Стоим под дождем, задравши головы. То есть я задравши, а она вроде как прячет голову. А из окна мастерской прет наружу все мое шоу. Звезды. Ракеты. Магний, фосфор, сера. Свету — словно ясный день, да не один, а несколько разом. А грохоту!.. Остатки падают на землю, шипят в лужах. И тут как бабахнет!
   Это взлетел большой запас ракет, продырявив насквозь крышу. Дым, искры — пылала вся окрестность. Но дождь припустил еще сильнее, и вскорости фейерверк погас, немного не дождавшись полицейских и пожарных машин.
   — Я, знаешь, основательно укрепил мастерскую, — стальные двери, асбест и прочее — так что здание устояло. Но, богом клянусь, от этого выродка — кто бы он там ни был — мокрого места не осталось…
   — А Софи? — спросил Оберон.
   — Софи. Я говорил ей: «Послушай, все в порядке. Я покончил с этой тварью».
   «Что? Что?» — спрашивает.
   «Я с ней покончил. Она взлетела на воздух. Ничего не осталось».
   И знаешь, что она мне ответила? Оберон не знал.
   — Подняла на меня глаза — страшней ее лица я ничего в ту ночь не видел — и говорит: «Ты убил ее».
   Так и сказала. Ты, мол, ее убил. И больше ничего. Вялый и обессиленный, Джордж сел за кухонный стол.
   «Убил ее». Так думала Софи: я убил ее единственное дитя. Не знаю, может, она до сих пор так считает. Что старик Джордж прикончил ее единственного ребенка, а одновременно и своего. Зафуячил в небо — звезды и полосы навсегда. — Джордж опустил глаза. — Не приведи господь, чтобы еще кто-нибудь посмотрел на меня так, как она той ночью.
   — Вот так история, — выдавил из себя Оберон, когда к нему вернулся дар речи.
   — Послушай, что если это была Лайлак, но превратившаяся каким-то образом в чудовище…
   — Но она знала. Софи знала, что это не настоящая Лайлак.
   — Правда? Кто ее поймет, что она знала, а что нет. — Воцарилось угрюмое молчание. — Женщины. Поди их вычисли.
   — Чего я не пойму, — сказал Оберон, — это зачем они принесли ей эту тварь. То есть если это была такая грубая подделка.
   Джордж смерил его подозрительным взглядом:
   — Какие такие «они»?
   Оберон смотрел в сторону.
   — Ну, они, — произнес он, сам удивляясь тому, что слышит от себя это объяснение, — это те самые, которые похитили настоящую Лайлак.
   Джордж хмыкнул.
   Оберон молчал, не зная, что еще сказать по этому поводу. Впервые в жизни он ясно понимал, почему те, за кем он шпионил, так упорно держали язык за зубами. Обращаться к ним за объяснениями было все равно, что вопрошать пустоту, а теперь он сам волей-неволей присоединился к этому заговору молчания. Ему думалось, что отныне он никому ничего не сможет объяснить, не прибегая к местоимению во множественном числе «они». «Им».
   — Ну ладно, — сказал Оберон наконец. — С двумя ясно.
   Джордж вопросительно поднял брови.
   — С двумя Лайлак, — пояснил Оберон. Он стал считать: — Я думал, что их было три. Из них одна воображаемая, моя, и где она находится, я знаю. — Он чувствовал: она сидит глубоко у него в душе и знает, что он ее упомянул. — Другая была фальшивая. Та, которую ты взорвал.
   — Но если она была настоящей, только как-то измененной… Да-а-а.
   — Брось. Осталась одна, с которой неясно: настоящая. — Он взглянул в окно на сумерки, собиравшиеся над Ветхозаветной Фермой и над высокими городскими башнями. — Интересно.
   — Интересно, — кивнул Джордж. — Дорого бы дал, чтобы узнать.
   — Где. Где-где.
Грезя о пробуждении
   Далеко-далеко, в дремоте; беспокойно ворочаясь во сне и грезя о пробуждении, хотя до него еще много лет; нос чешется, рот зевает. Она даже моргала, хотя сонные глаза не видели ничего, кроме снов; среди весны ей снилась осень: серая долина, где в день путешествия аист, несший ее и миссис Андерхилл, коснулся наконец лапами terra firma[52] или чего-то вроде этого. Как миссис Андерхилл со вздохом сошла вниз, а она, Лайлак, обхватив ее шею, сделала то же самое… Она зевала; обучившись этому искусству, она уже не могла остановиться и все раздумывала, нравится ли ей это ощущение.
