– Сниму этот бант! Он мне только мешает!

Быстрым движением ее рука взлетела к затылку, отстегнула громоздкий бант, и тяжелые волнистые волосы рассыпались по ее спине до самого пояса. Они действительно были очень красивые, русалочьи.

Несколько секунд мы стояли в неловкой растерянности, словно вот-вот что-то должно было случиться между нами.

– Пойдем обратно, – сказал я.

Она кивнула.

И за всю дорогу мы не проронили ни слова.

Возле лагеря, когда между деревьями уже просвечивали корпуса, она остановилась.

– Благодарю за прогулку. Было очень приятно, – промолвила она тихо, не глядя на меня. – И за лилию спасибо. Я ее засушу на память.

– Как же ты ее засушишь? – удивился я. – Она большая, не то что полевые цветы, которые можно заложить в книге между страницами.

– В песке. Меня мама научила. Надо ее всю засыпать в коробке песком и так оставить. А потом песок аккуратно убрать.

Она протянула мне руку.

И опять я ощутил перед нею чувство вины за то, что никогда не смогу полюбить ее.

Я пожал ее руку.

Она одиноко пошла в лагерь.

«В этой жизни изначально что-то не так. Независимо от самого человека», – вдруг остро почувствовал я.

Уже далеко отойдя от меня, она обернулась и крикнула:

– Приходи сегодня на танцы!

Я не ответил.

– Придешь?

– Не знаю! – крикнул я.

– Приходи!

Я не пришел. Перед самым началом танцев я увидел Веру. Она была прекрасна. Светлое платье. Темная от загара кожа. Как заметно обрисовывались ее груди и бедра под этой легкой тканью! И икры ног были так красиво отенены резкими тенями. Я весь задрожал, когда увидел ее. И я сразу почувствовал ее неотразимую женскую силу, которая так звала меня к ней, так манила, словно струилась от нее ко мне сквозь прозрачный вечерний воздух.

Никого не видя, кроме нее одной, сойдя с ума, я напрямик подошел к ней, но она, скользнув мимо моего плеча, отчетливо произнесла:

– Ничего не может быть!

Дрожа как в лихорадке, не в состоянии более противиться жалящей похоти, я пошел в лес, схватывая на ходу ветки кустов, не зная кому отдать, как избавиться от этой огненной энергии, и вдруг быстро сделал то, чему научил меня Коля Елагин.

И сразу отчаяние охватило меня.

Я увидел себя ничтожным, гадким, навсегда недостойным женской любви.

Усталый, подавленный, я бродил по лесу, слушая, как с танцев доносится музыка. Я ненавидел себя. И мне не хотелось возвращаться в лагерь.

Так бродил я, наверное, целый час. Вершины елей почернели, и в бледно-розовом небе появились первые звезды. Сумерки начали переходить в темноту.

Вдруг я увидел сидящего на поваленном дереве человека и сразу узнал Меньшенина.

Опустив голову, он задумчиво курил, глядя в землю.

Я подошел к нему.

– Простите меня, пожалуйста! – сказал я. – Я не знал, что все так плохо получится.

Он медленно поднял на меня глаза, пытаясь разглядеть, кто перед ним.

Он был мертвецки пьян.

– Ничего, мальчик! В жизни разное бывает, – сказал он. – Иди скорее отсюда! Твои родители заплатили за путевку деньги. Ты должен отдыхать.

XIV

Вечером во вторник, проходя через зал столовой, Вера остановилась возле стола, за которым я сидел, и, громко назвав меня по фамилии, сказала, чтобы я нашел ее после того, как поужинаю.

Голос у нее был жесткий, официальный.

Я терялся в догадках. Почему так внезапно? Что-то связано с приездом отца Горушина? Меня требует к себе Меньшенин? До сих пор она разговаривала со мной только наедине.

Все во мне напряглось в ожидании.

