Вот такой-то пузатенький, поджарый меринок, которому весьма привольно обитать на Аптекарском острове, на птичьем корме, имеет почти исключительной обязанностью своею совершать в развалистых дрожках экскурсии «в город» в тех редких случаях, когда птице-мужу или птице-жене представляется надобность съездить или по своим делам каким-либо, или в Гостиный двор за хозяйственными и иными закупками. Этот меринок с развалистыми дрожками и этот беззубый кучер в старосветской заседательской поярке составляют первые и неизменные атрибуты птичьего житья «по-барски».
   Но кроме двух главнейших атрибутов вы всегда найдете у петербургской птицы в ее захолустном обиталище домашний квас, домашнего печения булку-папушник, домашнее варенье, домашние настойки (иногда от сорока восьми недугов) и грибки с огурцами домашнего же соленья. Хотя все эти предметы гораздо легче и удобнее, без всяких хлопот, можно добыть в любом фруктовом и бакалейном магазине, но домовитая птица непременно желает, чтобы все это было не иначе, как только домашнее: она любит, чтобы это было домашним, она любит самый процесс варенья, соленья, настаиванья и сбереженья на зиму, ибо все эти предметы, на ряду с пузатеньким меринком, составляют атрибуты птичьего житья «по-барски». Без этого птица и жить не может.
   Не все птицы, конечно, живут по дачным захолустьям. Большая часть из них, как уже сказано, лепятся в захолустьях городских, вроде под-Смольного, под-Невского и Козьего болота, где они обитают по преимуществу в своих собственных родовых или благоприобретенных домиках. И замечательно вот что: насколько дачные обиталища являются преимущественно родовым, унаследованным достоянием, настолько же городские составляют имущество благоприобретенное, большею частью купленное на женино имя, из скромного капитальца, сколоченного помаленьку, во время служебного поприща мужа. Птицы имеют пристрастие к домикам деревянным или на каменном фундаменте, с мезонином и садиком – непременно с мезонином и садиком, приноравливая к сему, по патриархальным свойствам натуры своей, и настойки с огурцами, и кургузого меринка. Значит, – думают себе, что тоже живут «по-барски». Они все без исключения очень любят свои захолустья с их ближайшим околодком; они привязаны к ним душевно, ибо в течение долгой жизни своей как-то органически срослись с почвой окружающей местности и всегда, с некоторым умилением даже, говорят не иначе, как – у нас под Смольным, у нас на Аптекарском, у нас на Козьем. Все эти Козьи болота, под-Невские и Аптекарские они уже привыкли считать чем-то своим, прирожденно собственным, нераздельно слитым с их существованием.
   Но не думайте, чтобы в характере жизни домовитых птиц было что-либо общее с жизнью той среды, представителями которой у нас являлись старички Поветины в буколической Колтовской. Нет, Поветины – люди так себе, мелкая сошка, совсем простые, хорошие люди, живут себе скромно, безвестно, богобоязненно, по пословице «день да ночь – сутки прочь, – к смерти ближе», не тронь, мол, только ты нас, а мы-то уж тебя никак не тронем. Словом сказать, живут, как бог послал, беззатейно да помаленьку. В птичьем же обществе есть свои стремления, свои цели, свои интересы, своя борьба, и победы и невзгоды, свои политические вопросы и волнения, даже – даже своя пропаганда.
   Птицы почти исключительно принадлежат к дворянскому сословию, да и не просто к дворянскому, а к столбовому, и сами себя, при случае, очень любят заявлять «столбовыми». У них есть свои традиции, и каждая из птиц может похвалиться каким-нибудь своим дедушкой или дядюшкой, который «в свое время на всю губернию был барин». Но… от широкой жизни этих дедушек и дядюшек нынешним старикам-племянникам и старушкам-внучкам остались очень скудные обрезки, вроде псковской или новгородской усадьбы душ в двести или, чаще всего, вроде старинной барской дачи, а не то – домика с мезонином и садиком. Птицы очень любят хвалиться своим родством, в котором непременно состоит какая-нибудь никому неведомая княгиня Подхалим-Закорюкова или князь Почечуй-Чухломинский. И это все будут князья и княгини очень древние, что называется «Рюриковичи», до такой степени древние, что про них даже никто уж и не знает и не помнит, но тем не менее они есть или были и состоят в родстве с домовитыми птицами, и домовитые птицы считают их людьми в свое время очень вескими.
