сдержаться - и вовсе не от прискорбной etourderie[*шалости (фр.).] моего
сундука, а от того впечатления, который она произвела на грума. Оба мы
ожидали, и вполне оправдано, что д-р выскочит из комнаты - ведь обычно при
первом же мышином шорохе он вылетал наружу, как мастиф из конуры. Но, как ни
странно, когда смех затих, ни малейшего звука из спальни не послышалось. Д-р
страдал тяжким недугом, часто лишавшим его сна, но, видимо, когда сон все же
посещал его, то он спал исключительно глубоко. Набравшись смелости в
наступившей тишине, грум вновь взвалил на плечи мою поклажу и уже безо
всяких приключений завершил остаток пути. Я подождал, пока сундук не
погрузят на тележку, чтобы отвезти его к коляске, и вслед за нею,
"провидением ведомый", я отправился в путь со свертком белья под мышкой, с
книгою любимого английского поэта в одном кармане и томиком Еврипида - в
другом.
Сперва я намеревался двинуться в Вестморленд, так как испытывал особое
чувство к этим местам и, кроме всего, имел к тому личный расчет. Случай,
однако, направил мои странствия по другому пути, и теперь я шел в сторону
Северного Уэльса.
Поскитавшись по Денбайширу, Марионетширу и Карнарвонширу я, наконец,
снял комнату в маленьком уютном домике в Б... Здесь я мог бы оставаться с
большим удобством долгие недели - провизия была дешева, ибо плоды земледелия
имелись тут в избытке. Но вполне безобидное происшествие вновь погнало меня
дальше.
Не знаю как читатель, но я-то давно заметил, что самым надменным
сословием в Англии (или, во всяком случае, тем сословием, чья спесь наиболее
бросается в глаза) являются семьи епископов. Сами титулы английских дворян
свидетельствуют о знатном происхождении их обладателей. Даже имена их (это
относится порой и к детям нетитулованных фамилий) говорят за себя - имя
Саквилла, Маннерса, Фитцроя, Полета, Кавендиша и многих прочих рассказывает
свою собственную повесть. Этим людям уже заведомо отдают должное все, за
исключением невежд, кои из-за темноты своей, "не признавая сих имен, себя
признания лишают".
Дворяне берут особый тон и особые манеры, и если уж стремятся показать
свое превосходство, то у них имеется тысяча возможностей удовлетворить это
чувство, прибегая к галантной снисходительности. В семействах же епископов
дело обстоит иначе: они всегда были куда малочисленней в сравнении с родами
дворян, и потому достижение привилегии дается им легко, а возвышение по
службе происходит столь стремительно, что оно почти скрыто от глаз общества,
- разве что иному священнику сопутствует литературная известность.
Поэтому-то дети епископские являют вид подчеркнутой строгости и
неприступности, указывающий на притязания, не всякому понятные; такое noli
me fangere[*не тронь меня (лат.).] делает их болезненно восприимчивыми к
любой фамильярности, и они с подагрическою чувствительностью сторонятся hoi
polloi[*толпа (др.греч.).]. И только немногие, коим от природы присущи
разумение и добродушие, лишены подобной слабости. Вообще же мое
представление об этих людях есть общее мнение - гордыня даже если и не
коренится в семейных традициях, то всегда заметна в общении с ними. Более
того, манеры эти естественным образом передаются всем их домочадцам.