Однако никто из сидевших за столом мальчиков не обратил внимания на ее слова, и я понял: они не догадываются о том, какая тайная связь существует между мной и старшей пионервожатой.

Доглотав кусок за куском творожные сырники, в тяжелом волнении я вышел из столовой.

Вера стояла одна на перекрестке аллей.

Глядя куда-то вдаль, она сказала мне:

– Пойдем!

Мы пошли вдоль белых декоративно уложенных камней. Навстречу нам двигались пионеры из разных групп, нас кто-то обгонял, кто-то пересекал нам дорогу.

– Завтра утром иди на шоссе на остановку рейсового автобуса! – произнесла она, направляя речь туда же вдаль, куда смотрела.

– Зачем? – испуганно спросил я и вдруг ясно понял, что меня выгоняют из лагеря и ей поручено отвезти меня домой.

– После завтрака мы поедем.

Сердце мое перестало биться.

– Куда?

– Туда, где нас никто не найдет. Хочешь?

Я не смог ответить.

– Поедем в одном автобусе, но врозь. Возьми рубль на билеты.

Девушка из старшей группы пересекла нам путь:

– Добрый вечер, Вера Станиславна!

– Здравствуй! – ответила Вера и продолжала: – Есть у тебя деньги, или тебе дать?

– Есть, – прошептал я. Голос у меня совсем пропал.

– Он завтра уезжает в Питер на весь день. Это выяснилось только что. Я свободна до обеда. Но помни, мы поедем, если не будет дождя. Ни утром, ни ночью. Если будет дождь, поездка отменяется. Понял?

– Да.

– Будут интересоваться, зачем я тебя вызывала, скажи – по поводу прощального концерта.

Она свернула на боковую дорожку, а я как лунатик, ничего не видя перед собой, а только слыша, как часто колотится мое сердце, прошествовал по аллее до самого конца, пока не остановился возле въездных ворот лагеря.

Это было невиданным, гениальным нахальством: договориться о нашем свидании при всех, объясниться на виду у десятков глаз, на слуху у множества ушей! Но главное было в другом: наша любовь продолжалась!

Я стоял возле бетонных столбов, запрокинув назад голову, и смотрел на гигантскую надпись: «ЗАРНИЦА». Я обожал Веру. От моего отчаяния не осталось и следа. Весь оставшийся вечер я молил небо о том, чтобы не было дождя. Ночью я несколько раз просыпался и выходил на двор. Небо сверкало звездами! Ни одно облачко не посмело пересечь его драгоценный черно-бархатный свод!

Автобус подлетел скоростной, междугородного сообщения, с мягкими креслами, расположенными попарно от прохода. Мы влезли в задние двери, поднялись по ступенькам, и Вера, заплатив за себя кондуктору, прошла через салон к кабине водителя, а я остался рядом с кондуктором. Свободных мест не было. Разделенные всею длиной прохода, мы стояли в разных концах салона. Солнечные пятна мелькали по внутренней его стене. Кондукторша, покачиваясь, дремала. При каждом торможении автобуса я вопросительно взглядывал на Веру – не здесь ли выходить? Пока наконец, спустившись на ступеньку ниже, она не дала мне понять, что наша остановка следующая.

Каждый из своей двери, мы спрыгнули на шоссе, совершенно пустое на всем промежутке между двумя поворотами. Раскаленный воздух колебался над ним, и казалось, что асфальт вдали мокрый.

Пройдя метров двести, Вера легко, как только она одна умела, перепрыгнула, как бы замедленно перелетела, через придорожный кювет и двинулась наискось через лес.

Ловя взглядами ее стройные ноги в белых теннисках, легкое платьице, мерцавшее на ее бедрах, я следовал за нею. Большая серая сумка светлела в ее руке.

Вскоре лес начал дичать, тут и там появились завалы из рухнувших деревьев. Все в этом беззвучном лесу было раскалено. Сухие ветки звонко лопались под моими ногами.

Вера обернулась, махнула мне рукой, – она стояла на лесной дороге.

