Она даже и в театр раза два сводила ее с собою, сводила, конечно, не в литерную ложу, как некогда генеральша фон Шпильце, а в балкон – попроще и подешевле. И это несколько развлекло бедную девушку от всех ее тяжелых дум и ощущений, которые слишком тяжеловесною массою непосильно налегали на нее уже несколько месяцев сряду. Ей просто хотелось отдохнуть, забыться, развлечься немножко, стряхнуть с себя груз, наваленный жизнью, и рассеять кошмар, давивший грудь и голову. Это была просто необходимая нравственная потребность нравственно усталого человека, и она, словно опиумом одурманенная, под влиянием Александры Пахомовны да по призыву своей молодости, поддалась беззаветно этому нравственному влечению к покою и рассеянию, не подозревая, что тут-то для нее и готовится новая паутина.
   Почти и не заметила она, как и куда ушли у нее по мелочам остальные пятнадцать рублей, и ушли очень скоро. Менее чем в месяц денег не осталось ни копейки, а тут надо опять за квартиру платить. Сашенька-матушка очень любезно предложила ей занять пока у себя. Маша согласилась и сквиталась таким образом с майором Спицей, а работы все нет да нет, и Сашенька-матушка, знай себе, остается при прежних разнообразных посулах.
   Наконец такое поведение этой патронессы несколько озадачило Машу.
   «Тут что-нибудь да не так», – подумала она, и решилась искать себе занятий из другого источника.
   Подходящим источником в этом случае показалась ей молчаливая швейка Ксеша, к которой она и обратилась с просьбой, не возьмется ли та порекомендовать ее в какой-нибудь магазин для швейного дела.
   – Ну, уж, право, не знаю, как вам сказать, – нахмурив брови, ответила Ксеша на ее вопрос, – я сама рада-радехонька, коли и себе-то достану лишнюю работишку; верьте богу, и на себя-то выручки, почесть, ни на эстолько вот не хватает. А, впрочем, может быть, поспрошаю у кого-нибудь, авось и отыщется.
   Результат с первых же слов обещал быть мало надежным, а в душу Маши меж тем стали закрадываться разные черные думы, которые еще усилились в ней после того, как Александра Пахомовна позвала ее однажды на чашку кофе, да промеж постороннего разговора стала вдруг мяться, говорить о трудных временах, о стесненном своем положении, и намекать на то, что все люди, мол, смертные и мало ли что может случиться; что, кроме смерти, и неблагодарность в людях большая бывает, так что забывают они даже и то хорошее, что им сделано в трудные минуты.
   Маша сначала не поняла, куда именно она клонит, зато тем неожиданней поразило ее внезапное заключение Пахомовны, к которому разом перешла она после всех этих прелюдий. А заключение состояло в том, что подала она Маше маленький счетец забранным у нее деньгам на вещи и квартиру, по которому девушка оказалась ей должна девяносто шесть рублей и сколько-то копеек. Машу прошиб холодный пот от этой ужасной цифры; однако, признавая справедливость Сашенькиной претензии, она беспрекословно выдала ей на себя расписку, в которую та не забыла включить и достодолжные порядочные проценты.
   По неопытности Маша и не заметила даже, что в расписке не был обозначен срок платежа, что давало Пряхиной возможность самым законнейшим образом требовать с нее уплаты в каждый час, когда лишь той заблагорассудится.
   Но в это самое время судьба, словно бы издеваясь над несчастной девушкой, дозволила мелькнуть перед нею слабому лучу надежды на возможность мало-мальски сносного исхода, и этот луч мелькнул и исчез.
   Ксеша дала ей случайную работу.
   Маша, при своем круглом безденежье, рада-радехонька была и тем двум-трем рублишкам, которые благодаря работе перешли на ее долю. Молчаливой швее удалось откуда-то взять очень большой заказ, но одна она никак не могла с ним управиться, и потому приняла в помощницы свою угольную соседку, платя ей уже от себя. Однако на беду той и другой, почти при самом начале этой работы Ксешу постигло величайшее несчастье. Сколь ничтожной ни покажется иным причина, породившая его, тем не менее оно было несчастием величайшим и, к сожалению, не особенно редким между подобными ей труженицами.