   — Совсем сонная, — произнесла миссис Андерхилл.
   — Где мы? — спросила Лайлак, с помощью миссис Андерхилл поднявшись на ноги.
   — Так, в одном месте, — мягко отозвалась миссис Андерхилл. — Пойдем.
   Перед ними находилась арка-руина с резьбой то ли грубой, то ли огрубевшей от непогоды. Стен по сторонам не было, арка высилась одна над усыпанной листьями тропой, обозначая единственный проход к сухому ноябрьскому лесу по ту сторону. Лайлак, полная предчувствий, но смирившаяся, вложила в большую сморщенную руку миссис Андерхилл свою нежную ладошку, и они, как обычные бабушка с внучкой, пошли к воротам по застывшему парку, откуда удалились лето и веселье. Приглаживая клювом взъерошенные перья, стояла в одиночестве на красной ноге аистиха.
   Они прошли под аркой. Кессоны и впадины рельефа были заполнены мхом и старыми птичьими гнездами. Сюжет резьбы был непонятен: то ли сотворение мира, то ли возвращение в первобытный хаос. Лайлак на ходу провела по рельефу рукой — это не был камень. Стекло? — гадала Лайлак. Кость?
   — Рог, — сказала миссис Андерхилл. Сняв один из своих многих плащей, она прикрыла наготу Лайлак. Лайлак пинала ногами бурые листья долины, думая о том, как приятно, должно быть, лежать на них долгое время.
   — Да, долгий день, — проговорила миссис Андерхилл, словно подслушав ее мысли.
   — Он прошел слишком быстро.
   Миссис Андерхилл обняла Лайлак за плечо. Лайлак брела рядом на заплетающихся ногах, которые словно бы отказывались ей повиноваться. Она опять зевнула.
   — Ай-яй, — нежно проворковала миссис Андерхилл и подняла девочку одним быстрым движением своих сильных рук. Прижав Лайлак к груди, она поплотнее ее укутала. — Ну что, забавно было? — спросила она.
   — Забавно, — отозвалась Лайлак.
   Они остановились перед большим дубом, у подножия которого громоздилась кучей вся листва, одевавшая его летом. В дупле негромко ухала только что пробудившаяся сова. Миссис Андерхилл склонилась, чтобы положить свою ношу в шуршащую листву.
   — Смотри об этом сны, — сказала она.
   Лайлак пробормотала что-то неразборчивое об облаках и домах и замолкла, погрузившись в сон. Она заснула, не заметив, как это произошло, и уже видела об этом сон, который ей предстояло смотреть вновь и вновь; сон о весне, во время которой ей будет грезиться осень, когда она заснула, и о зиме, когда она проснется. Сны усложнялись, громоздились один на другой; ей снилось даже, как она видит эти события во сне и как где-то в другом месте они происходят наяву. Бессознательно она подтянула колени к животу и прижала ладони к опущенному подбородку, приняв ту самую S-образную позу, в которой существовала внутри Софи. Лайлак спала.
   Миссис Андерхилл еще раз тщательно подоткнула плащ, которым была накрыта девочка, и выпрямилась. Прижав руки к пояснице, она отклонилась назад, усталая как никогда. Нацелила палец в сову, чьи глаза неярко светились в дупле, и распорядилась:
   — Ты. Заботься хорошенько, не спускай глаз.
   Эти глаза могли справиться с поставленной задачей не хуже любых других. Миссис Андерхилл подняла взгляд. Сумерки, даже ноябрьские, затяжные, были на исходе, и все ее заботы оставались при ней: конец года еще не был похоронен, дожди, которые должны были похоронить его (а заодно и миллионы личинок, луковиц, семян), еще не пролились; предстояло еще вымести грязные тучи с настила небес и зажечь на нем зимние фонари. Братец Северный Ветер — она в этом не сомневалась — нетерпеливо грыз удила, стремясь вырваться на свободу. Какое чудо, думала она, что день следует за ночью, вообще, что земля вращается, ведь она в последнее время почти не обращала на них внимания. Она вздохнула, отвернулась и, сделавшись старше и обретя силы, каких Лайлак в ней не подозревала ни наяву, ни во сне, стала расти одновременно вверх и вширь, чтобы взяться за труды, на нее возложенные. На приемную внучку, спавшую среди листвы, она даже не оглянулась.