Дальше мы пошли вместе.

Дорога напоминала широкую тропу. По ней можно было проехать на мотоцикле или на велосипеде, но не на автомобиле.

Лес вокруг был по-прежнему пустым. Мы не встретили на пути ни одного человека. Даже птицы не пели в этих дремучих зарослях. Тишина и густое солнце висели между стволами гигантских елей.

Так шли мы еще не менее получаса.

Оглушительный шум в одно мгновение поглотил в себя лес, небо над лесом и нас с Верой. Он длился несколько секунд и оборвался.

Я сразу понял: это шум авиационного реактивного двигателя.

– Здесь в нескольких километрах военный аэродром, – сказала Вера.

Тропа круто повернула, и слева от нас открылось взгляду долгое пространство низины, густо поросшее мелким кустарником.

– Видишь сосну? – Она направила вытянутую вперед руку на одинокое дерево, торчащее посреди низины шагах в трехстах от тропы. – Там – островок. Там нас никто не найдет. На это болото приходят за клюквой в сентябре. Сейчас оно сухое.

То скрываясь в чащобе кустов, то выходя на небольшие полянки, обходя ямы, заполненные черной водой, мы шли меж холмиков и кочек, сплошь усеянных крупными белыми ягодами еще неспелой клюквы, пока не вышли на крохотный пригорок, весь серебристо-зеленый, горячий, шуршащий сухим седым мхом и залитый жарким солнечным светом. В центре его стояла громадная мертвая сосна с блестящим, словно из стали, стволом, с которого облетела кора. Ее перепутанные корни вились по всему островку.

Вера взяла большую голую ветку, валявшуюся под сосной, и несколько раз ударила ею в разные стороны по мхам.

– Убирайтесь! Убирайтесь все! – шептала она.

– Кого ты гонишь? – удивился я.

– Змей, – ответила она спокойно. – Их тут полно кругом. Они выползают на островок погреться на солнышке. И очень здорово маскируются. Можно стоять рядом и не заметить.

– Ты совсем не боишься их? – спросил я, мгновенно оцепенев от ужаса. Мне сразу везде почудились извивающиеся черные змеиные хвосты.

– Теперь уползли, – удовлетворенно сказала она и, отбросив ветку, добавила: – Я сама змея хорошая. Разве не верно? А? Как ты обо мне думаешь?

– Я никак не думаю, – смущенно ответил я. – Я тебя люблю.

– За что же? За то, что первая дала попробовать, что такое женщина?

Я молчал. Это была правда. Но я чувствовал, что это не вся правда, а только маленькая ее часть.

Вера раскрыла сумку, достала большое клетчатое одеяло и, встряхнув его, ловким взмахом ровно уложила на горячий мох. Потом опустилась на карачки и, ползая по одеялу на расставленных коленях и ладонях, стала расправлять его углы.

Я смотрел на нее сверху вниз, на ее гибкую прогнутую спину, тонкую в талии, приподнятый таз, на широко раздвинутые в стороны руки и близко сведенные в вырезе платья лопатки. Она была похожа в этой некрасивой позе на доисторическую ящерицу. И я удивился тому, какою разной она бывает. Там, в лагере, на пионерских линейках, с красным галстуком на груди, она была одна Вера, здесь, наедине со мной, – другая. Но ведь была еще Вера – жена Кулака, женщина, которая вместе с ним жила в одной комнате, имела с ним общие вещи и просыпалась с ним по утрам в одной постели. И еще была Вера прежняя, до нашей встречи, имевшая свое прошлое и свою память, Вера, которой я никогда не видел, неизвестная, таинственная. Какие люди сопровождали ее в той ее прежней жизни, и что было с нею за те долгие неведомые мне годы?

Она чуть наклонила голову набок, подняла на меня косой прищуренный взгляд и, внимательно глядя мне в лицо, сказала:

– Если тебе хоть раз придет в голову мысль, что кто-то так же был до тебя, то знай, что ты – мерзавец.