   Но столько же, сколько своим родством с княгиней Подхалим-Закорюковой и князем Иваном Почечуем, домовитые птицы любят хвалиться при случае и своим коротким знакомством с различными представителями ныне сияющих барских фамилий. Нужды нет, что эти представители иногда успели уже давным-давно позабыть о самом существовании какой-либо птицы и даже не вспомнят имени ее, если начать им припоминать и растолковывать, домовитые птицы все-таки хвалятся этими quasi знакомыми, и это приносит им истинное удовольствие. Если кому-нибудь случится упомянуть случайно имя какого-либо из этих современно блистающих представителей, птица никак не утерпит, чтобы не умаслить при этом лицо свое улыбкой, довольством сияющей, и не промолвить тоном, в котором будет сквозить оттенок даже некоторой приятельской фамильярности, смешанной, впрочем, с чувством подобающей почтительности: «А… Князь Илья Семенович!.. – скажет птица. – Как же, как же! Старые сослуживцы!.. Приятелями были!» или «Э, батенька, что вы мне говорите про графа Андрея!.. Уж мне ли не знать его! Однокашники! На одной скамейке сидели, вместе на кулачки дрались, вместе и посекали нас!» или наконец: «Когда я воспитывалась в Смольном, мы с княгиней Аглаей уж какие подруги были!.. Она теперь, как встретит меня, все вспоминает: а помнишь, ma chere[419], кофейных? а помнишь, mon ange[420], нашу maman?.. Такая, право, милочка эта княгиня Аглая!.. Все к себе зовет, да вот – никак не соберусь!» И при этом необходимо следует полный вздох умиления и довольства. И птицы счастливы, что им удалось намекнуть или приплести кстати и некстати о своем аристократическом знакомстве. Они, все без исключения, необыкновенно интересуются знать, что делается в кругу этих современно блистающих представителей, о чем они говорят, чем занимаются, кто за кого дочку выдал или сына женил, какая жена с мужем разошлась и отчего это произошло, и кто и с кем находятся в контре; и при этом обнаруживается у них полное и самое подробное знание восходящего родства и свойства этих знаменитостей и самое твердое знание всех без исключения имен и отчеств их, так что если промеж ними, например, говорится: «Князь Андреич, или графиня Дарья Савельевна», то каждый уж очень хорошо знает, о каком именно князе Владимире Андреиче и о какой графине Дарье Савельевне идет дело. И все принимают участие в этом разговоре и сердцу каждого оказываются весьма близки и князь Владимир Андреевич и графиня Дарья Савельевна; а те, между прочим, даже и не подозревают, что есть на свете совсем посторонние люди, которые так живо, com amore[421], интересуются их особами и их делами. Но как тут не интересоваться, если сплетни и рассказы из высшего света составляют пищу и одну из любимейших тем домовитых птиц при каждой почти их встрече, при каждом птичьем собрании!
   Птицы, однако, не любят сходиться с новыми личностями. Они предпочитают вращаться в тесном и замкнутом кружке своего птичьего общества, члены коего все связаны друг с другом самою интимною привязанностью, и постороннему человеку, что называется «человеку с ветра», нет почти никакой возможности проникнуть в их заколдованный круг – разве уж кто-нибудь из доверенных птичьих членов, за строгим своим ручательством в достодолжной доброкачественности рекомендуемого субъекта, возьмется ввести его в птичье общество, и тогда уже новая личность остается на ответственности своего поручителя. Для этого надо, так сказать, пройти несколько мытарств и искусов.
   – Евдокия Петровна! Савелий Никанорович! – говорит какой-нибудь член птичьего общества. – К вам в дом желает быть представленным господин Триждыотреченский. Позволите вы это?.. Он уже давно ищет этой чести.
   Евдокия Петровна и Савелий Никанорович делают мину кислого и недоверчивого свойства.
   – А кто такой этот Триждыотреченский? – мямлят они сквозь зубы…
   – Триждыотреченский?.. Мм… Он, сколько мне кажется, очень достойный и благонамеренный человек, – замечает адвокат нововводимого члена.
   – А какой чин на нем?
   – Титулярный советник, в капитанском ранге.