Книга шестая
Парламент фейри

Глава первая

   Старый Король —
   На верхушке холма:
   Поседел, одряхлел —
   Выжил он из ума.
Агпингем. Фейри

 
   Первые годы после события, которое Рассел Айгенблик мысленно называл своим восшествием на престол, были самыми трудными из тех, какие выпадали на долю современников, — так они решат задним числом. Тем ноябрьским днем, когда он с подавляющим перевесом был избран президентом, внезапно налетела вьюга, которой не предвиделось конца. Конечно, зима не могла царить круглый год; в должное время она, наверное, сменялась летом, но людям помнились только зимы: длиннейшие, суровейшие; одна непрерывная зима. Все тяготы того времени — как поневоле налагавшиеся деспотическим правителем, так и умышленно вызванные оппозицией, которая вела с ним борьбу, — усугублялись зимой, когда месяц за месяцем любая затея тонула в морозном месиве и слякоти. Зимой трудно было передвигаться грузовикам и прочему транспорту, войскам в бурой униформе; повсюду встречались толпы и очереди беженцев, закутанных в тряпье, застрявшие в снегу поезда, самолеты, которые без дела стояли на аэродромах, — эти картины надолго удерживались в памяти. На новоявленных границах вязли в талом снегу, извергая из выхлопных труб облака холодного дыма, ряды автомобилей в ожидании замотанных по самые брови караульных, которые проводили осмотр. Нехватка всего и вся, отчаянная борьба за существование, трудности, неуверенность — и ко всему этому добавлялся нескончаемый, затруднявший передвижение холод. Кровь мучеников и реакционеров, вмерзшая в грязный снег городских площадей.
   Подвергся надругательству древнего, всепроникающего мороза и старый дом в Эджвуде. Целый этаж был закрыт, в пустых комнатах копилась пыль; перед мраморными каминами торчали мрачные черные печки; хуже того — в десятках окон появилась пленка, даже ясный день делавшая сумрачным. Однажды ночью Смоки услышал шум в глубине огорода, вышел и спугнул своим фонариком какое-то отощавшее животное: большое, серое, с красными глазами и слюнявой мордой, безумное от холода и голода. Бродячая собака — сказали домашние, но видел его только Смоки, и он не знал, что и подумать.
Зимы
   В старой музыкальной комнате на печке стояла сковородка с водой, чтобы штукатурка на потолке не трескалась от сухости. В большом деревянном ящике, который небрежно сколотил Смоки, хранились дрова для печки, но от всех этих приспособлений толку было немного: температура в этой нарядной гостиной была не выше, чем на Клондайке. Дрова пилил Руди Флад, который за этим занятием расстался с жизнью: упал лицом вниз, сжимая в руках цепную пилу, и умер прежде, чем коснулся земли (она в тот миг дрогнула, как рассказывал Робин, очень изменившийся после этого). Когда Софи вставала со своего места за круглым столом, чтобы кинуть в ненасытную утробу Молоха еще дров, у нее возникало неприятное или, по меньшей мере, странное ощущение, будто это не дрова, а куски старого Руди.
Пятьдесят две
   Работа изнуряла людей. Во времена юности Софи такого не было. Не только Робин, но и Санни Нун и множество других, кто в прежние вольготные дни задумал отказаться от фермы, где работали родители, теперь возвращались, благодаря Бога за то, что имеют эти акры и эту работу. Руди, в конце концов, был исключением; опыт прежних поколений говорил о неограниченных возможностях, внезапных переменах к лучшему, перспективах свободы и благополучия. Молодые смотрели на мир иначе. Волей-неволей они выбрали себе старый девиз: используй вещи до конца, износи до дыр и так далее. Это касалось всех вокруг; Смоки, со своей стороны, решил, что арендную плату нужно уменьшить или отменить на неопределенный срок. Вот и дом: он тоже, казалось, изнашивался. Поплотнее натянув на плечи толстую шаль, Софи взглянула на потолок, где в рисунке трещин чудилась рука скелета, и вернулась к своим картам.
   Все используется, изнашивается, а замены не будет. Так и произойдет? Софи взглянула на разложенные карты.