   По нечаянности, во время шитья заколола она себе иголкой большой палец правой руки. Наутро сделалась на пальце опухоль, которая к следующему вечеру усилилась, вместе с болью, так что уже лишила швею всякой возможности работать. Прошло еще двое суток, а опухоль не спадает. Ксеша стала лечиться кой-какими домашними средствами, но средства эти не помогли: палец оставался все в том же положении – ни лучше, ни хуже.
   Швейное дело было не особенно привычным занятием для Маши, потому работа и не могла поспевать у нее с такой быстротой, с какой выходила из-под золотых рук Ксеши. Заказчик, видя, что белье его не поспело к сроку, явился лично в Спицыну берлогу, раскричался и разбранился, не желая слушать никаких резонов, заплатил деньги за то, что уже было сделано, а остальное взял недошитым и недокроенным назад.
   Из этой ничтожной платы более двух третей досталось на долю Маши.
   Ксеша увидела, наконец, ясно, что если болезнь пальца будет продолжаться таким образом, то в самое короткое время ей придется остаться без дела и, стало быть, без хлеба. Не видя никакого облегчения своей опухоли, она решилась отправиться в больницу.
   В больницу, однако, ее не приняли, сказав, что болезнь ее слишком ничтожна. Она пошла в другую, и получила тот же самый ответ. С озлобленной горечью вернулась она домой и почти на последние деньги принесла с собою из мелочной лавочки стакан уксусу, да выпросила у Пахома Борисовича большую щепоть нюхательного табаку. Смешав одно с другим, Ксеша залпом проглотила стакан и, едва успев проговорить: «Теперь примут, теперь уже не откажут!» – закашлялась убийственным, удушающим кашлем. Почти немедленно открылся у нее припадок сильной рвоты, а через час полицейский подчасок поневоле уже привез и сдал в больницу почти бесчувственную девушку.
   Маша чувствовала себя много обязанной этой девушке и потому часто навещала ее в больнице, убедив даже принять от нее взаймы половину той суммы, которая пришлась на ее долю за шитье белья. Но Ксеше не суждено было возвратить ей долг. У нее открылась скоротечная чахотка, и через два с небольшим месяца судьба покончила над нею свою трагическую развязку.
   От случайного укола пальца сделалась ногтоеда, которую врачи-филантропы не сочли такой серьезной болезнью, чтобы ради ее уделить какой-нибудь швее свободную койку в больничном помещении, не подозревая того, что в этой койке для нее заключается вопрос хлеба, то есть, другими словами, вопрос жизни или смерти. Не приняли из-за пустой болезни – она хватила стакан уксусу с табаком и получила чахотку. Тогда ее поместили в филантропическую больницу, для того чтобы свезти оттуда на Волковское кладбище.
   Сколь ни мелок и ни ничтожен сам по себе этот факт в ряду более крупных житейских явлений, трагическая сторона его от этого не становится менее ужасной. А это именно факт, который мы передали кратко, потому что и без больших подробностей для каждого ясна его возмущающая безотрадность.
   Но Маше не довелось уже видеть смерть и похороны своей угольной соседки, так как ее самое в это время постигла уже судьба не более отрадного свойства.

XVIII
ЗА РУБИКОН

   Едва лишь успел истечь для нее второй месяц житья в Спицыной берлоге, как Домна Родионовна, купно со своим супругом, потребовала немедленно платы за третий. Маша отдала им свои последние четыре рубля и Христом богом просила подождать сколько-нибудь остальные одиннадцать. Спицы скорчили кислые гримасы и, ссылаясь на тяжелые свои обстоятельства, согласились – уж так и быть! – отсрочить ей на одну недельку.