Ее глаза в этот момент стали очень жесткими и как будто совсем лишились глубины.

Диск солнца находился в полуденном зените. Он пылал так неистово, что весь участок неба вокруг него казался сплошной огненной дырой. Время от времени тишина взрывалась грохотом авиационных турбин, и я все ждал, что увижу взлетающие самолеты. Но по тому, что звук никуда не перемещался, я понял – двигатели просто прогревают на аэродроме. Две пары наручных часов, мужские и женские, сверкали на носках белых теннисок, поставленных рядышком между переплетениями древесных корней.

Истомленно расслабясь, Вера лежала на спине на одеяле, вытянув руки вдоль туловища ладонями кверху. Ее голова была запрокинута назад, и широко раскрытые глаза блуждали по небу.

Я сидел на одеяле рядом с нею.

Длинные ветки кустов, светясь множеством осколков небесной сини, разбросанной между листьями, склонялись над нами с одной стороны. А с другой голубели незабудки. И ниже нас ядовито пестрели на склоне желтые болотные цветы. Несколько раз на угол одеяла пыталась сесть бабочка, но так и не решилась и, отлетев в сторону, села на сухой серебристый мох, сложила крылья и тут же полностью раскрыла их, подставя многоцветный узор потоку солнечного света.

Я смотрел на лицо Веры, на густые черные ресницы с острыми выгнутыми концами, которые иногда вместе с верхними веками плавно закрывали и затем так же медленно открывали ее зеленые, а сейчас, от попадания прямого солнечного света, янтарные глаза, на ее чуть приоткрытые губы, переносицу, плечи, легко, едва касаясь, трогал ее лицо, брови, волосы, словно изучая, как удивительно она устроена. Каждая черта ее, само ее дыхание так волновали меня, вводили в такой трепет, что я был уверен: возникни какая-либо угроза ей, я отдам за нее мою жизнь не раздумывая, лишь бы она осталась все так же прекрасна. Я смотрел на нее и не мог отвести взгляд. И она позволяла мне изучать ее. Мне даже казалось, что она знает, что я изучаю ее, и ей это доставляет удовольствие. Когда я коснулся выпуклости ее ребра, она откинула руки назад за голову, открыв бритые подмышки, а когда пальцы мои, вздрагивая, тронули густые жесткие волосы, черно вьющиеся в ее паху, она, лениво потягиваясь, чуть развела свои гладкие ноги в стороны, и мне почудилось – быстрая улыбка скользнула в этот момент по ее лицу.

Наши прежние встречи происходили в темноте или поздних сумерках. Сегодня мы оба были ярко освещены солнцем. И я мог подробно разглядеть ее.

Нет, она не имела ничего общего ни с рисунками в школьной анатомии, ни с теми фотографиями, которые я видел в книге, которую показал мне Коля Елагин. Находясь среди всего, что окружало ее сейчас – земли, мхов, цветов, громадной мертвой сосны, наконец, неба и редких белых облаков, плывущих по нему, – она существовала самостоятельно и отдельно от всего, ни с чем не сливаясь и ничто собою не дополняя. Я это чувствовал с особенным удивлением, и именно это приводило меня в трепет. Она не имела ничего общего даже со мной. И оттого, что она была так близко от меня, что я мог видеть переплетения тонких линий на ее ладонях, мое собственное тело тоже казалось мне как бы отделенным от всей остальной природы.

Я положил голову щекой на ее живот. Мне хотелось ощутить его ровное движение: вдох – выдох.

Все вокруг нас дышало жаром. Над нами было так много солнца!

Она опустила кисти рук на мою голову, вдавила в свой живот мое лицо, резко оттолкнула меня, свалила на одеяло и села рядом.

Снизу вверх я видел ее наклоненную надо мной голову, золотистое от загара лицо и мерцающую рыжину глаз под черными бровями. Светлые волосы ее, свешиваясь ко мне, покачивались в воздухе.