   Нора Клауд оставила Софи не только свои карты, но и сознание того, что каждый их расклад Как-то связан со всеми другими, что они являются частями одной географической карты или одной истории. В зависимости от цели их можно читать и рассматривать по-разному, и оттого не замечается их связь. Софи, восприняв уроки Клауд, пошла дальше: если карты говорят одно и то же, тогда, задавая им постоянно один и тот же вопрос, получишь наконец полный ответ, сколь бы он ни был пространен и энциклопедичен; получишь в качестве ответа нечто целое. Если только она сможет достаточно сконцентрироваться, будет и дальше правильно формулировать вопрос, с нужными вариациями и определениями, если не клюнет на приманку туманных ответов на незаданные мелкие вопросы, — да, Смоки, подхвативший ангину, еще сильней разболеется, а у Лили родится мальчик — тогда она, возможно, достигнет цели.
   Ее вопрос не вполне совпадал с тем, который интересовал Ариэл Хоксквилл, хотя внезапное появление этой дамы и ее настойчивость подтолкнули Софи к тому, чтобы попытаться его задать. Хоксквилл с легкостью нашла в картах крупные события, недавно происшедшие в мире, и их причины, а также свою собственную роль в них; она отделяла их от банальностей и тупиков так же ловко, как хирург находит и вырезает опухоль. Софи такая задача давалась непросто; трудность, со времени поисков Лайлак, состояла в том, что при обращении к этим картам терялась разница между вопросами и ответами; все ответы казались ей всего лишь вопросами о вопросах, каждый вопрос — вариантом ответа на него же. Хоксквилл справлялась с этим затруднением благодаря длительной выучке, да и любая цыганская гадалка объяснила бы Софи, как его обойти. Но в таком случае Софи не билась бы над своим вопросом долгие годы, зиму за зимой, и не начала бы уже видеть в себе большой словарь, или энциклопедию, или справочник, целиком посвященный ответам на этот единственный вопрос (по-настоящему не из тех, какие можно задавать).
   Изнашиваются постепенно, один за другим, а замены не будет; собственно, умирают, хотя они бессмертны, во всяком случае, так Софи всегда считала, сама не зная почему… Возможно ли такое? Или это просто зимние мысли в годину бедствий и лишений?
   Клауд говорила: это только кажется, будто мир стареет и изнашивается с тобою вместе. Его век слишком долог, чтобы ты, за свой краткий век, заметил его старение. С возрастом только начинаешь понимать, что мир стар и старость его началась не вчера.
   Ну ладно. На самом деле Софи чувствовала старение не мира, а только его обитателей — если существовала такая штука, как мир, ими населенный, но от них отличный, чего Софи не могла вообразить. Так или иначе, предположим, он существовал, старый там или молодой — неважно. Софи точно знала одно: его пределы, густо населенные во времена доктора Брамбла или Парацельса, ныне, по большому счету, совсем опустели. Когда-нибудь — причем скоро! — всех его обитателей можно будет если не перечислить по именам, то сосчитать с точностью до одного, и общее число окажется невелико — вероятно, уложится в две цифры. И это означало (поскольку авторы, процитированные в «Архитектуре», наряду со всеми прочими, занимавшимися этим вопросом, полагали их количество неисчислимым — как минимум по одному на каждый колокольчик и на каждый куст терновника), что в последнее время они Как-то истаяли по одному, подобно запасу поленьев, которыми Софи питала печку, или истончились от старости и печали и были унесены ветром.
   А может, их истребила война. Война, которую Ариэл Хоксквилл определила как отношения в действии, штука, сделавшая мир — или эту Повесть, если между тем и другим есть разница, — таким печальным, непонятным и непредсказуемым. Подобно всем войнам, нежеланная, но неизбежная, она влечет за собой гигантские потери, по крайней мере, с их стороны; Софи не представляла себе, какие потери могли причинить они сами и как… Война; возможно ли, что от них не осталось ничего, кроме последней слабой надежды, кучки смелых, ввязавшихся в отчаянный арьергардный бой и обреченных на гибель?
   Нет! Слишком страшной была эта мысль: смерть. Вымирание. Софи знала (как никто другой), что они никогда не думали о ней с любовью, никогда не заботились о ней в человеческом смысле этого слова, даже не питали к ней симпатии. Они похитили у нее Лайлак — пусть не из намерения навредить, но и не из любви к самой Лайлак, а из собственных соображений. Нет, у Софи не было причин любить их, но мысль о том, что они исчезнут совсем, казалась невыносимой — как мысль о бесконечной зиме.
   И все же она думала, что скоро их можно будет сосчитать по пальцам.
   Софи собрала колоду и раскинула ее перед собой веером; потом одну за другой отобрала фигурные карты, которые должны были представлять тех, о ком она уже знала; разложила карты группами, где низшим отводилась роль придворных, детей, доверенных помощников — насколько она угадывала их наличие.