   Сашенька-матушка в это время, казалось, чаще прежнего стала забегать к своим соседям и дольше шушукаться с ними, по секрету, в их спальне.
   В одну из таких забежек Домна Родионовна кликнула туда же и Машу. Недельная отсрочка к этому времени уже прошла. Какой-то чуткий удар в сердце – почти предчувствие – подало Маше весть о том, что в этом призыве заключается для нее нечто роковое.
   – С вами, миленькая моя, Александра Пахомовна говорить желают, – начала ей Домна Родионовна, – они имеют для вас в виду очень лестное предложение.
   Маша инстинктивно почувствовала, к чему клонит это начало. Она внутренно крепилась, оправилась и решалась устойчиво ждать, что будет дальше…
   – Да что ж, – подхватила Пахомовна, пуская вверх колечки табачного дыма, – Машенька очинно хорошо и сама знает, что я к ней завсегда с самым душевным моим расположением… Слава тебе господи, даже и деньгами вспомоществование оказывала. Ни рубашонки, ни платьица на хребте не было, все сама ей справила, по доброте своей, да по христианству, потому – девушка она хорошая, и как я ее понимаю, так она даже завсегда благодарность ко мне за все добро мое чувствует.
   – Н-да-с! – прищелкнул языком и подмигнул глазом майор, потирая свои загребистые руки. – Чем по углам-то жить, так лучше в атласах да в бархатах погуливать! Разными деликатесами будете питаться, да амбре свое соблюдать. Вы вот там сидите себе, а за вас добрые люди распинаются, хлопочут, да вот и прекрасное дельце вам устроили: карася на удочку поймали, а вам теперь только взять да с удочки снять, да на сковородке изжарить, да в малиновый ротик снесть. Ха-ха-ха!.. Так-то-с, жиличка моя милая, так-то-с!.. Вы вот там и не знаете, а мы вам женишка подыскали.
   – Как женишка? – удивленно откликнулась Маша.
   – Ну, хоть и не совсем женишка, а знаете… эдак… вроде того. Тех же щей, да жиже влей, чтобы гуще вышло. Хе-хе!.. Понимаете ли эту аллегорию, али не понимаете?
   – До аллегорий я не охотница, – улыбнулась девушка, – говорите ясней.
   – Что ты, мать моя, сиротой-то казанской прикидываешься! – вступилась Сашенька-матушка. – Уж, кажется, и то жуют да в рот кладут, а она, вишь ты, невинность целомудренная, и проглотить не сумеет! Ну, да что там толковать! Расскажу тебе прямо: хочешь идти на содержание? Отменного купца тебе подыскала. Уж так только для тебя его и приберегла, по любви моей, значит, чтобы ласку ты мою не забывала.
   Маша побледнела и досадливо сжала свои ровные зубы.
   – Что ж молчишь-то? Аль с радости и языка лишилась? Говори, желаешь или нет, – мазнула ее сваха пальцем под подбородок.
   – Нет, уж попробовала я раз этого содержания, – сдержанно и тихо ответила Маша. – Будет с меня! Да и что я вам? Какой с меня вам толк? У вас ведь, Александра Пахомовна, и другая на мое место найдется, а меня уж оставьте, мне и так хорошо.
   – Что фордыбачишь-то! Ну, что фордыбачишь, говорю тебе! Смех просто слушать! Хорошо ей! Ну, что тут хорошего? Хозяева вон Христа ради только на фатере держут, да из жалости кормят еще пока, а они ведь не богачи какие, им всякая копейка в счет. Ну, покормят, да и перестанут: что ж даром-то держать тебя! А как с квартиры сгонят, куда сунешься?
   – Найду куда! Свет не без добрых людей! – махнула рукой девушка.