Я хотел сказать ей о том, что она очень красива, но она, догадавшись, что я скажу это, положила свою ладонь на мои губы и стала быстро, горячо, вздрагивая всем телом и задыхаясь, осыпать меня поцелуями.

Что вдруг произошло в ее сердце?

Это было какое-то внезапное сумасшествие.

А потом она легла на одеяло, так же как и я – на спину, но отстранясь от меня. И взяла мою руку в свою.

Над нами, чуть позади нас, висели в сверкающем воздухе сухие ветви мертвого дерева. А облака плыли выше ветвей, гладко скользя в пустоте небесного океана.

И оттого, что мы лежали теперь, не касаясь друг друга, и только руки наши были сплетены в пальцах, я так ярко почувствовал радостную тайну во всем, что окружало нас – и в белых облаках, и в тяжелой земле, которая как бы непрерывно поднималась под нашими спинами, вознося нас все ближе к облакам, и в нашем едином взгляде в небо, и в наших соединенных руках, и в том, что мы были здесь одни.

Много позже, став взрослым, я однажды пойму, что все есть тайна, и она не разгадывается и не раскрывается. Никогда и никому. И в этом постоянном присутствии рядом с нами и в нас самих неразгаданной тайны и есть счастье человеческой жизни. Но то отроческое предчувствие, то робкое и нежное чуяние сокровенного останется для меня самым ярким впечатлением.

– Скажи! Меньшенина могут снять с работы? – спросил я.

– Не думаю, – ответила она тихим мечтательным голосом. – Ты защищал честь девушки, которая отдыхает в нашем лагере. Горушин выглядит в этой истории очень гнусно. Вряд ли его папаша захочет вытаскивать такую грязь на всеобщее обозрение. Дело не в этом…

– А в чем? – спросил я.

– Доживет ли Меньшенин до следующего сезона.

– Почему не доживет?

– Он смертельно болен.

Я приподнялся, опираясь на локоть, и посмотрел в ее глаза. Так много крупного солнечного блеска сверкало в них! Она видела, что я смотрю в ее глаза, но продолжала неподвижно глядеть мимо меня в небо. И молчала.

– Если тебе когда-нибудь станет холодно, вспомни, как тут было жарко, – наконец сказала она.

Тонкий нарастающий свист накрыл нас: два сверхзвуковых истребителя, один следом за другим, зеленые, в камуфляжных черных пятнах, с длинными острыми иглами на носах, наклонив треугольные крылья, пронеслись над нами. И когда они исчезли, чудовищный грохот придавил нас к земле.

И испугавшись, что эта безжалостная сила убьет нас, мы крепко схватились друг за друга.

Обратно шли очень быстро, иногда переходя на бег, и сильно запыхались. Вера шла чуть впереди меня, всего на один шаг, но мне приходилось то и дело догонять ее. И этот шаг – я чувствовал – уже разделяет нас. Она была уже не со мной. Она боялась опоздать в лагерь к обеду, и я видел, что она нервничает.

На шоссе в ожидании автобуса она сказала мне:

– Придумай для себя какой-нибудь номер в прощальном концерте. Нельзя быть все время в стороне. Это привлекает к тебе внимание.

И нетерпеливо поглядывая на свои маленькие круглые часики, добавила уже жестким, недобрым голосом:

– И если я тебя еще хоть раз увижу рядом с ним возле машины – берегись!

В этот же день я подошел к руководителю по физическому воспитанию и попросил записать меня в участники матросского танца, который он собирался поставить с мальчиками из старшей группы.

Физрук посмотрел на меня недовольно, подвигал бровями и все же согласился, но так согласился, чтобы я понял: он делает мне большое одолжение. Он ненавидел меня за Горушина. Ведь Горушин с такой легкостью приносил ему призы и завоевывал первые места на межлагерных соревнованиях. А что было взять с меня?

XV

Похолодало.