   Одна для сна, четыре — для времен года; три — чтобы предсказывать судьбу, две — Принц и Принцесса; одна — для поручений, вернее две: одна идет туда, другая — обратно… Нужно было разграничить функции, распределить их и наметить нужное количество карт. Одна — чтобы носить дары, три — уносить их. Дама Мечей, Король Мечей и Рыцарь Мечей; Дама Монет, Король Монет и десять мелких карт — их дети…
   Пятьдесят две?
   Или дело просто в том, что этим количеством карт (только с Младшими козырями; сюжет, ими воплощаемый, не в счет) ограничивалась ее колода?
   Сверху внезапно раздался металлический звон, и Софи пригнула голову; звук был такой, словно на чердак опрокинулся в полном составе тяжелый каминный прибор. Это Смоки, работает над моделью планетарной системы. Софи подняла взгляд. Трещина на потолке как будто удлинилась, но Софи не была в этом уверена.
   Три для работы, две — исполнять музыку, одна — видеть сны…
   Софи засунула ладони в рукава. В любом случае немного, не сонмы. По туго натянутой пленке в окне колотил, как по барабану, ветер. Казалось, — хотя утверждать было трудно, — что снова пошел снег. Софи перестала считать (слишком мало было данных; ни в коем случае не стоило в такой день заниматься рассуждениями, когда тебе известно так мало), собрала карты, сложила в мешочек и спрятала в отведенную для них шкатулку.
   Посидела, прислушиваясь к стуку молотка Смоки, сперва неуверенному, потом более настойчивому и наконец оглушительному, как удары гонга. Затем звуки замолкли, и день вернулся.
Несение факела
   — Лето — это миф, — сказала миссис Макрейнольдс, приподнимая голову с подушки.
   Племянницы, племянники и дети вокруг нее переглянулись, то ли раздумывая, то ли сомневаясь.
   — Когда на дворе зима, — продолжала умирающая старуха, — тогда лето — миф; молва, слухи, которым нельзя верить…
   Домашние сгрудились вокруг нее, рассматривая тонкое лицо, дрожащие голубоватые веки. Голова лежала на подушке так легко, что из прически не выбился ни один седой подсиненный волосок, и все же миссис Макрейнольдс доживала последние мгновения. Ее контракт истек, и продлевать его никто не собирался.
   — Никогда, — начала она и на долгое время забылась, пока Оберон гадал, что за этим последует. Никогда меня не забывайте? Никогда не обманывайте, никогда не Отчаивайтесь, никогда, никогда, никогда? — Никогда не тоскуйте. Только ждите, ждите, наберитесь терпения. Тоска губительна. Ждите и дождетесь. — У домашних увлажнились веки, но они таились от умирающей, потому что она терпеть не могла слез. — Будьте счастливы, — проговорила она слабеющим голосом. — Ибо то… — Да. Ну вот. Прощайте, миссис Макрейнольдс. — То, что делает нас счастливыми, дети, делает нас мудрыми.
   Последний взгляд. Сцепление взглядов с Фрэнки Макрейнольдсом, паршивой овцой. Он этого не забудет, в его жизни открылась новая глава. Музыка кончилась. Смерть. Оберон пропустил две строки, поставил три памятные звездочки и вытащил лист из машинки.
   — Порядок, — сказал он.
   — Порядок? — отозвался Фред Сэвидж. — Закончил?
   — Закончил. — Оберон сложил двадцать с лишком страниц (руки в перчатках с обрезанными кончиками пальцев действовали неуклюже) и затолкал их в конверт. — Валяй.
   Фред взял конверт, ловко сунул его под мышку и, в шутку отсалютовав, шагнул к порогу Складной Спальни.
   — Обождать, пока прочтут? — спросил он, коснувшись двери. — Или как?
   — Не трудись. Уже слишком поздно. Им понадобится время.
   — Ладно. Покедова.
   Довольный собой, Оберон разжег огонь. Миссис Макрейнольдс была одним из последних персонажей, унаследованных им от создателей «Мира Где-то Еще». Три десятка лет назад молодая разведенная женщина, она упорно гнула свою линию через алкоголизм, повторный брак, переход в другую веру, горе, старость и болезнь. Но теперь с ней покончено. Контракт истек. Фрэнки тоже собирался в долгую поездку. Он вернется (его контракт будет действителен еще несколько лет, а кроме того, у него роман с продюсером), но вернется другим человеком.