   – Да, поди-ка поищи их нынче добрых-то! Вот тебе добрые люди! – указала Пахомовна на Спиц и на себя. – Дают тебе добрый совет, а ты нос фуфыришь. Ну, скажи мне на милость, к лицу ли тебе эдакие финты финтить? Что ты, в сам-деле, генеральская дочка, что ли? Такая же мещанка, как и прочие. Я вот хоша и чиновничья дочь, а все же в свое время не гнушалась. Ума в тебе, Машка, нету! Правильно тебе говорю, что рассудка ни на капельку!
   – Ну, уж какой есть, да свой, – буркнула сквозь зубы девушка, похмуро насупив брови.
   – Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты!.. Скажите пожалуйста, какая листократка! Так-то оно и видно, что свой, на чужой-то счет живучи, дармоедкой непрошеной.
   – Что ж вы меня моим углом попрекаете? – гордо вспыхнула девушка. – Я, пожалуй, и очищу его, если потребуют.
   – Те-те-те! «Очищу»… Нет, ты сперва деньги уплати за него, а потом очищай-ка.
   – Продам что ни на есть, а все-таки заплачу, – возразила Маша.
   – Что ж ты продашь-то?.. Ну, что продавать тебе? Платьишки да юбчонки твои – так и те-то на мои деньги справила. Ты думаешь, я так тебе и прощу? Нет, девка, у меня ведь расписка твоя; встребую все, до единой копейки встребую! Нешто мне упускать свое? Я человек неимущий!
   – Заработаю – отдам; ваши деньги не пропадут за мною.
   – Чем заработать?.. Ну, что блажные слова по пустякам тараторить! Где ты заработаешь?..
   – В Рабочий дом пойду…
   – Ха-ха-ха! Скажите пожалуйста!.. Да нет, куда тебе в Рабочий – тебе, при твоем рассудке, в пору бы только в желтый сесть! Слышьте, люди добрые, в Рабочий-то дом!.. Три года будет работать, да и то не выработает, а я жди. Нет, адье, мусье! Слава богу, своего ума еще не потеряла.
   – Все, что вы изволите насчет Рабочего дома думать, – вмешался Петр Кузьмич, – так это одна химера-с и больше ничего. В Рабочий дом, по нонешнему времени, в пору только за наказание принимать, а не то что охотников, и для штрафованных иной раз места недостает. Это уж мне досконально известно.
   – Да чего вы, в самом деле, – ввернула словцо Домна Родионовна. – И почище нас, да живут содержанками и еще господа бога славословят. Иная бьется как рыба об лед, ищет пристроиться, да найти-то не может, а вам сама фортуна в руки ползет, а вы на попятный! Это уж не резонт! Да вот, к примеру сказать, моя же собственная дочка – не хуже вас будет, на всю стать образованной барышня, и по-французски может, потому как в пансионе обучалась, и папенька ейный – вы сами знаете – майор, в штаб-офицерском ранге состоит, а вот, живет же себе, слава богу, на содержании и не конфузится!
   – Нет, уж – кажется, лучше с мосту да в воду, чем на такую-то жизнь! – закачав головою, закрыла глаза свои Маша, словно бы от внутреннего ужаса, который вызвало в ней одно лишь представление предполагаемой жизни.
   – Что-о! – прищурилась на нее Пахомовна, – с моста да в воду?.. Топиться?.. Нет, девка, погоди! Эдаких поступков честные люди не делают. Ты сначала долг мне заплати, а потом, пожалуй, топись себе хоть с Литейного, хоть с Дворцового, а не то и на Николаевский поди. Печалиться не станем, коли ты есть дура такая.
   Долго еще убеждали они Машу и лаской и угрозой, но ничего не могли поделать. Честная натура ее устояла на этот раз против угроз и против обольщений. Она все еще ждала себе какого-нибудь исхода. С этой минуты ее оскорбляло и возмущало все в людях, начиная с их честного предложения и того тона, которым они говорили с нею, и кончая их взглядами – мало того: кончая самой необходимостью дышать с ними одним воздухом, а это именно была необходимость самая печальная. Это было рабство, из-под которого в данный момент не было никаких сил вырваться. Она задолжала по горло и считала себя вконец уже отданной в их руки. Но все-таки душа рвалась к освобождению. Хуже всего в ее положении было то, что решительно ни к какой работе, кроме шитья, да разве еще службы в качестве горничной девушки, она сама не сознавала себя способной.