   Евдокия Петровна и Савелий Никанорович вторично делают мину отчасти кислого свойства.
   – А где служит? – продолжают они.
   – В N-ском департаменте столоначальником.
   – Хм… А как начальство аттестует его?
   – Начальство ничего… Чиновник доброкачественный.
   – То-то! Нынче поди-ка поищи их доброкачественных-то! Все вольнодумство да непочтительность! – с прискорбием размышляют супруги.
   – Н-да-с!.. Времена!.. Что называется tempora et mores[422], как сказал философ… все «прогресс» этот! – с грустно-презрительно-снисходительной улыбкой вздыхает в ответ на это размышление адвокат господина Триждыотреченского.
   – А достаточно ли скромен он? – продолжают между тем супруги.
   – О, да! Он очень скромен и почтителен.
   – Не пьет ли, не дебоширствует ли, да на стороне не держит ли чего?
   – Боже сохрани и избави! Как это можно!
   – То-то… Нынче времена-то какие!.. А сколько лет ему?
   – Ему-то? Да тридцать девятый пошел недавно.
   – Только всего-то тридцать девятый еще? – восклицают с некоторым недоверием и даже с беспокойным опасением супруги. – Молодой такой человек… Не опасно ли?.. Ведь они нынче, знаете ли, какие, эти молодые-то люди! Богоотступники, красные!.. Право, я и не знала, что он такой молодой… Уж знакомить ли вам его, полно?.. Что как он красный? Ведь этак позор на весь дом наш ляжет тогда.
   – Нет, уж за это ручаюсь! Уж красноты в нем нет ни малейшей!
   Евдокии Петровне и Савелию Никаноровичу сорок лет казались еще молодостью. Это, впрочем, нисколько не удивительно, так как им обоим, в общей сложности, было около ста тридцати с маленьким хвостиком.
   – А богобоязнен ли он? – продолжают они допрашивать с неуменьшающимися беспокойством и заботливостью.
   – О, да! Богобоязнен. Четырежды в год постится.
   – К старшим почтителен ли?
   – Я уж докладывал, что вполне удовлетворяет.
   – Ну, то-то! А не пересмешник ли он? К нам вот тоже как-то один затесался, да потом осмеял в газете.
   – Ой, нет, нет!.. Боже сохрани!.. Боже сохрани и помилуй! – отмахивается и крестом и пестом адвокат Триждыотреченского.
   – Не знаком ли с кем из сочинителей, из литераторов нынешних, из кашлатых-то этих окаянных, прости господи?
   – Ой, что вы!.. Помилуйте, как это возможно!.. Разве я-то – я-то разве решился бы тогда? Нет-с, он, полагаю, из наших, вполне из наших!
   – То-то!.. Это ведь все поджигатели… Ну, а образ мыслей его? И что читает он? Выбор чтения?
   – Образ мыслей – можете судить – самый отменный, вполне благонамеренный, а читает… На полке видел я у него творения Державина и прочих классиков российских, богословские сочинения, «Домашнюю беседу», «Странник», Ивана Выжигина, ну, и иные творения. Нет-с, уж что до этого, то книги все достойные и благонамеренные; за это поручиться могу.
   – То-то! Чтоб журналов-то этих нынешних не читал! Да откудова он? С университета, что ли?
   – Ой, нет! Как можно! он из духовной семинарии.
   – Да нынче и из семинарии-то какие-то все выходят – отщепенцы! Ни в кого веры нельзя иметь. Ну, да уж, пожалуй, привозите его, знакомьте; только, смотрите, пусть уж он остается на вашей ответственности. Ежели что, оборони бог, случится, вы отвечаете – так уж мы и всем нашим заявим!! – решают наконец супруги, и господин Триждыотреченский получает позволение быть представленным в дом к Евдокии Петровне и Савелию Никаноровичу.
   В первую же пятницу он облекается во фрачную пару и вместе с членом-поручителем отправляется к черту на кулички в какой-нибудь под-Смольный, или за Козье болото.
   – Нынче особенно интересный вечер, – не упустит случая птица-поручитель внушительно заметить своему protege, – нынче будет там блаженный Фомушка о своих хождениях рассказывать. Все наши будут…
   – Который это блаженный Фомушка? – вопрошает неофит. – Кто он таков?