Случилось так, что хозяйка дома, где жил я, служила одно время
горничной, а может быть, нянькой в семействе епископа ...ского, а совсем
недавно вышла замуж и, как говорится, обустроила жизнь свою. В городишке,
таком как Б..., человек славен уже тем, что когда-то жил в столь именитой
семье, и моя добрая хозяйка мнила о себе куда больше, нежели, по моему
мнению, следовало. "Господин мой то, господин мой се, как нужен он
парламенту, как опустел без него Оксфорд" - вот что составляло предмет ее
всегдашних разговоров. Всю эту болтовню я спокойно терпел - я был слишком
добр, чтобы смеяться ей в лицо, и не особенно противился говорливости этой
старой служанки. Однако ей, видно, показалось, что я недостаточно восхищен
личностью епископа, и то ли из желания наказать мое безразличие, то ли по
чистой случайности она однажды передала мне разговор, частью до меня
касавшийся. На днях она была при дворе этой духовной особы, дабы
засвидетельствовать свое почтение его семье. Обед к тому времени закончился,
и ее допустили в залу. Повествуя о том, как ведется ее хозяйство, она
мельком упомянула, что сдает комнату. Услышав это, сей добрый епископ (как
казалось) не преминул предостеречь хозяйку в выборе постояльцев. "Ты должна
помнить, Бетти, - сказал он, - что через местность нашу проходит дорога,
ведущая в Хэд, так что для множества ирландских мошенников, бегущих от
долгов в Англию, а также для множества английских мошенников, бегущих от
долгов на остров Мэн, наш город служит временным прибежищем". Совет, конечно
же, был основателен, но предназначался, разумеется, для самой миссис Бетти,
и вряд ли ей следовало болтать об этом со мною. Впрочем, рассказ ее
становился все более неприятным: "О господин мой, - отвечала хозяйка
(передаю разговор сей с ее слов), - я вовсе не думаю, что этот молодой
джентльмен - мошенник, потому что..." - "Значит, вы не думаете, что я
мошенник? - с негодованием оборвал я ее. - Что ж, я избавлю вас от труда
размыслить над этим", - и с такими словами немедля собрался в путь. Хозяйка,
казалось, готова была уже уступить, но, видимо, посчитав, что сие
презрительное и резкое замечание направлено также и против столь ученого
мужа, она возмутилась не меньше моего - никакое примирение теперь было
невозможно. Меня особенно задело то, что епископ с подозрением отзывается о
людях, коих никогда не видел, и я решил объясниться с ним по-гречески, дабы
тем самым доказать, что я не мошенник, а заодно (как надеялся) заставить
епископа отвечать мне на том же языке - ведь хоть я и не так богат, как его
преосвященство, но я сумел бы показать свое превосходство над ним уж по
крайней мере в греческом. Однако, по рассуждении, я отказался от этой
мальчишеской затеи: епископ вполне был вправе дать своей бывшей служанке
такой совет, не предполагая, что она доведет его до моего сведения, к тому
же незатейливый ум миссис Бетти, благодаря которому я и узнал об этом
разговоре, мог исказить действительные слова этого достойного человека и
придать им окраску, для подобного ума характерную.
В тот же час оставил я свое жилище. Положение мое делалось все скуднее
- живя в разных гостиницах, я очень быстро потратил много денег, и через две
недели я ел уже только раз в день, к тому же постоянное движение и горный
воздух будили во мне острый аппетит, и я сильно страдал от столь жалкой
диеты - ведь единственной пищей, кою я мог бы осмелиться заказать, были кофе
или чай. Но даже от этого нужда заставила вскоре отказаться, и почти все то
время, что оставался я в Уэльсе, мне приходилось кормиться лишь ягодами
смородины, шиповника или боярышника. Время от времени я пользовался
гостеприимством местных жителей, коим оказывал небольшие услуги. Мне
доводилось писать деловые письма для крестьян, имеющих родню в Ливерпуле и
Лондоне, или же, что бывало чаще, письма любовные, предназначенные
служанкам, жившим в Шрусбери или других городках на английской границе.
