– Иногда ее шведский звучит очень приятно, – заметил Питер. – Она произносит слова совершенно по-детски…
   – Альма такая интеллигентная, – отозвался я, – неужели она так и не постаралась выучить язык страны, в которой живет и работает?
   (Вот самый чванный вопрос, сорвавшийся с моих уст за все время в «Брандале».)
   – Характер человека лучше всего раскрывается в том, чего он недопонимает.
   Проходя мимо нас, Альма схватила с рояля какую-то фотографию и показала мне. Я и сам давно обратил внимание на портрет молодой женщины, почти девочки, с необычайно длинными и густыми черными волосами! Снимок стоял среди множества безделушек на крышке рояля.
   – Она болгарка!
   Я внимательно, с удивлением всмотрелся в портрет. Зимой, то есть прошлой зимой. Альма упала на улице. Оказался перелом шейки левого бедра. Ее отвезли в одну из стокгольмских больниц и приговорили к пятидесяти дням на вытяжение. Но уже на третий или четвертый день она сказала им «чао», вот так… Альма сделала презрительный жест. Сначала ей пришлось прибегнуть к ортопедической обуви, однако через пару месяцев старушка могла танцевать; словом, самостятельно вылечилась. Очень неприятный осадок оставили дни, которые пришлось провести в больнице. Как только врачи и сестры поняли, с кем имеют дело, стали демонстрировать свое пренебрежение к Альме. И лишь девушка-болгарка, она работала в том же отделении, отнеслась к ней заботливо и нежно. Альма пригласила ее в «Брандал», попросив привезти фотографию на память.
   Мне хотелось спросить, как же конкретно она лечилась, но Альма, довольная эффектом от своей необычайной истории, отнюдь не собиралась переходить к серьезным материям. Умею ли я играть на рояле или только могу красиво на него опираться, вот как сейчас? Да? Для Альмы это было неожиданностью. (Я расслышал и возглас Пиа, но обернуться не успел.) И кто же меня научил? Частные уроки, в Софии, целых двенадцать лет? Я тоже играю на рояле, сказала Альма и сжала мой локоть, что служило доказательством ее добрых чувств. «Мой друг хотел бы позвонить жене»,– неожиданно вмешался Питер, но не успел я понять, в чем дело, как Альма воскликнула: «Друг! Вот слово, которому действительно пристало звучать в моем доме!» «Все правильно, – подтвердил я. – Мы с ним друзья, настоящие друзья». Питер ответил легким кивком, таким скромным, таким деликатным, что оставалось гадать, благодарность это или какое-то предупреждение.
   Старушка повела нас в маленькую прихожую между кухней и столовой.(В доме было два телефона. Аппаратом в прихожей никто, кроме хозяйки, не пользовался; для больных предназначалась кабина под лестницей. Опустив монетку, оттуда можно было связаться со Стокгольмом и почти всем миром, но только на одну минуту. С того дня Питер шутя утверждал, что телефон в прихожей – для Альмы… и Петера.)
   Наша наставница собственноручно подняла трубку и заказала разговор за счет Софии. Прошло минут двадцать, и вот я слышу голос жены. Мне это показалось невероятным, сам не знаю почему. Для тех, кто постоянно путешествует, такие разговоры – повседневность. Но для нас… До тех пор мы ни разу не звонили друг другу из-за границы, а тут вдруг – далекая-далекая Швеция… Жизнь обыкновенного человека тоже не лишена красоты, он способен распознать подлинный вкус событий именно потому, что они редки в его жизни.
   Вообще-то, все, связанное с Софией – дом, семья, друзья, – здесь уже на четвертый или пятый день оказалось вытеснено в некую периферийную область сознания и окутано мерцающим светом, как что-то ирреальное. Это явление знакомо умным людям. В действительности существует только то, что видишь. Или более категорично: существует только то, что видишь, т.е. отпало слово «в действительности». Просто удивительно, что на такой элементарной основе зиждется целая философская система.
   Любая точка зрения – всего-навсего отражение части моей, твоей, его сложности. Но ведь человек действительно сложен, в том смысле, что складывается из множества обособленных, лишенных четких границ, составляющих и в то же время противоречащих друг другу. Сознание толстухи Туры из «Брандала» может послужить исходной точкой для трех десятков философских систем. Тура необозрима. Если спуститься до уровня белой мыши, все упростится, однако лишь до того момента, когда мышь будет нами исчерпана и мы придем к констатации поразительного факта, что она вообще существует… Вот тут-то вновь распахиваются необозримые горизонты.