Непривычно серое после череды солнечных дней утро двадцать третьего августа – накрапывал дождик, но такой хилый, что он никак не мог намочить землю сплошным покровом, – началось с неожиданного события.

Мы строились на центральной площади на подъем флага, когда многие из нас обратили внимание на переносной стол, поставленный невдалеке от шеста. На столе лежал большой букет гладиолусов. Обычно переносной стол выставляли перед строем для награждения кого-либо грамотами или подарками. Но сейчас ни грамот, ни подарков на нем не было; букет лежал один, яркий, многоцветный, и, поглядывая на него, поеживаясь от влажной прохлады утра, мы гадали, кому он будет преподнесен и по какому поводу.

Флаг достиг вершины шеста и повис в высоте, как тряпка. Меньшенин повернулся к нам лицом и торжественно начал говорить:

– Все вы хорошо знаете старшую пионервожатую Веру Станиславовну Брянцеву…

«Ей цветы!» – мгновенно понял я.

– Вера Станиславна занимает эту должность не первое лето. Сегодня у нее день рождения…

Весь наш строй восторженно загудел.

– Позвольте мне пожелать ей успехов в дальнейшей работе и счастья в личной жизни!

Вера стояла возле шеста. Как всегда, она была в светлой короткой юбке, открывавшей ее красивые колени, и, несмотря на прохладу, в легкой белой блузке.

Меньшенин взял букет со стола и под наши аплодисменты преподнес ей.

Букет был очень длинный, тяжелый. Вера прижала его к себе сразу обеими руками. Островерхие пирамидальные соцветия гладиолусов, все сплошь в нежных завитых лепестках, пурпурные, бледно-розовые, сиреневые, черные, мерцая влагой, вспыхнули возле ее лица.

Она подошла ближе к строю и как-то неловко, стеснительно поклонилась нам.

На завтраке ее в столовой не было.

А потом все мы разбрелись по лагерю. Из-за непогоды вторую часть военной игры Меньшенин отменил.

У корпуса старшей группы меня поджидал руководитель по физическому воспитанию.

– К одиннадцати часам быть на репетиции! – приказал он строгим голосом.

Мы собрались только к половине двенадцатого.

По оконным стеклам ползли капли дождя, и в клубе было так сумрачно, что пришлось зажечь над сценой свет.

– В прошлый раз я показал вам, как отстукивать ногами матросский ключ, – заговорил физрук. – Проверим, все ли освоили!

Выдвинув кисть правой руки в мою сторону, он звонко щелкнул пальцами.

Я влез на сцену, упер руки в бока и стал отстукивать подошвами матросский ключ, но тут же сбился.

– Еще раз! – крикнул физрук из зала.

Я начал заново и опять сбился.

– Ну и бестолочь ты! – сказал он, рывком вскочил на сцену и лихо отстучал по деревянному настилу матросский ключ.

– Вот все, что требуется! Ежу понятно!

Он с неприязнью поглядел на меня, сунул руки в карманы спортивных брюк и крикнул остальным:

– Все на сцену! Сегодня будем учиться имитировать работу корабельного дизеля. Дизель состоит из таких движущихся частей, как поршни, клапаны, шатуны и кривошипы. Их взаимодействие мы должны показать в танце.

И он стал учить нас, как имитировать работу дизеля. Мы попеременно садились и вскакивали – так могли подниматься и опускаться поршни в цилиндрах, потом схватывались друг с другом согнутыми в локтях руками, изображая вращение рычагов.

– Открою секрет! У вас будет настоящая матросская форма – брюки, голландки, гюйсы, ремни! – кричал физрук, покрывая зычным голосом наш дружный топот. – Начальник лагеря ездил в город и договорился о костюмах. Выступать будем в формах! Так что, вперед! И не жалеть сил! Корабль пошел самым полным ходом!

Наконец-то я знал название месяца, в котором она родилась, и число, когда она появилась на свет. Словно что-то важное вдруг открылось мне из ее прошлой жизни. И название этого месяца – август, и число – двадцать три, сразу обрели для меня особенное значение.