   – Ай-ай! Как же вы это так – не знаете Фомушку-то! – с упречным качаньем головы замечает поручитель. – Фомушку, я полагаю, все знают! Это странник, блаженный… Он юродствует даже; а вы знаете, как в наш растленный-то век мало истинных юродивых случается. Да, – замечает он со вздохом сокрушения, – оскудевает милость божия, оскудевает!.. А на Фомушке даже особая благодать почиет: он дар предвидения имеет; с ним даже чудеса бывали.
   – А кто еще там будет? – спрашивает Триждыотреченский, спеша новым вопросом сгладить впечатление, произведенное на птицу его невежеством касательно Фомушки.
   – Да там много бывает – все наши: Маячок Никифор Степанович – отменно умный человек, диспутант отличный; Петелополнощенский, почтеннейший – это уж, конечно, знаете, слыхали? Ну, князь Балбон-Балбонин – тоже мыслитель замечательный, и даже юродственному житию Фомушки подражать стремится.
   – Это который! Гусар-то бывший? – перебивает новопосвящаемый.
   – Он самый. Познал тщету мира сего и в созерцание мыслительности обратился. Ну, потом, актриса Лицедеева тоже бывает там, и нынче, полагаю, наверное будет. Князь Длиннохвостов – черепослов и спиритист известный. Ну, иногда тоже княгиня Долгово-Петровская навещает, правда редко довольно, но все-таки навещает иногда, и граф Солдафон-Единорогов тоже завернет изредка – на язык очень резок, никого и ничего не опасается. Да, одним словом, общество все вполне достойное, и это, я вам скажу, большую они вам честь делают своим приглашением. Уж я на вас полагаюсь, и так как вы еще неофит, то на мою ответственность допущены туда.
   Между тем экипаж подъезжает к дому Савелия Никаноровича и Евдокии Петровны, и господин Триждыотреченский вступает в сие элевзинское обиталище.
   Птица-поручитель рекомендует его Евдокии Петровне и Савелию Никаноровичу, которые отвечают неофиту церемонными поклонами, присовокупляя надежду, что он, вероятно, оправдает рекомендацию птицы-поручителя.

II
СОВИНЫЙ АРЕОПАГ В ПОЛНОМ БЛЕСКЕ

   Войдем и мы туда вместе с ними, с тем, однако, чтобы уж тут сейчас же расстаться и с господином Триждыотреченским, и с птицей-поручителем, так как мы занялись ими собственно для того, чтобы изобразить самый процесс вступления в птичье общество, после чего в них уже ни малейшей надобности не оказывается.
   Мы в довольно просторной зале, освещенной по стенам старинными масляными лампами – теми древними лампами, в виде жестяных крашеных колчанов с позолоченными стрелами, какие ныне становятся уже чрезвычайною редкостью. Мебель вся тоже старинная, если и не времен очаковских, то наверное первых годов нашего столетия; краснодеревная, с высокими, сплошь деревянными спинками, жесткая и неудобная. В одном углу наугольный диван. Перед ним массивный овальный стол, а около стола – полукругом размещаются кресла. За креслами – полукругом же стулья, что являло собою нечто необыкновенное, заставлявшее предполагать, что тут готовится, вероятно, какое-нибудь заседание или чтение. В пользу последнего предположения говорили: две свечи под абажуром на столе, бронзовый колокольчик, графин воды, стакан и сосуд с толченым сахаром на особом подносе. В противоположном углу сделано было некоторое возвышение, покрытое красным сукном, а на возвышении стояли табурет и позлащенная арфа – инструмент псалмопевца.
   Гостей было много: все больше старцы – либо в костюмах, напоминавших стариковским покроем десятые и двадцатые годы нашего столетия, либо в форменных вицмундирах, с надлежащими регалиями и беспорочиями.
   Все это чинно сидело, чинно прохаживалось и еще чиннее вполголоса разговаривало.
   Дамы в гостиной помещались отдельно. Там были все какие-то постные физиономии, вроде выжатого, высохшего и зацветшего плесенью лимона. Одеты они были в чепцах и темных платьях и закутаны в старинные шали, лимонного же или черного цвета. Между ними ярко выдавалась актриса Лицедеева, разодетая в великолепное, шумящее, черное шелковое платье, belle femme, в полном смысле этого слова, лет, начинающих уже становиться преклонными, то есть сорока с хвостиком, и с физиономией, которая ясно изобличала, что обладательница ее, хотя к небесно-божественному приникает, но и от греховно-земного укрыться плотию своей неизможет. Однако по всему заметно было, что в доме сем госпожа Лицедеева – гостья почтенная.