Каждое подобное письмецо доставляло моим простоватым друзьям огромное
удовольствие, и потому ко мне относились с радушием. В особенности мне
памятны те дни, что я провел в деревушке Ллэн-и-Стайндв (или что-то в этом
роде), расположенной в глубине Марионетшира, где на три дня я был принят
обществом милых молодых людей. Семейство их в тот момент состояло из четырех
сестер и трех братьев, уже взрослых, и я с радостью отметил, что манеры этих
валлийцев непривычно деликатны и изысканны. Редко встретишь в таких краях
подобную красоту и столь естественное воспитание в сочетании с природной
утонченностью. Следует заметить, что все члены этой семьи говорили
по-английски - достижение не столь уж частое для жителей уголков, отдаленных
от большой дороги. Здесь я первым делом написал для одного из братьев,
моряка Королевского флота, письмо, касавшееся его призовых денег, а затем,
тайком - пару любовных писем для двух сестер, одна из коих была необычайно
прелестна. Обе девушки, то и дело краснея от смущения, не столько диктовали
мне, сколько высказывали общие пожелания, что именно писать, и не
требовалось особой проницательности, чтобы точно исполнить просьбу - быть в
письме более чем любезным, не нарушая при этом общепринятой девичьей
гордости. Я старался выбирать выражения так, чтобы сочеталось и то, и
другое, и девушки были несказанно рады, глядя, как легко угадываю и переношу
я на бумагу их мысли, и (по простоте своей) дивились этой моей способности.
Главное для гостя - снискать расположение женской половины дома, и тогда он
будет окружен общим вниманием и заботою. Помимо того, что я, к удовольствию
всех, выполнял обязанности секретаря, поверенного в делах сердечных, мне не
составляло труда развлечь хозяев разговором, и они с редким радушием
уговаривали меня остаться, чему, надо сказать, я вовсе не противился. Спал я
на одной постели с братьями, ибо свободная кровать находилась в спальне
девушек; во всем же остальном я не испытывал неудобств и ко мне относились с
уважением, которым не часто балуют людей с тощими кошельками - ведь ученость
моя казалась хозяевам достаточным свидетельством знатного моего
происхождения. Так прожил я три дня и большую часть четвертого, и, судя по
той доброте, что питали ко мне эти люди, я мог бы оставаться там и поныне,
когда б они были вольны то решать. Следующим утром, однако, за завтраком по
лицам хозяев я понял, что предстоит неприятный разговор - и действительно,
один из братьев объяснил мне, что за день до моего приезда их родители
отправились в Карнарвон на ежегодное собрание методистов и сегодня должны
были вернуться. И "если они не будут так вежливы, как то следует", - он
просил меня от имени всех молодых людей не придавать этому значения.
Родители возвратились. По их недовольным лицам и "dym sassenach" ("не
говорим по-английски") в ответ на все мои обращения я понял, как обстоит
дело, и, нежно попрощавшись с моими молодыми добрыми хозяевами, двинулся в
путь, хотя те рьяно пытались отстоять меня перед родителями. Они постоянно
извинялись за их манеры, говоря, что такое обращение для этих старых людей
"обычно", однако я прекрасно видел, что талант мой к писанию любовных
записок так же мало возвышает меня в глазах мрачных валлийских методистов
преклонных годов, как и умение сочинять на греческом сапфические или
алкаические стихи. Задержись я в этом доме, и все гостеприимство, которым с
искренней любезностью дарили меня мои юные друзья, обернулось бы, из-за
столь явной предубежденности родителей, вынужденным милосердием. Безусловно
прав м-р Шелли в своем рассуждении о старости: если сила характера ей не
противостоит, то старость заставляет молчать все добродетели человеческого
сердца.
Вскоре после описанных событий мне удалось (некоторым способом, о коем
умолчу, дабы не утомлять читателя) перебраться в Лондон. Здесь наступила для
меня пора самых тяжких страданий и, говорю без преувеличения, - моей агонии.