   Миссионером? Что ж, в некотором смысле. Почему бы и нет?
   Действие шло бы веселее, сказала некогда Сильвия Фреду Сэвиджу; и с тех пор, как Оберон начал постепенно внедрять свои вкусы в «Мир Где-то Еще», с мыльной оперой произошли большие перемены. Вначале он просто не мог поверить, что растянутый и невыразительный сюжет объяснялся всего лишь недостатком изобретательности у сценаристов. Оберон, по крайней мере вначале, не страдал этим недостатком, а кроме того, нужно было избавляться от всех этих скучных и несимпатичных персонажей, в чьих страстях и взаимной ревности Оберон с трудом разобрался. Поэтому смертность среди них на время резко повысилась; неумолчно визжали шины на мокром асфальте, слышался скрежет стали, ревели сирены. Одну молодую женщину, наркоманку и лесбиянку с ребенком-идиотом, по контракту нельзя было убрать, поэтому Оберон исхитрился сунуть на ее место давно потерявшуюся сестру-близнеца, с совершенно другим характером. На осуществление этой затеи потребовались две-три недели.
   Наблюдая, с какой скоростью происходят эти драмы, продюсеры бледнели. Публика не приучена к таким бурным событиям, говорили они, ее вполне устраивает привычная скука. Но публика как будто придерживалась другого мнения, а если в ее составе и произошли некоторые перемены, количество поклонников сериала не уменьшилось или почти не уменьшилось, а преданность возросла. К тому же немного находилось сценаристов, способных проворачивать такие объемы работы, как Оберон, за новое, существенно сниженное жалованье. Поэтому продюсеры, впервые за всю свою практику вынужденные резко ограничить бюджет и, считаясь с угрозой банкротства, далеко за полночь подсчитывать активы и пассивы, решили дать Оберону полную волю.
   И вот актеры читали строчки, которые ежедневно носил им с Ветхозаветной Фермы Фред Сэвидж, и покорно старались вдохнуть некоторую достоверность и человекоподобие в странные надежды, многозначительные намеки и тайные упования (спокойные, печальные, нетерпеливые или твердые), приданные давно привычным персонажам. В отличие от прежних времен изобилия, актерам теперь приходилось хвататься за любой надежный кусок, и на каждую из порожденных фантазией Оберона ролей находились дюжины претендентов, согласных на смехотворные, по сравнению с ныне утраченным Золотым веком, гонорары. Они были благодарны за возможность воплощать эти странные биографии, приближать или отдалять какие-то грандиозные события, которые словно бы всегда готовились, но никогда не происходили, много лет держа зрителей в напряженном ожидании.
   Оберон смеялся, глядя в огонь и замысливая уже новые западни, провалы, недоразумения и прорывы. Ну и форма! Отчего до сих пор никому не давались ее секреты? Требовалась простая интрига, единственная затея, которая бы глубоко затрагивала всех действующих лиц и могла быть разрешена простым и благоприятным образом, но только до финала дело бы никогда не доходило. Близость финала питает надежды и делает горькими разочарования, медленное продвижение к цели накладывает отпечаток на все житейские события и любовные истории, но никогда цель не будет достигнута.
   В старые добрые времена, когда опросы населения были так же распространены, как теперь повальные обыски, социологи спрашивали зрителей, чем им интересны причудливые страсти мыльных опер, что держит их у телевизора. Самый обычный ответ был такой: человек любит мыльную оперу, потому что в ней все как в жизни.
   Как в жизни. Оберон думал, что в его руках «Мир Где-то Еще» делался похож на множество вещей: на правду, на сны, на детство (во всяком случае, его детство); на колоду карт или старый альбом с фотографиями. Он не видел в сериале сходства с жизнью — по крайней мере, такой, как у него. В «Мире Где-то Еще», когда персонаж разочаровывался в своих надеждах или выполнял возложенную на него задачу, когда он, жертвуя собой, спасал своих детей или друзей, он был свободен умереть или, по меньшей мере, удалиться. Либо он полностью менялся, появлялся вновь с новыми целями, заботами и детьми. За исключением тех случаев, когда актер, представлявший данный персонаж, уходил в отпуск или отсутствовал по болезни, ни одно действующее лицо, завершив свою задачу, не покидало сериал совсем, а маячило где-то на периферии сюжета, не выпускало, так сказать, из своих рук сценарий.