздухе истина, тесно переплетены меж собой. Воспитание, вот то, истинное что прививается только в семье.
   Не останавливать без особой нужды поезд – тоже не относится к числу строгих правил. Стоит довериться чутью, предвещающему удовольствие, и не будешь скучать до конца пути.

24.

   Не знаю ли я доктора Эдиссона из Бухареста, спросил Том. Доктор американец, соотечественник Тома. Объясняю, что Бухарест – столица другого государства. Том смущенно мигает, у него глаза большого младенца, которого мир непрестанно приводит в изумление. Соединенные Штаты он покидает впервые, а ему ведь уже пятьдесят– работа, работа и работа в собственном салоне для лечения сколиоза позвоночника. Ни о своем здоровье, ни о каких-то интересах думать было некогда. Трое детей от первого брака, вторая жена привела с собой еще двоих. Так что – пятеро детей, работа и болеутоляющие таблетки. Нет, это не только артрит…
   Что думают об американцах в Болгарии? Считают ли их невоспитанными и необразованными? Я сказал, что это страшно динамичная нация, которая всем интересна. Насколько мне известно, у нас очень популярны многие их фильмы и книги. Следим мы и за американской научной периодикой. Том ужасно доволен. Правда, он отнюдь не уверен, что ему знакомы эти книги и фильмы. Не стоит беспокоиться, сказал я ему, я ведь тоже порядком отстал в чтении. А потом несколько неожиданно для самого себя добавляю: не так уж это важно, да и поездки по миру тоже… Есть люди, поглощающие и книги и расстояния, но наступает день, когда жизнь в них замирает. Ни чтение, ни путешествия не дают им новых сил, и тогда на них обрушиваются работа, болезни и заботы о детях. Том, как видно, сумел сохранить способность к порыву. Оценить великое сумасбродство его поступка (как же – махнул рукой на маститых американских врачей, отличные больницы и вон куда забрался) может оценить только не меньший сумасброд, вроде меня; тоже ведь примчался с другого конца Европы, прочитав кое-как переведенную статью, которую друзья в один голос объявили «сомнительной». Том расплылся в счастливой улыбке: его так легко увлечь любой идеей, и он не уверен, хорошо ли это (я заметил, что комплимент, сделанный мною самому себе, Питеру не понравился). А мне разрешат переписываться с человеком, живущим в Америке? Да, конечно. Он вообще-то не намеревался говорить о политике и просит забыть только что заданный вопрос. Как мое самочувствие, получше? Я похвастался, что уже на третий день перестал принимать лекарства. Том зааплодировал, а Питер сразу позвал Альму, которая во всеуслышание объявила, что.,она счастлива первым успехом в лечении Петера». Потом приказала мне пройтись без костыля, и я, слегка опешив от твердости ее тона, зашагал среди столов сильно прихрамывая. Тут уж все бурно захлопали в ладоши. В холл вошел Крего, таксист, – он снова заглянул к нам из Стокгольма. Замерев в дверях, он воскликнул: «Фантастиш!» Это слово в «Брандале» часто слышалось.
   Сразу после обеда Том и Питер уселись в принадлежавший Пиа «фольксваген» и отправились осматривать Стокгольм. «И Тому удовольствие, – пояснил мне Питер, – и ей хоть какой-то приработок». Я недоуменно на него воззрился. Деньги. Тема денег.

25.

   На одной улочке двое, вооружившись кастетами, смертным боем избивали какого-то парня. Питер выскочил из машины, бросился между ними и заговорил, никого не трогая. Потом Том описывал участников драки рассвирепевших, издававших нечленораздельные звуки, с безумными глазами; они наскакивали на Питера, замахивались, угрожая стереть его в порошок, но ударить так и не посмели. Американец умирал от любопытства, ему очень хотелось узнать, что такого наговорил им наш друг, но датчанин в ответ только пожал плечами, «Слова мои не имеют никакого значения, какой смысл их повторять».

26.