   Нашему сознанию не объять той воды, что течет в канале мимо «Брандала», даже моя книга ему неподвластна. Да и любая книга. Это чувство приходит в тот миг, когда воспримешь их как существа, подобные человеку или хотя бы белой мыши.
   А теперь прочь рассуждения, вернемся к нежному, чудесному голосу жены. Истина, смысл в его интонации, а не в словах. Мы с ней, в общем-то, так и разговариваем _ интонациями.
   Есть ли что-нибудь реальнее нежности? (София, дом, семья – все, вытесненное «Брандалом», встает на свое место.) И что-нибудь иллюзорнее грубости? Чем грубее окружающее, тем более нереальным оно кажется: «Не может быть… разве для этого приходит человек в этот мир?… Это мираж… Вот проснусь – и все сгинет».
   Выходя из прихожей, я услышал, что все собравшиеся в холле поют. Пересек столовую, увидел Рене и встал у нее за спиной, опершись на спинку ее стула. Она обернулась, одарив меня улыбкой. Я спросил, что за книжки у них в руках. (Слова «песенник» по-французски, наверное, не существует.)
   – Это тексты без нот, – объяснила Рене. – За ними-то Пиа меня и посылала. А мелодии известны.
   – Что, шведский фольклор?
   – Нет, скорее шлягеры… Их написал известный, самый известный наш композитор в легком жанре… Слова тоже его.
   Старая история… Он пел в кафе-шантанах, до пятидесяти лет оставаясь в полной безвестности; потом его «открыли», даже король дал ему аудиенцию.
   Мелодии, сочиненные человеком, к старости получившим то, в чем он остро нуждался в молодости, действительно хороши, а тексты, которые бегло пересказала мне Рене, полны юмора и озорства. Пиа с видимым удовольствием аккомпанировала певцам, распевая вместе со всеми. Они же раскачивались в такт. На лицах читалось наслаждение, озадачившее меня. (У людей севера особый национальный характер… Я полюбил и их самих, и их историю, и их душу, что проглядывает в голубизне глаз. Но не просто полюбил, но почувствовал и озабоченность их судьбой. Как-то в передаче стокгольмского радио на сербском языке один югославский корреспондент с восторгом говорил о чернокожих и желтолицых молодых людях, которых он ежедневно встречает в Швеции. Его до слез умилял тот факт, что холодные на первый взгляд шведы дают этим людям возможность занять место в жизни, честно зарабатывать хлеб насущный. Возразить тут нечего, но разве не прав и я, представляя себе, как миллионы черных и желтых юношей наводняют страну, принадлежащую маленькому и сдержанному голубоглазому роду? Их потомство от местных женщин вряд ли умилится мелодиями старого музыканта, которого принял сам король. Так в чем же выход? В достойной жизни для черной и желтой расы на их исконных континентах.
   До чего ж посредственная идея, не правда ли? Словно скука, заполняющая необъятную территорию. Думаю, однако, во всем мире у меня нашлось бы немало единомышленников. А, кстати, почему их жизнь должна быть «достойной», а не «интересной»? Но об этом как-то не принято говорить.
   Порассуждаем еще немного в скобках. У явления, отмеченного югославским корреспондентом, имеется серьезная предпосылка: это чувство вины, мучающее шведов из-за их исторической привилегированности. «Весь мир, как известно, – театр, а мы всегда занимали в нем первый ряд балкона и давно забыли, что такое война», – заявляют они. И все с большим страхом думают о войне сейчас, считая, что если она вспыхнет, им придется дорогой ценой расплачиваться за длительное спокойствие.
   У любой истины множество сторон, исчерпать ее практически невозможно. Йорен был женат на польке; она появилась у нас в «Брандале» с подругой – своей соотечественницей. Мы разговорились. Банальная история: подруга вышла замуж за шведа, родила, развелась. Живет здесь уже лет десять. «На хлеб заработать тебе здесь позволяют, верно, но и только. У меня высшее экономическое образование, а работать приходится судомойкой, ужасно унизительно. В гости, по-семейному, меня никто не приглашает, а если, паче чаяния, такое случается, единственное угощение – чашка чаю. Вы же знаете, как принято у нас, славян: распахиваешь холодильник и ставишь на стол все, что есть».