   Пошла опять беготня по магазинам, и на первый день беготня неудачная.
   Обратилась к дворнику, не знает ли тот какого-нибудь места в горничные. Оказалось, что знает. Маша радостно встрепенулась, ободренная душой, и пошла по его указанию. Место оказалось только что за час перед нею уже занятым. Судьба и жизнь словно бы нарочно ставили ей на каждом шагу капканы да барьеры. Эти неудачи начали уже озлоблять ее, и чем больше их накоплялось, тем сильнее шло озлобление. Наконец, слава богу, в одном из магазинов была найдена работа. Маша попросила в задаток денег, но ей отказали. Работа была спешная, которую велено кончить в двое суток, а как ее кончишь, коли и свечи-то не на что купить, не говоря уже о нитке да иголке. Она снесла к ростовщику одно из своих платьев и получила пять целковых, из которых три отдала Спицам, а на два купила себе материалу.
   Но какую бурю подняла против нее Александра Пахомовна, когда узнала, что та осмелилась заложить платье, пошитое на ее, Пахомовны, деньги! Без дальних церемоний, она отняла у нее все остальные вещи, доказывая очень крикливо, что и по самому закону государскому они должны принадлежать ей, потому что деньги за них не заплачены.
   Сашенька-матушка нашла себя вправе даже зачесть эти вещи в счет процентов, следуемых ей с Маши.
   Долго девушка выносила все это молча, почти с нечеловеческим терпением, а душа ее меж тем все более и более переполнялась злобой, и это уж не была какая-нибудь определенная злоба на ту или другую личность – нет, в этом чувстве соединилось теперь для нее озлобление на все: и на людей, и на судьбу, и на жизнь, да даже самое-то себя не выключала она из этого общего разряда.
   Заказ тем не менее был готов к назначенному сроку. Маша получила два рубля и обещание новой работы – через неделю. Комплект мастериц в магазине был уже полон, так что содержательница его должна была отказать Маше в приеме ее на свои хлеба для постоянной работы. Она могла давать ей только работу экстренную, в случае изобильного скопления заказов, да и то отдавала на свой страх, потому что личность Маши была ей вполне неизвестна. Возможность получения постоянного места мелькала для нее одной только надеждою в будущем, а настоящее между тем становилось все сквернее и сквернее. Спицы настоятельно требовали платы, а так как Маша не могла удовлетворить их требование, то они принялись за стеснительные меры, из которых одна состояла в том, что ей не дали обедать. Девушка чуть ли не на последний гривенник купила в лавке хлеба да ветчины, и кое-как, с грехом пополам, оказалась сытой. А назавтра опять-таки нет обеда, да уж и денег нет. Попыталась сходить в магазин и попросить там сколько-нибудь в счет будущей работы. Содержательница отказала, выразив полную готовность платить ей немедленно по исполнении заказа, но никогда вперед, что радикально нарушало бы раз навсегда принятое ею правило. Когда же Маша рассказала свое милое положение, модистка, сжалившись, ущедрилась рублевой бумажкой. Эти деньги девушка рассчитывала продержать возможно большее время; но когда увидела Домна Родионовна, что она опять принесла себе хлеба с ветчиной, Маше немедленно же была выведена ею длинная история, основной смысл которой заключался в том, что, небось, на жранье добываешь денег, а платить за квартиру нет, и девушка, лишь бы покончить поскорее эту новую неприятность, решилась отдать пока ей в счет пятьдесят копеек, что составляло после покупки съестных припасов, больше половины оставшейся у нее суммы.
   Прошла неделя, а новой работы она не получила. Модистка сказала, что надо будет обождать еще денька два или три, и эти-то два-три денька вконец уже порешили судьбу Маши.