   Растянувшись на кровати, ты вспомнил, как Альма приказала бросить костыль и пройтись между столиками. Получилось А двумя часами позже ты попытался сделать то же самое уже в собственной комнате, да не тут-то было. Снаружи, на веранде, вполголоса беседуют пациенты. Их слова сливаются в монотонную журчащую мелодию – она успокаивает, от нее тяжелеют веки.
   В подобном состоянии – на грани сна и бодрствования – в памяти всплывают полузабытые образы, выстраиваясь постепенно в легион. Вот твоя вытянувшаяся в струнку, будто сосенка, воля. Со всех сторон обрушиваются на нее вихри но она, несгибаемая, не поддается им, изо всех сил тянется кверху
   Не меняя тона, на веранде заговорили, кажется о Египте Все ближе накатывает поток ясной речи, уже позабытой и еще не родившейся.
   Должно быть ты все глубже погружаешься в сон, и должно быть, никогда еще бодрствование твое не было столь полным.
   В конце концов ты видишь – знаешь, что увидишь, – себя: стоя на гладком валуне, ты опираешься на плечи тех, что одесную и ошуюю. Каждый из них вложил руку в руку рядом стоящего, тот же, в свою очередь, в руку следующего – по обе стороны от тебя берут начало длинные, теряющиеся вдали вереницы людей. Ты возвышаешься над ними, ты -на камне. В твое тело стекается общая энергия.
   Ты впиваешься взором в огромный, вытесанный из скалы монолит – от него до тебя десяток метров. Мановение твоей руки – и титаническая глыба взлетает над многолюдьем, а затем занимает свое место в недостроенной стене за вашими спинами.
   (Никто не в состоянии объяснить, как возведены некоторые строения… Тысячи раз слышанная фраза. Теперь ты знаешь – как, но узнал это во сне. А сон еще ничего не доказывает.)

27.

   Своим именем Рене была обязана матери, давшей своим восьмерым детям звучные английские, французские и итальянские имена. Все ее братья и сестры родились в далекой Северной Швеции, но теперь живут в самых разных уголках земли. Наступил день, когда мать ее овдовела. (Рене выразилась бы «Я потеряла отца».) Эта мужественная | женщина не поколебалась, однако, еще раз выйти замуж. Отчим Рене тоже был вдовцом, на чьих руках осталось семеро детей. Таким образом общее число сводных братьев и сестер достигло пятнадцати.
   Вот какие дела происходят в Северной Швеции – в краю, где нет бесплодия как результата истерии. Разумеется, все странное и страшное свалилось на дом Рене потом. Из пятнадцати детей никто не остался в отчем доме; только она обосновалась сравнительно недалеко, в Стокгольме. (Следом за нею туда переехал и один из двоюродных братьев, так что в этом городе у нее оказался хоть какой-то родственник.)
   Она долго будет помнить тот ранний час, когда зазвонил телефон. На проводе была Альма; голос Рене дрожал, ибо» она была уверена: эти звуки возвещают счастье, которое наконец-то согреет ее своими лучами.
   – Вы приезжали в прошлом месяце, – слышалось из трубки, – просили принять на работу в моем доме, если появится возможность… Приглашаю вас на летний сезон. Пациентов стало больше, вы нам нужны…
   Рене потребовалась небольшая пауза, чтобы вознести хвалу Господу, а затем она спросила:
   – Когда мне приехать?
   – Завтра утром, и пожалуйста, пораньше. Жить будете здесь. Выходной день в четверг.
   Работать предстояло на кухне, но Рене почему-то казалось, что следует одеться во все белое. Она достала белые брюки и такую же хлопчатобумажную блузку. Остальная одежда, которую Рене уложила в чемодан, была в коричневых, красных и темно-синих тонах. Хоть в первый день одеться как ей хочется.
   А назавтра она проспала. Собиралась проснуться в шесть, а открыла глаза едва в восемь. (Вечером долго не удавалось заснуть от приятного возбуждения.) Во сне звучал чей-то голос – важный, многозначительный, вещий. Он произнес ее имя: «Рене Грундстрем!» Но она не придала этому значения.
   До «Брандала» Рене добралась лишь к одиннадцати. Досадные мелочи: кто-то позвонил, утюг вышел из строя – а в результате опоздала. Альма, похоже, рассердилась. Это Рене удивило: возможность вспышки гнева не вписывалась в сложившееся у нее представление о доме. «Одетая в белое, я еду туда, где никто не повышает голоса».
   – Только что я говорила Питеру, – заявила ей Альма, – что мир катится в пропасть, поскольку исчезает чувство ответственности. Вы обещали приехать рано, а сейчас одиннадцать. Я уж было подумала, вы вообще не явитесь.
   Запомнилось Рене и добродушие человека, которого назвали Питером. Вступиться за нее он не вступился, но и взгляда не опустил, подбадривая улыбкой, пока Альма распекала ее. Потом он выложил продукты для картофельного салата и попросил у хозяйки разрешения научить новенькую принятому здесь способу приготовления обеда. Поведение Питера стало для нее, разумеется, поддержкой, хотя некоторое недоумение осталось. Странно, что первые наставления приходится получать от пациента, а не от Альмы или ее ассистентки. В то же время абсолютно ясно: так гораздо спокойнее. Растерянность помешала ей услышать начало инструкции, потом Рене все же удалось сосредоточиться, но ненадолго: в кухню вошел худой темноволосый иностранец. «Наверно, из Средиземноморья», – подумала Рене, окончательно перестав слушать. Питер терпеливо улыбнулся и спросил, знает ли она французский. Да, знает… Иностранец (он опирался на костыль) оказался болгарином. Французский служил ему языком общения. Вот как? Интересно. Да, весьма. Тот скользнул взглядом по ее белым брюкам, они познакомились.
   Теперь бы и взяться по-настоящему за дело, но дверь снова распахнулась, пропуская по пояс голого пожилого мускулистого человека. Увидев ее склоненной к Питеру, он разразился неудержимым, радостным хохотом. Рене ощутила легкое волнение. «Садовник Берти», – сказал Питер, и она протянула руку вошедшему. А тот ухватил ее за плечи и бесцеремонно повернул к окну, чтобы показать, где он живет – в домике у канала. Рене смутилась. А беспричинный смех садовника гремел на всю кухню, придавая происходящему несерьезность.
   Затем он полез в какой-то горшок, Альма хлопнула его по рукам. Последовал очередной залп хохота. «Ему семьдесят, – заметил Питер, – а какое завидное жизнелюбие!» Рене почувствовала, что волнение ее растет: по всему телу побежали мурашки.