   Комментарий этой стороны истины может завести нас в дебри поспешных выводов, основанных на полной некомпетентности. Кто лучше шведа знает, не хочется ли и ему так сделать: пошире распахнуть холодильник? И не причиняет ли ему страдание невозможность такого поступка? За что же нам тогда любить его больше: за то, о чем рассказывал югославский корреспондент, или за рассказанное полькой?
   «В этой компании одни трепачи, до чего же утомительно…» «С этой компанией приятно потрепаться, они такие раскрепощенные…» Все чаще мне случается дважды подряд сказать о разных вещах – это так. Следовательно, почти в любом явлении можно открыть наличие совершенно противоположных истин.)
   Я что-то не замечал, чтобы у нас в Южной Европе людей так влекло к хоровому пению. На юге люди часто мурлыкают себе под нос, когда их никто не слышит. Но я не слышал, чтобы Пиа, Тура или Рене напевали за работой. Они как бы накапливали желание попеть, пока случай не сводил их вместе, и уж тогда давали ему волю.
   Альма в таких вечерах никогда не участвовала, уходила в дальние комнаты. Сначала я думал, что у нее там действительно дела.
   А в первый музыкальный вечер запомнилась такая сцена: Пиа, Питер и я у рояля. Большинство больных уже разошлись, а мы говорим о музыке. Пиа опирается на гитару, опустив ее на пол. Из памяти совершенно выпал отрезок времени, вместивший конец хорового пения и мое перемещение сюда, к роялю.
   Подробность эта только на первый взгляд кажется маловажной.

33.

   Вчера приехала Хелле, еще одна соотечественница Альмы и Питера. Ее мучают ревматические боли в суставах рук и коленях. Она почему-то боится смотреть прямо на собеседника и даже на какой-либо предмет. Ее глаза постоянно перебегают с вазы на портрет, с портрета на стакан, со стакана еще на что-нибудь. Словом, явно ее пугает мир как таковой. Питер абсолютно уверен, что через неделю она сможет спокойно вести беседу с любым из нас и научится смеяться. Так оно и вышло.
   Два крайних состояния, в которых мы воспринимаем окружающий мир, это истерия и гармония. Все остальное – степени того или другого. Т.е. наше сознание превращает мир в огромную фотопластину, чувствительную к нашему душевному комфорту и дискомфорту. Страх и выпадение из памяти отрезков времени суть признаки истерии.
   Естественно, именно Питер в первый же вечер взвалил на себя часть той тяжести, которую Хелле нужно было на кого-то переложить. Она чертежница, не замужем. «Бывает, посмотришь на часы – работа кончилась час назад, и ты сейчас дома. Попрощалась ли с коллегами или вышла, будто сомнамбула, как доехала домой – ничего этого не помнишь».
   Предсказание Питера сбывалось, а мне интересно было наблюдать не только как меняется Хелле, но и как вообще меняются в «Брандале» люди. Здесь лечили нечто большее, чем артрит; были моменты, когда я просто забывал, что именно всех нас сюда привело.
   (В этой книге речь идет о немудреной бесхитростной жизни, но сама моя книга порой становится в позу, хитрит. Что такое бесхитростность? Когда вещи называются своими именами. Мне нравится фраза «Два крайних состояния, в которых мы воспринимаем окружающий мир, это истерия и гармония». В наше время редко кто решается выражаться недвусмысленно и категорично – неважно, устно или письменно. Боятся рисковать. Во всяком случае, мне так кажется. Чаще всего наши речи напоминают женщину, напускающую на себя таинственность, Отсюда и реверансы реализму и мистицизму, социальному контексту и контексту подсознания… В «Брандале» лечили нечто больше, чем артрит – вот пример фразы, которая хитрит. Почему бы не сказать, что именно здесь лечат? А потому, что боязно; точное определение не прозвучит как открытие, разочарует. Тот, кому далеко до совершенства, всегда старается выглядеть сложнее, чем он есть; вот почему недомолвки превратились чуть ли не в основное наше окружение. Недосказанность порою действительно скрывает за собой такое хитросплетение чувств, которое не выразить словами. Прекрасный тому пример – подлинная поэзия. В последнее время мне в этом смысле везло: довелось слышать по радио два-три ошеломительных стихотворения. И, конечно же, я тут же включил их в свои произведения. Ладно, оставим все «за» и «против»; не пора ли задаться вопросом, когда, наконец, мир сумеет понять свою сущность и научится ее выражать? Точные слова. Я верю в то, что говорю, но сомневаюсь, что сказанное мною – истина еще для кого-то, кроме меня. Мои недвусмысленные слова – всего лишь скромный урок где-то на обочине. Но пройдут годы, и точные слова наполнятся глубокой поэзией подобно тому, как это происходит сейчас с не совсем точными словами – или, нам только кажется, что происходит… Вот тогда-то мы прочно встанем на землю и она не уплывет из-под наших ног.)