   В качестве непременного кошмара тут же находилась и одна сочинительница, преклонных лет, девица Разбитая, которая, где бы она ни была, всегда прицеливается залпом, за один присест прочесть благосклонным слушателям свой добродетельно-морально-философический роман, для чего всегда возит с собой в увесистом свертке толстейшую рукопись. А пока, в ожидании удобной для чтения минуты, девица Разбитая перебегает от одного птичьего члена к другому, от другого к третьему и т.д. и все жалуется, что ни одна редакция не хочет печатать ее роман, и все спрашивает совета, как бы вы полагали, куда бы еще отдать ей свое произведение, и где бы могли напечатать его. Когда же девица Разбитая успеет уже всем нажаловаться и со всеми насоветоваться, то непременно начинает вдаваться в отвлеченные и метафизические темы. Сладко и скромно подседает она к актрисе Лицедеевой и еще сладостнее, идеально защуривая глазки, вкрадчиво-тихим, любезным голосом просит разрешить ей вопрос: как она, Лицедеева, полагает, что такое душа? Или – что есть жизнь? Или – что есть прекрасное и чем отличается оно от непрекрасного? Или, наконец, как она, Лицедеева, думает: «Кто из этих современных писателей лучше пишет: Тургенев или Гончаров? И у кого из них лучше и тоньше… э-э как это называется!..» Девица Разбитая ищет подходящего слова и найти не может, а актриса Лицедеева, подобно оракулу, по возможности, старается кратко, но точно удовлетворить каждому из вопросов девицы-сочинительницы Разбитой.
   Находилось в этом обществе также и несколько молодых людей; но это были молодые люди с какими-то блинчато-плоскими, тарелочно-тупыми физиономиями, какие-то загнанные и запуганные. Они скромно лепились по стенам, не дерзая свободно ходить, свободно разговаривать и даже кашляли-то в руку и отвертываясь, причем непременно конфузились вдобавок, словно учинили какой проступок или даже нечто непристойное. Эти молодые люди скромно сидели по разным уголкам, на кончике стула и по большей части созерцательно молчали, похлопывая оловянными бельмами; а при прохождении мимо них кого-либо из «старших» тотчас же почтительно подымались с места, словно желая предупредительно уступить его, и вытягивались чуть не в струнку, чтобы, по уходе сих «старших», снова сесть и снова созерцательно помалчивать.
   Главных светил мудрости, составляющих ареопаг гостиной Евдокии Петровны, еще не было, но их ждали с минуты на минуту, ибо в нынешний вечер назначено было собрание экстраординарное, цель которого узнается своевременно. Один только князь Длиннохвостов заседал в гостиной, на диване между дамами, и повествовал о Сведенборге, о Месмере и о спиритизме, основанном на верчении столов. Относительно последнего предмета он находил себе ярого противника в одном из важнейших совиных членов – в Петелополнощенском, который громил и его, и Юма, и Кардека всеми громами своего красноречия, подкрепленного тяжелою артиллериею различных текстов, и провидел в этом спиритизме всесветнореволюционное, зажигательное значение, почитая его за один из несомненных признаков того, что антихрист уже народился. Но пока этот вития не появился еще на птичьем небосклоне, князь Длиннохвостов свободно мог распространяться о своем любимом предмете и убеждал дам повертеть немного кругленький столик – до появления Петелополнощенского. Охотницы нашлись сразу: девица-сочинительница идеально-мистически сосредоточилась с карандашом в руке над листом бумаги (князь Длиннохвостов сказал ей, что она медиум) и в ожидании таинственных духов, которые незримо должны явиться и начертать ее рукою на бумаге загробные тайны, девица Разбитая даже и про свой добродетельно-морально-философический роман позабыла, – факт, почти невероятного свойства. Под стать преклонной девице Разбитой, три выжатые лимона, в лимонных шалях, уселись вокруг маленького столика, и, устроив своими пальцами «магнетическую цепь», с сердечным замиранием ожидали, когда, наконец, духи начнут стучать и вертеть их кругленький столик. Сторонницы Петелополнощенского отчасти хмурились, называя князя Длиннохвостова деистом и вольнодумцем, и предпочитали слушать замечательного и притом юродственного мыслителя, князя Балбон-Балбонина, который тут же помещался на низковатом табурете, против отдельного полукружия своих слушательниц, и на чистейшем, образцовом парижском жаргоне витийствовал о православии, о знамениях и чудесах, поминутно вставляя во французскую речь свою обильные славянские тексты, коими она уснащалась и подкреплялась. Часть дам наслаждалась князем Длиннохвостовым, а часть – князем Балбон-Балбониным, и все с равно усердным и глубоко уважительным вниманием.