28.

   В три часа пополудни она увидела из окна своей комнаты болгарина и Питера, расположившихся в шезлонгах на маленькой, смотревшей на дорогу, веранде.
   Стоял первый теплый день, похожий на летний. Облачившись в шорты, Рене поспешила присоединиться к ним.
   Мужчины, похоже, обрадовались ей. Датчанин быстро разложил еще один шезлонг, а болгарин снова осмотрел ее ноги, теперь открытые для обозрения. Его улыбка выдавала радостное удивление и уверенность, что вовсе не ради Питера пришла она на веранду. «Это мое лицо виновато… Мое бесстрастное лицо, – подумала Рене. – Сегодня утром Питер так и не понял, что он мне понравился. Женственности мне не хватает…» Подставив солнцу крупный нос с горбинкой и худые плечи, она притворила глаза и вступила в разговор. Почему болгарин знает только французский? После войны в Болгарии… А она, где она выучила этот язык? Во Франции, целый год была гувернанткой в одной семье. В Париже. Питер тоже там научился французскому, – голос болгарина. Вот как? Да, это работа ему помогла. И что же у него за профессия? Ну… а впрочем, действительно, как ее назвать? – голос Питера. Странно, что он сам не знает. Питер нигде и никогда не работал постоянно, с радостной увлеченностью сообщил болгарин. Питер – свободный человек. Летом он на два-три месяца уезжает из Дании. Отправляется, к примеру, в парижский пригород Сен-Дени. Обычно отдает предпочтение гостиницам с курортно-лечебной специализацией, выбирает наугад какую-нибудь из них. Представляется владельцу и предлагает организовать для постояльцев уроки танцев на таких условиях: тот обеспечивает зал, а Питер выплачивает ему десять процентовсвоих доходов. Если хозяин не дурак, предложение принимается. И все дела… Заработанного за два-три месяца хватает на весь год. Что-то не верится, заметила она. Да нет, право же, хватает, сказал Питер. Постепенно приходишь к пониманию, что можно обходиться все меньшими и меньшими деньгами, все меньшим и меньшим количеством еды, меньшим гардеробом. Это ей понравилось. Он ведь не внушал, что нужно быть бережливым, речь шла о другом. Она открыла глаза и взглянула на Питера. Прекрасный человек. Снова опустила веки, чувствуя, что может расплакаться. Ей было хорошо. А как Питер проводит свои уроки танцев? Как… Музыку выбирает, разумеется, такую, чтобы действовала успокаивающе, объяснил болгарин. Его зовут Петер. Интересное совпадение. (Ей чудилось, будто он рассказывает еще о себе.) Движения легкие, неспешные, тоже успокаивающие. А я представляла себе что-то более современное, отозвалась она. Молодые никогда не записываются на мои курсы – голос Питера. Только пожилые. Больные и одинокие. Понимаю, – ей стало стыдно. Важны не столько танцы, сколько контакт. Эти люди отвыкли бывать вместе, а в танцзале завязываются знакомства, дружеские отношения. Когда им звонят из дому, чтобы справиться о здоровье, они ни словом не обмолвятся ни о целебных водах, ни о пляже, если гостиница приморская, только об уроках танцев и рассказывают.
   Питер умолк. Рене открыла глаза и, увидев, что тот одевается, спросила, куда это он собрался.
   – Помогу Пиа приготовить к полднику чай.
   Рене стало неудобно. Не следует ли и ей спуститься с ним вместе? Альма о полднике ничего не говорила…
   – Не надо торопиться, – сказал Питер. Он участвует во всем добровольно, получает удовольствие, ее же обязанности и без того обещают быть многочисленными, так что лучше действительно не торопиться, а полежать еще немножко на солнце. Наслаждаться покоем она сможет только до половины пятого, когда начнется приготовление ужина.
   Хлопнула дверь. Питер исчез с веранды.
   Она чувствовала – Петеру ужасно хочется тронуть ее рукой, но он не смеет. С его стороны струилось к ней напряжение. Она вся подобралась. В чем дело? Что происходит с ними здесь, на маленькой веранде? Абсолютно ненужное. Под закрытыми веками расплывались желтые, красные, синие круги. Пространство между нею и Питером было свободно и спокойно. Пространство же между нею и Петером переполнено нечистыми желаниями. Она хочет, чтобы он ее коснулся, хочет снова погрязнуть в грехе. Нет, она не хочет этого. Хватит уже. Хватит. Неужели и здесь, у Альмы? Ведь не за этим же она приехала? «Эрнестина, тебе вот-вот стукнет двадцать», «Эрнестина тебе вот-вот тридцать…», «Эрнестина, тебе уже скоро тридцать девять…» Ничего. Ничего больше произойти с ней не может. Она уже не верит. Он, поди, думает – Рене лет двадцать пять, не больше. Очень я худая, вот в чем дело. Тридцать девять. Поздно. Она любит его. Его жизнь – огромная неизвестность, страна со множеством городов, сел, людей. Она любит его жизнь. Ничего из этого не выйдет.
   Вошла Грете и уселась в шезлонг Питера. Рене открыла глаза. Грете улыбалась ей и болгарину. Рене убрала левую руку, которую инстинктивно опустила на пол, ожидая, чтобы Петер взял ее.
   Она сказала Петеру, что в Болгарии никогда не была, но добралась почти до самой ее границы – как-то летом в горах восемь дней провела в одной румынской гостинице. В ресторанах не допросишься пива, а ведь пивной завод совсем рядом… Он перебил ее, предложив увидеться после ужина на большой веранде, куда выходит его комната. Тогда они смогут еще поболтать…

29.

   После ужина я устроился в одном из шезлонгов на большой веранде и стал ждать. Я был один. Думал о жене и презирал себя; думал о том, как она смотрела мне вслед там, в аэропорту; твердил себе, что я – посредственность, что ничем не отличаюсь от других и никогда не буду отличаться. Любой дурной поступок, твердил я себе, каким бы ничтожным он ни казался, кроме всего прочего, помешает моему исцелению. Я как-то внезапно проникся этим убеждением (мне и правда было очень тяжело).
   И все же я не ушел.
   Рене появилась, когда пробило половину восьмого. К моему удивлению, за ней притащился Крего. Случайность или его тревожит то же, что и меня? Попробуй угадай. Она села на свободное место, Крего навис над нами, пытаясь хоть что-то понять из нашего разговора по-французски.
 