   Тот факт, что я не помню, как добрался от стула Рене к роялю, не помню, как пришел туда же Питер, как подхватили мы разговор на новую тему, служит доказательством, что я еще не полностью избавился от истерии.
   В счастливом возбуждении Пиа спросила, не окажу ли я ей небольшую музыкальную услугу. «Что это значит?» «Я написала песню, вернее, текст, на английском языке, подобрала и мелодию. Собираюсь спеть ее на Всемирном конгрессе вегетарианцев этим летом в Германии мы собираемся туда с Альмой. Но нужно переложить для фортепьяно: я, правда, буду аккомпанировать себе на гитаре, но, кажется, там будет еще и пианист».
   Когда остальные разошлись, я попросил ее напеть мне потихоньку мелодию. Но Пиа решила принести и текст и поднялась за ним к себе в комнату.
   «Elle est trиs modeste» – помнится, сказал Питер; английский она знает прекрасно, свободно владеет немецким и датским, говорит по-французски. Очень музыкальная, ее композиции отнюдь не дурны. Тексты пишет сама, то по-шведски, то по-английски. «Вот увидишь, она представит все так, будто это песня – единственная ее попытка в этом жанре. И никогда больше не попросит о подобной услуге. Пиа способна испытывать благодарность даже за ничтожное внимание.» «Она на удивление мила, – подтвердил я, – счастливцем будет тот, кто женится на ней», «О, да, -сказал Питер,– исполнительный, самоотверженный человек. Рабочий день у нее без конца и без начала, все свое время она отдает пациентам. Альма живет так же, но ведь «Брандал» ей принадлежит. Однако добрый дух этого дома – Пиа. «Ты заметил, с какой скоростью она управляется со всей кухонной работой?» «Да, Питер, заметил, проворна она необычайно; а по утрам, с семи до восьми, из ванной то и дело доносится смех. Благодаря ей все мы начинаем день в хорошем настроении, но все же… Как давно она здесь?» «Уже шесть лет, ей было двадцать, когда она сюда пришла. Тебе не кажется, что для молодой женщины такой образ жизни может превратить в тюрьму даже «Брандал»?» «Сама она из Стокгольма, бывает там по воскресеньям, но что такое один день?» «Да, Петер, ответил мой тезка, я об этом уже думал; Альме следовало бы отпускать ее в пятницу вечером. Все мы любим Пиа, но мы-то приходим и уходим, а она остается. И живет среди больных… Альма, которая буквально дрожит над мышами и насекомыми, обделяет заботой свою ближайшую помощницу…»
   Питер пристально на меня глянул: до сих пор, говоря об Альме, мы только и делали, что воздавали ей хвалу. «Ты прав, – медленно проговорил он, – Альма закрывает глаза на безрадостную судьбу Пиа». Да взять хоть физиологию! Вполне естественную потребность в сексуальной жизни! Как наладитьсоответствующие контакты приодном свободном дне в неделю, когда все вечера и ночи у тебя проходят здесь в «Брандале»?… Да еще все те тела, которые она ежеутренне обмывает – конечно, большинство из них старые, скрюченные, но все же это тела. Какой же эротический заряд должен при этом накапливаться, а сублимировать его некуда! Этак и спятить недолго!
   «Есть один момент, который все усложняет, – медленно вымолвил Питер. – Альма решила завещать «Брандал» Пиа, зная, что та продолжит ее дело. Со своей единственной дочерью она почти не поддерживает отношений».
   Мне доводилось замечать, что когда возмущение достигнет высшей точки накала, истина страдает от этого, поскольку возмущение в таком случае превращает ее в нечто второстепенное – в горючее для самого себя. Это опасный момент, так как сознание делает центром битвы за справедливость не того, кто в ней нуждается, а тебя самого, потенциального спасителя. Но ведь все должно как раз быть наоборот. Однако ты, гордясь своим праведным гневом, уже готов спасать направо и налево, не понимая, что спасение может обернуться уничтожением…
   В этот момент вернулась Пиа.