   Снова просить в счет будущей работы она не решалась. Удержало ее от этого какое-то странное самолюбие, за которое она сама горько пеняла себе, называя его глупым и неуместным; а все-таки, хотя и пеняла, да не попросила, несмотря на то, что денег уже не было ни гроша. Пришлось проголодать целый день. Под вечер накинула на себя платок и вышла на улицу. Горько и больно стало ей при сознании о необходимости протянуть теперь руку за христарадным подаянием. Но вот идет навстречу благодушного и солидного вида почтенный старичок, и, кажись, из достаточных.
   – Христа ради, – остановила его Маша тихим и сильно дрожащим голосом.
   Тот вгляделся изумленным взором в ее наружность, и в особенности в ее пригожее личико.
   – Хе-хе-хе!.. Нет, это штучки, это не то!.. Хочешь, пойдем со мною? Гостиница вон, напротив. Я – человек щедрый, не прочь помочь хорошенькой…
   Маша плюнула и пошла от него. Она быстро взбежала по лестнице в свою конуру. Больше уж ей не хотелось просить милостыню. А дома ожидал новый сюрприз. Домна Родионовна сняла тюфяк с ее кровати, сказав, что ей самой он теперь понадобился. Маша не возражала и улеглась на голые доски, заложив руки под голову. Отчаяние и злость душили ее, но на ресницах не показалась ни одна облегчающая слезинка. «Утопиться или вниз головой броситься с лестницы?» – опять пришла ей старая, знакомая мысль; но, вспомнив, что на ней лежит еще долг этой ненавистной Пряхиной, которую как там ни презирай, а деньги все-таки надо отдать, потому что брала их и обещала честным словом возвратить при первой возможности, «Пока не будешь квит со всеми – решать с собою не честно, – сказала сама себе Маша, – да и вопрос, что еще подлее: убить себя или продать себя?»
   «Одно другого стоит», – отвечал ей рассудок.
   Угольные соседки ее уже давно легли на покой и сладко захрапели на своих кроватях. За стеною тоже раздавался могучим дуэтом богатырский храп Закурдайлы и носовой присвист расстриги-дьякона, а из детской доносился писк проснувшегося ребенка.
   Маша не спала. Сон далеко забежал и запрятался от нее в эту длинную ночь. Она лежала навзничь на голых досках своей кровати и злобно смотрела в темноту.
   «Господи! Если б уж не проснуться больше на завтрашнее утро! Если бы лечь да и покончить вот так-то на веки! Если бы смерть пришла!»
   «Ха-ха! – злобно усмехнулась она сама с собою. – То-то бы всполошились хозяева! То-то проклинать бы стали мое мертвое тело! Ишь, ведь, подлая, скажут, жила – не платила, и издохла, как собака, хлопот да расходов наделавши. Поди-ка теперь тягайся с нею, да хорони на свой счет».
   «Ах, когда бы не встать, когда бы не проснуться больше!» – сорвался у нее вздох какого-то страстного, порывистого искания смерти, но смерти своей, невольной, естественной.
   Смерть не приходила; не приходил и сон, а на дворе уже брезжило утро, и желудок начинало спазматически поводить от голоду.
   Когда же, наконец, проснулись две-три соседки и по всей квартире началось утреннее движение, Маша вскочила со своих досок, вся истомленная и разбитая до страшной ломоты во всех членах, и спешно пошла к Александре Пахомовне.
   – Я согласна, – сказала она ей с какой-то злобной решимостью, – вы хотели меня пристроить, ну, вот я вам вся, как есть! Берите меня, пристраивайте куда хотите!