   Мы говорили о незначительных вещах. Меня раздражали ее чересчур резкие, явно дешевые духи. Я уже несколько дней постился, внешне порядком похудел, всем своим воспрянувшим телом ощущал некое просветление. Все чувства как бы обострились, стали тоньше. Откровенная подготовка Рене к нашему свиданию отдавала дешевкой. Ни к чему, ни к чему все это. Я ничего не добился, да и этого следовало ожидать…
   Наконец они засобирались. Заглянуть к ней попозже? Заглянуть или нет? И без того темное и неясное влечение почти прошло, к тому же я был уверен; эти духи уже зовут ее куда-то.

30.

   Дольше сидеть на веранде не имело смысла. Крего был готов торчать рядом хоть до утра. Судьба приняла облик Крего. Как только мы спустились в холл, таксист распрощался. Но путь назад уже был отрезан. Конец.
   Рене вышла из дому и направилась к каналу. Скрипнула какая-то быстро распахнувшаяся дверь – она как раз проходила мимо домика Берти. Ей почудилось, будто громогласный хохот садовника заливает воду и небо. Рене обреченно склонила голову.

31.

   И меня не миновала чаша сия, и я испытал, что такое темный поток страсти, бушующий за светлой завесой видимой жизни. В нем смешалось все – война, насилие, измена, суета, тирания, беспринципность и смерть. Таков спектр Эроса. Но он может быть также щедрым и свободным подарить миг торжества, вознести над будничными мелкими заботами. Я ожидал, что когда-нибудь Альма заговорит об этом, но так, увы, и не дождался. Тогда меня охватило беспокойство – по возвращении домой мне столько придется решать самому.
   Пока я размышлял о Рене, Том готовился к отъезду. И однажды утром я увидел его внизу в черной сорочке и серых, идеально отутюженных брюках. С простодушной радостью он принимал комплименты по поводу своей элегантности. Остановившись против нас, Альма сказала, что до сих пор Том жил не очень праведно, гнался за деньгами и престижем, но вот, быть может, отныне… Слезы помешали ей продолжить, она опустилась на ближайший стул. Потом встала, подошла к Тому, обняла его и вручила что-то аккуратно упакованное и перевязанное бечевкой, – прощальный подарок.
   Взволнованный до глубины души, американец вышел из-за стола и высоко подняв руки показал всем присутствующим, какую гибкость обрели его запястья и пальцы. Он поблагодарил Альму за все, что она для него сделала, ведь по приезде сюда руки его были скрючены; после чего с детским нетерпением принялся развязывать пакет. Подарок оказался скромным – несколько свечей и две куколки в национальных шведских костюмах. Потом Альма поставила перед Томом здоровенную миску со своим божественным завтраком.
   – До сего дня я неустанно корила тебя за нарушения диеты. Теперь можешь съесть все до капли, мой дорогой… Притянув к себе старушку, Том доверительно, как говорят с самыми близкими людьми, стал жаловаться, что бизнес, будь он проклят, не позволяет ему остаться здесь еще хоть ненадолго, а ведь надо бы… Раньше он и знакомство водил с одними только бизнесменами, но теперь намерен как можно скорее передать дело сыновьям и приступить к открытию мира: он подружится с «профессорами, вроде Петера,» с людьми искусства, с бродягами… Запишется на ускоренные курсы немецкого, в будущем году снова прилетит в Европу. Объездит всю Азию и Африку…
   Это не расстояния, – спокойно заметила Альма. – Не надейся бог знает на какие открытия, даже не знаю, стоит ли такое хлопот…

32.