   Она сразу взяла в руки гитару и запела, время от времени взглядывая в листочки с текстом. Мне удалось схватить и подобрать основную мелодию. Пиа обрадовалась, но я объяснил, что не смогу написать аккомпанимент для левой руки, а без этого аранжировка невозможна; просто я очень давно не занимался чем-то подобным. Мне не хотелось ее разочаровывать, так что я пообещал позвонить тому дипломату, что меня привез сюда – он наверняка знает какого-нибудь болгарского музыканта здесь, в Стокгольме, и мог бы ее с ним связать. Пиа, однако, не верилось, что дипломат способен пожертвовать даже парой минут своего драгоценного времени ради никому не известной Пиа Ганс. И без того ей казалось чудом, что «профессор» из Софии одним пальцем барабанит на рояле сочиненную ею мелодию. Всего этого Пиа не произносила вслух, на такое она попросту была неспособна; но нечто подобное я прочитал в улыбке, с которой она меня поблагодарила, тут же переводя взгляд на портрет короля. Мол, вот какие невиданные вещи обещают иногда бедным девушкам.
   (Совсем как Том, мечтающий «свести знакомство с профессорами вроде Петера»… Университетский диплом все еще не потерял для них ценности. А ведь стоит поселиться в любом из корпусов софийских новостроек, и по лестнице мимо тебя потечет бесконечный поток инженеров и врачей. Их статус не внушает уважения даже детям. Дефицит в первом случае или инфляция во втором?)
   Я попросил Пиа пересказать мне по-французски часть текста. Она покраснела от удовольствия. А то, что переводить ей помогал Питер (каким вниманием окружали ее этим вечером целых два человека!), сделало ее по-настоящему счастливой.
   В песне говорилось, что у мира не может быть будущего, пока люди не изменят свой образ жизни. «Вот бы умели животные протестовать, когда мы их уничтожаем!» Мы, люди, нарушаем равновесие в природе. Что заставляет некоторых из нас становиться вегетарианцами? Нежелание властвовать над другими живыми существами. Мы наказываем тех, кто убивает людей, испытываем к ним неодолимое отвращение. Убийство любого другого существа – тоже непоправимо. В этом мире всего вдоволь для всех, мы просто не понимаем, как великолепно то, чем одарила нас природа. Пока мы готовы отнимать чужую жизнь, наша тоже будет груба и исполнена насилия. Осуществлять правосудие дано лишь Богу.
   – Уверен, что песня твоя придется по душе слушателям, -поощрил я девушку. – И мелодия, и текст хороши.
   – Я уже забыла вкус мяса, – сказала Пиа. – Благодаря Альме мне открылись многие истины. Родителей своих я тоже склонила к вегетарианству. Думаю что и ты, Петер, пойдешь по нашему пути. Хочешь, дам тебе множество вегетарианских рецептов? Это поможет твоей жене сделать меню разнообразным.
   Вскоре она ушла, и Питер тихонечко опустил крышку рояля. Потол погасил лампы. Поднимаясь по лестнице, мы разговаривали шепотом.
   – Знаешь, – сказал он, – Тура иногда носит в комнату Альмы рыбу и кекс.
   Я был поражен. Теоретически и то и другое находилось под запретом. Но дело не только в этом. Сообщение Питера сильно смахивало на сплетню. Но лишь на первый взгляд. Явно, он не случайно сообщил мне это. Я по глазам видел: праздное любопытство здесь ни при чем. В тот миг мы заключили с ним негласный договор, хотя пункты его оставались пока невыясненными.
   Я-то горячился больше, чем Питер. Так часто бывает: последователь глубоко верит вр все, что внушил ему лидер. Но лидер постепенно меняется, устои, которые он пропове-дывал, начинают тяготить его. И незаметно для себя подлинным знаменосцем становится последователь.
   – Плохо, когда именно из-за этого последователь становится неудобным, -добавил Питер. -Тогда он превращается в неприятное напоминание.

34.