Я шел через лес, не замечая моросящего дождя, ступая по сырому мху, улыбался и все повторял про себя: «Двадцать третье августа!»

Что я мог подарить ей, чтобы подарок был только от меня и остался ей на память на всю жизнь? Ведь это был бы самый первый подарок, который я подарил ей. Я подумал о том, что никогда не дарил подарки любимым женщинам. Впрочем, у меня не было до нее любимых женщин, я любил только Марию. Но так случилось, что я ничего не подарил Марии.

А теперь мне очень хотелось сделать подарок.

Поперечная полоса света пересекла тропинку, по которой я шел.

Твердо и плоско вспыхнуло впереди озеро. Темные тучи нависали над ним, но щедрый поток солнечных лучей уже пробился сквозь них, упал с высоты на воду. Я спустился на береговой песок и долго стоял у волнительно вздыхающей водной кромки.

Я ничего не мог подарить Вере. Я не имел права даже послать ей поздравительную открытку. Потому что любовь моя была вне закона. Любовь моя была воровская. Мое счастье оказалось моим преступлением.

Как ясно вдруг я понял это!

«Но ведь должен быть какой-то выход, – думал я, глядя на мерцающие на воде блики. – Обязательно должен. Я читал во всех книгах, что любовь не может быть темной».

И главное, я это чувствовал сам, как неоспоримую высшую правду. Она светла и добра, и значит мы будем вместе. Главное: мы уже встретились. Ведь если нет справедливости, то нет и настоящей любви. А я люблю. Я так сильно люблю.

И я все ходил у озера и придумывал ей подарки. Тут были и цветы, и драгоценности, и платья, и книги. И она со счастьем принимала их от меня.

Вечер опустился на лагерь тихий, весь от неба до земли прозрачный, с разметанными по светлому небосводу мелкими черными тучками; дышалось легко, и было хорошо слышно, как в лесу кукует кукушка.

Я стоял в глубине кустов сирени, раздвинув руками холодные ветви, и смотрел на ее окно. Оно было распахнуто настежь. Внутри комнаты горел электрический свет. Оттуда до меня доносились голоса, смех, поздравления, звон рюмок. Пьяно восклицал физрук. Она смеялась.

А сумерки густели, и от этого окно делалось ярче и голоса в нем громче.

– Взгляни на меня! Мне так хочется увидеть тебя! – шептал я.

Я знал, что она не может услышать мой шепот, но мне казалось, что посыл, исходящий из моего сердца, достигнет ее сердца, и она вдруг встанет из-за праздничного стола, подойдет к окну, посмотрит в мою сторону и даже чуть шевельнет мне рукой. Никто не увидит это движение ее руки. Только я один.

Но в запретной для меня комнате по-прежнему веселились, произносили здравицы. И она не слышала моего зова, не подходила к окну. И я понял, что она не услышит и не подойдет.

Я отпустил ветви и пошел прочь.

Я шел и чувствовал, как вместе со мною движется по аллее мое одиночество. Вдруг что-то странное произошло с временем, оно как бы разорвалось и вновь соединилось, но какой-то кусок его при этом исчез, – я увидел, что стемнело и я сижу на скамейке возле ржавого автомобиля без колес, поставленного на четыре деревянных чурбака, и смотрю на этот уродливый автомобиль, который так фантастичен в наступающей полутьме.

Слух мой уловил приближающиеся ко мне шаги.

Кулак шел по аллее от общежития к гаражному дворику и разговаривал сам с собой. Ноги он ставил на землю сильно, с размаха, и все равно его мотало из стороны в сторону.

Я захотел поскорее уйти отсюда, но опоздал: он уже заметил меня.

– О! Пионер! – воскликнул он. – Поработаем?

Он был в черных брюках и желтой нейлоновой рубашке, на спине нижним краем вылезшей из брюк.

– Да, – пролепетал я.