   Кажется, это произошло в тот же день вечером. Всем нам было грустно из-за отъезда Тома. Выскользнула из комнаты Альмы Пиа и неслышной тенью присоединилась к нам с Питером. (Альма пользовалась двумя помещениями: спала на втором этаже, а в комнатушке рядом с холлом устроила канцелярию. Там же находилась просторная клетка с тремя белыми мышами. Как-то Питер схватил меня за руку – я собирался убить муху. «Природа не создает беспричинно ни одного живого существа», – сказал он и сослался на Альму. Она кормила не только мышей, но и разных там насекомых. Но через окно ее канцелярии можно было рассмотреть только клетку с белыми мышами.)
   Я рассказываю об этом, потому что наш разговор с Пиа начался после того, как она покормила мышей. С тихим смехом девушка посоветовала не обращать внимания на странности Альмы, которая во время ужина попросила меня не выбрасывать огрызки яблок. «Здесь лечатся люди преимущественно бедные, ничего не должно пропадать даром. Остатками можно накормить хотя бы… Как по-французски «мышь»? Сури? Ну вот, огрызки можно скормить сури…» Она пошутила, добавила Пиа. Не совсем, вмешался Питер. Альма – человек, не бросающий слов на ветер.
   В тот вечер больных как-то инстинктивно тянуло друг к другу: диван был уже занят, но они придвигали стулья, рассаживаясь поблизости. (Так случалось всегда после чьего-либо отъезда. Вечером мы собирались в холле – наверное, чтобы собственными телами заполнить открывшуюся пустоту, вытеснить ее каплю по капле. На миру и смерть красна, скорбь уходит, а радость остается – а ведь еще сегодня утром уехавший был среди нас.) Питер огляделся: – Хорошо бы принести гитару, Пиа… Она так и залилась краской, и с этого мгновенья ничто не могло бы поколебать мою бесконечную к ней симпатию. Пиа повернулась и пошла наверх, в свою комнату.
   – Принесет, – Питер смотрел в спину девушки. – Петь и играть она любит, но без приглашения ни за что не станет навязываться. «Elle est trиs modeste!» [5]
   Мне хватило нескольких дней в доме Альмы, чтобы научиться с легкостью воспринимать окружающее; это новое отношение касалось и многоязыкой речи, звучавшей здесь. Незнакомый язык уже не будил во мне тревоги и напряжения. Пересказывая вам свои разговоры, я все реже могу вспомнить, вел ли я их по-французски или лепетал на варварском немецком; Питер служил мне толмачом или я сам размахивал руками и изображал пальцами невесть что. Я вступил в некую начальную стадию свободно го общения, когда знание языка не так уж важно; происходило это неосознанно, мне так и не удалось проникнуть в тайну явления. Важнее всего – сделанный мной вывод более общего плана. В определенной мере он опровергал самый непоколебимый принцип, на котором я до недавнего времени строил всю свою жизнь – принцип мучительного труда, вгрызания в гранит наук, почитавшийся мною необходимым для достижения даже скромных успехов. Мне как-то вдруг показалось, что раскованный ум с легкостью перескакивает сложности (я это для себя так сформулировал, хоть и по сей день не знаю, что в точности следует понимать под «раскованным»)– Сложности кажутся неизбежными, если быть уверенным, будто все людские творения – плод только наших усилий. А если представить себе, как я и поступил, следующую картину: Кант, Моцарт, Пушкин, Ньютон словно дети протянули руки и взяли свои идеи, музыку, стихи, открытия готовыми, как из вазы с фруктами. Их пример даже важнее, чем само творчество. В каждом столетии появляются пять-десять человек, доказывющих, что духовные дары следует получать с легкостью. Скоро ли придет время, когда они станут исчисляться тысячами, потом миллионами; время, когда такими станут все?
   Тем не менее, какая-то часть моего рассказа – перевод того, что говорил по-французски Питер. Каждому языку присуще особое отношение к миру, своя способность проникновения в этот мир. Стоит вслушаться в отдельные слова, и окажется, что их звучание шире смысла, более того, именно оно определяет смысл. Модест: скромный, скромная. Модест. Угловатая шкатулка, оклеенная серой и черной бумагой.
   Пиа принесла гитару и присела на низенькую табуретку Подобно пламени в очаге, ее улыбка освещала всю склонившуюся над инструментом фигурку. Все яснее я понимал чем объясняется моя симпатия к ней: она умела радоваться мелочам. Появилась Рене, они с Пиа обменялись несколькими словами и Рене ушла. Пиа коснулась струн, больные замерли в ожидании… Но тут откуда-то появилась Альма, выкрикнула что-то шутливое по-шведски, не обратив ни малейшего внимания на свою помощницу. Все засмеялись, одна только Пиа, помрачнев, опустила гитару.