   Хозяин элевзинского обиталища, штатский, давно отставленный за негодностью генералик, Савелий Никанорович, маленький, жиденький и вертлявый человек, неизменно украшенный всеми своими регалиями, хлопотливо вертелся здесь и там, везде и нигде, и все так добродушно старался сказать каждому своему гостю что-нибудь приятное, какой-нибудь комплимент и сладкую любезность. Супруга же его, напротив, держала себя с плавным достоинством: в молодости своей она живала в Царском Селе при своей двоюродной фрейлине-тетке и очень хорошо помнила двор императрицы Марии Федоровны. У нее проглядывало везде и во всем этикетно-чопорное, натянутое и выделанно плавное достоинство. Это была высокая, очень худощавая старуха, с надвинутыми от висков на лоб седыми коками в виде локонок-колбасок; при гостях всегда не иначе как декольте и со шлейфом, без кринолина. Она любезностей никому не говорила и только церемонно улыбалась, с весьма идеальным и религиозным оттенком в выражении глаз и всей своей давно поблекшей физиономии. Эта чета являла из себя до наивности добродушных людей, воображавших о себе, впрочем, очень многое, считавших себя чем-то весьма важным, весьма значительным, серьезным, и приписывавших себе огромное влияние на дела мира сего. Они безусловно веровали в различных Фомушек-блаженных, душевно чтили разных Макридушек-странниц и чистосердечно поклонялись московскому пророку и странновещателю Ивану Яковлевичу. Радушный и хлебосольный дом их служил постоянным притоном для всевозможных юродивых и странниц, для какого-нибудь странствующего монашка с Афонских гор, явившегося в Россию за доброхотными даяниями, и вообще для всех подобных особ, иже не сеют, не жнут, но в житницы собирают и, аки птицы небесные, сыты бывают. Тут для них была полная лафа, причем многие до крайности злоупотребляли гостеприимством Савелия Никаноровича. Прирожденное добродушие и душеспасительные стремления заставляли обоих супругов относиться вполне безразлично и к истинным представителям религии и к самозванцам-мошенникам, принявшим на себя какой-либо религиозный оттенок. В романе этом автор уже неоднократно выводил на сцену всяческих мошенников, по всем почти отраслям и специальностям этой промышленности; но галерея представителей темного искусства была бы далеко не полна, если бы он упустил из виду мошенников, спекулирующих на счет религиозного чувства добродушных и доверчивых людей. Принимая на себя образ самозванных монахов, странников и юродивых, обчищают они людские карманы чуть ли не с большим успехом, чем все другие собраты по широкому искусству. Гнусные проделки этих господ доходят зачастую до возмутительного кощунства, и хорошо еще, что между истинными представителями религии есть слишком достаточное количество людей, вполне достойных всякого уважения, которым иногда удается обличать кощунственные плутни и просвещать светом истины людей добрых и верующих, но чересчур уже доверчивых и потому поддающихся на одураченье. Одна из подобных мошеннически-кощунственных проделок послужит предметом нашего дальнейшего рассказа.
   Вечер шел довольно вяло и монотонно, между столоверчением и французским разглагольствием о догматах православия, как вдруг в прихожей раздался очень громкий звонок, за который чья-то сильная рука дернула подряд три раза.
   Савелий Никанорович торопливо и озабоченно побежал в переднюю, и гости засуетились. Между ними пошел тот шепотливый гул, который потаенно пробегает в толпе, когда в ней ожидают входа необыкновенно важного и только что приехавшего лица.
   Такой же гул и теперь ходил от залы до кухни и от кухни обратно до залы.