   Глянув вправо, Альма увидела свое отражение в оконном стекле: руки, лежащие на спинке стула, чуть наклоненное тело. «Обычная моя поза перед началом лекции. Сейчас я подниму руки, хлопну в ладоши, призывая к тишине…»
   Но она этого не сделала. Серые глаза старой женщины неотрывно смотрели в глубину помещения, где за столом Питера и Петера сидел Пребен, вновь прибывший пациент из Копенгагена. «Деликатный человек этот Пребен, рядом с ними». Но почему же те, кто собрался за этим столом, излучают сегодня тревогу, кажутся ей объектом, утратившим привычную ясность? Питер аккуратно, но совершенно бесстрастно ест проросшую пшеницу – непонятно, вкусна она ему или нет. Петер с явным удовольствием жует яблоко, но и он выглядит рассеянным. «Какие воспитанные люди, какие уважительные». Она обвела взглядом другие столы, снова воззрилась на троицу. Преодолеть зародившееся чувство можно только словами. «Вот самые симпатичные мои пациенты. Имена всех троих начинаются на «п». Что это, случайность?
   «Близка моя смерть, – вдруг подумалось Альме. – Мой конец. Хотя это разные вещи. Стара я стала».
   Это ее изумило. «Что привело меня к подобной мысли? В чем причина?» Ее руки взлетели со спинки стула, она выпрямилась и хлопнула в ладоши.
   «Не только раздражение губительно для здоровья, – произнесла Альма резко. – Вот вам еще три причины: страх, сомнение и жалость к себе. Взять хоть меня. Разве нет у меня оснований сказать: я стара и скоро умру? Конечно, есть. Но такого я себе никогда не позволяю, а в результате жизнь моя все продолжается… Насколько верны наши представления о старости и смерти – другой вопрос, чересчур сложный, сейчас не будем его мы касаться. Подумаем лучше о том, как не позволять себе раздражаться, как справиться со страхом и сомнениями. Путь тут один-единственный – размышление.
   Лекцию о размышлении я хочу посвятить своему соотечественнику Пребену, только что приехавшему из Копенгагена».
 
   Больные зааплодировали, Пребен изысканно поклонился. Альма снова сжала спинку стула.
   «Пребен – член Копенгагенского общества больных псориазом, он и сам страдает этой болезнью. Члены общества пришли к выводу, способному внушить отчаяние. Еще ни одному медику не удалось найти средство, которое избавило бы их от мучений. Когда умный человек понимает, что необъятный, полный мишурного блеска мир не в состоянии ему помочь, какая-то сила начинает подталкивать его в противоположном направлении. Так произошло и с Пребеном – он пришел в наш скромный дом искать спасения, поняв, что истина бежит от эффектной шумихи и многолюдья, частенько поселяясь в уголках, на которых не останавливается поверхностный взгляд современного человека. Истина – драгоценность, а драгоценности обычно держат в шкатулках. Вы, несомненно, поняли, что я говорю и о размышлениях, которым нередко предается каждый из вас.
   Что же касается Пребена, я постараюсь ему помочь, став ему матерью в той же мере, как Питеру, Петеру, Йорену, Грете, всем вам. Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что причина его заболевания та же, что и причина вашего артрита. Может быть, в обоих случаях речь идет о нарушении функций надпочечников. На этом предположении я, разумеется, вовсе не настаиваю, придерживаясь принципов древних целителей, которые искали не столько корни болезни, сколько средства для победы над ней. Нынешняя медицина поступает наоборот. Причины некоторых болезней она отыскивает, но бороться с ними не может. Врачи, конечно же, и не подозревают, что просто невозможно до конца выяснить причины. Первичность того, что им удается обнаружить, иллюзорна; это тоже всего лишь следствие. Первичен лишь энергетический дисбаланс организма, а возникает он вследствие неуловимых психических и нервных нарушений.
   Я не забыла о своей главной теме. Пребен приехал рано утром, мы уже успели с ним поговорить – таково мое правило при прибытии каждого нового пациента. Оказывается, в поезде он познакомился с каким-то пожилым ученым. И тот в разговоре признался, что и он сам, и его коллеги более всего страшатся опасности… упустить хоть частичку информации, ежедневно появляющейся на страницах журналов, посвященных их научной области. Понимаете теперь, почему эти люди мало спят, наскоро питаются, почти отказались от личной жизни, почему им не хватает времени на развлечения, да и просто на то, чтобы оглядеться по сторонам – о каких-нибудь более широких интересах я уж не говорю. Чересчур долгий рабочий день они посвящают экспериментам и поспешному поглощению информации. Меня просто оторопь берет, как подумаю, что в один отнюдь не прекрасный день все человеческие существа могут стать похожими на них. Путь все более узкой специализации может привести нас к «самороботизации». Пребен убежден, что его спутник за последние три десятка лет ни минуты не уделил размышлению о чем-нибудь личном или, на худой конец, о смысле научного поиска.