   – Да вот как же! Так он тебя и стал дожидаться! Поди, чай, другую уже нашел! Ведь вашей сестрой здесь хоть поле засевай! – с не меньшей злобой возразила Пахомовна. – Было бы не привередничать тогда, как предлагала, а теперь, мать моя, уже поздно. И близок локоть, да не укусишь! Я-то дура, в том моем расчете на тебя, даже наверное обещала ему, и честное слово дала, а вышло, что понадула. Что ж теперь пришла ко мне, когда он из-за тебя, из-за паскуды, изругал меня что ни есть самыми последними словами, которым не подобает, да в три шеи вытолкал из своей фатеры! Теперь мне и глаз к нему показать нельзя. Куда мне тебя теперь пристраивать? Нешто в публичный дом? Одно только и осталось!
   – Ну, в публичный, так в публичный! Я и на это согласна… Мне все равно теперь! – с угрюмым отчаянием решительно махнула рукою Маша.
   – Да ты это не врешь? – подозрительно смерила ее глазами Пряхина. – Ты, может, это в надсмешку надо мной?
   – Не вру… Говорю тебе – согласна! – отрывисто молвила девушка глухим, надсаженным голосом.
   Сашенька-матушка ласково усмехнулась. Если бы скверный паук мог улыбаться, то наверное он улыбался бы только этой улыбкой в тот момент, когда накидывается на давно поджидаемую и вконец уже опутанную мушку.
   – И давно бы так! – фамильярно хлопнула она по плечу Машу. – Молодец девка! Что дело, то дело! По крайности, будешь жить во всяких роскошах, да и мои девяносто шесть рублей не пропадут…
   – О, уж их-то я прежде всего отдам! – презрительно скосила на нее девушка свои взоры.
   – Да ты, дура, не злись, и не гляди так-то на меня. Мне на твою-то злость ровно что наплевать, – нагло подставила ей свою рожу Пахомовна. – Да и денег-то не торопись отдавать. Не бойся, не с тебя получу, хозяйка заплатит. Ты вот, подлая, хоть и злишься, а я ведь ей-богу – добродетель, а не баба! Все думаешь только, как бы какое добро человеку сделать, а человек, гляди, за это добро укусить тебя норовит. Видно на том только свете и дождешься правды да награды!.. Ну, да что толковать задаром! Хочешь, что ли, кофейку? Так садись, пей со мною, а дело твое обварганю сегодня же.

XIX
ЦАРЬ ОТ МИРА СЕГО

   Есть в мире царь – незримый, неслышимый, но чувствуемый, царь грозный, как едва ли был грозен кто из владык земных. Царь этот стар; годы его считают не десятками и не сотнями, годы его – тысячелетия. Он столь же стар, сколь старо то, что зовут цивилизацией человеческою. Есть предание, что народился он в ту самую ночь, как люди, дотоле дикие, выйдя из лесов своих, сошлись все вкупе и положили краеугольный камень первого человеческого города. Рост этого дитяти подвигался вперед, соразмерно с тем, как двигалась вперед и первая цивилизация от первых своих зародышей. Чем больше укреплялась и усиливалась она, тем равномерно росла крепость, и мощь, и злоба этого дитяти. И с тех пор, чем дряхлее становился мир, чем древнее и совершеннее цивилизация, тем злее этот грозный владыко, тем лютее и грознее простирает над миром он свою власть, яко тать в нощи приходящую. Он злой, тиранический деспот, и трудно у него укрыться и спастись. Годы только усиливают его злобную грозу и лютость. Царство его – от мира сего, с пределу царства несть конца. Оно – весь мир, вся вселенная. И если есть еще где-нибудь на земном шаре не завоеванные им уголки, то это разве там, на полюсах, где вечная смерть да стужа – стужа да море, море да снег, где жизнь сказывается только в грохоте холодных волн да в ужасающем треске ломающихся ледяных громад, которые ежечасно меняют свои грандиозные фантастические образы. Словом, незавоеванные углы лежат только там, где царствует другой, еще более древний владыко мира – царица Смерть, куда не ступила еще доселе нога человеческая и куда ей невозможно ступить, зане – то свыше положенный предел, его же не прейдеши. Это тот самый царь, про которого поведало людям откровение патмосского Заточника.