Шестнадцать недель претерпевал я жесточайшие мучения голода, понять которые
способен лишь тот, кто сам испытал подобное. Не стану без нужды огорчать
читателя подробностями того, что перенес я - ведь столь печальная участь,
выпавшая на долю даже самого тяжкого грешника, не может не вызвать у публики
боль сострадания. Скажу только, что рацион мой в то время состоял из
нескольких кусочков хлеба, да и то не всякий день; их оставлял мне на столе
один человек (считавший меня больным и не подозревавший о крайней нужде
моей). В Лондоне, как, впрочем, и в Уэльсе, мне редко доводилось спать под
крышею, и благодаря постоянному пребыванию на воздухе я привык с легкостью
переносить мучения; но позже, когда погода сделалась холодною и суровою и
когда от долгих лишений меня стала одолевать болезненная слабость,
безусловным счастием явилось то, что человек, с чьего стола я кормился,
позволил мне оставаться на ночь в огромном и пустом доме, который он
нанимал. В доме этом не было ни слуг, ни постояльцев, не было и мебели, за
исключением стола и нескольких стульев. Однако, осматривая новое жилище, я
неожиданно нашел в нем еще одного обитателя - бедную и брошенную всеми
девочку лет десяти. Она, кажется, сильно голодала и потому выглядела гораздо
старше. Несчастное дитя поведало мне, как уже многие месяцы живет здесь в
совершенном одиночестве, и бедняжка несказанно обрадовалась, узнав, что
отныне я буду делить с нею страшные ночные часы. Дом был велик, и по ночам
его просторные комнаты и коридоры, свободные от мебели, а также пустынные
лестницы наполнялись гулким эхом от крысиной возни. И неудивительно, что
бедное дитя, терпевшее телесные муки недоедания и голода, вообразило, будто
бы дом населен привидениями, отчего страдало еще сильнее. Я обещал девочке
защиту хотя бы от этих призраков, но, увы, большего предложить ей не мог. Мы
спали на полу, подложив под головы связки брошенных кем-то судейских бумаг,
а покрывалом служило нам нечто вроде большого кучерского плаща. Вскоре,
однако, мы обнаружили на чердаке старый чехол для дивана, маленький кусок
ковра и прочее тряпье, которое пусть немного, но все же согревало нас.
Несчастная девочка прижималась ко мне, спасаясь от холода и призрачных
врагов своих. И в дни, когда болезнь тяготила меня меньше обычного, я
обнимал бедняжку, и та, почувствовав тепло, наконец, засыпала. Я же не мог
сомкнуть глаз, ибо в последние два месяца сон чаще всего приходил ко мне
днем, когда меня охватывали приступы внезапной дремоты. Однако я предпочел
бы вовсе не спать - мало того, что сновидения мои были тягостны (и едва ли
не столь же ужасны, как те, что порождались опиумом, - о них я скажу позже),
спал я так тревожно, что порою казалось мне, будто бы слышу свои же стоны, и
от звуков собственного голоса я просыпался. В то время меня преследовало,
едва я задремывал, отвратительное ощущение, которое затем не раз
возвращалось: что-то наподобие судорог охватывало мое нутро (вероятно,
желудок), и мне приходилось резко разгибать ноги, дабы избавиться от боли.
Лишь только начинал я забываться, как боль пронзала меня с новою силою, и я
вскакивал, чтобы затем в изнеможении заснуть до следующего приступа. Бывали
дни, в которые хозяин дома неожиданно наведывался к нам; приходил он рано,
когда не было еще и десяти. Находясь в постоянном страхе перед судебным
приставом, хозяин наш, не без успеха пользуясь известной методою Кромвеля,
ночевал всякий раз в разных частях Лондона; более того, я часто замечал, как
он, прежде чем отозваться на стук в дверь, разглядывал посетителя через
потайное оконце. Завтракал он в одиночестве, поскольку чай его оснащался
таким образом, что допустить присутствие за столом второй персоны было бы
затруднительно. Весь провиант состоял чаще всего из булочки или нескольких
бисквитов, которые покупал он по дороге из очередного своего пристанища. Но
даже вздумай хозяин созвать к столу гостей, то, как я ему однажды шутливо
заметил, он поставил бы (во всяком случае, не посадил бы) их, говоря
философически, в отношения последовательности, а не в отношения
сосуществования, то есть в порядке временном, а не пространственном. Во
время завтрака я обычно находил какой-либо предлог, дабы задержаться возле
стола, и с напускным безразличием прибирал остатки трапезы; впрочем,
случалось и так, что мне ничего не доставалось. Нельзя сказать, что,
поступая подобным образом, я обкрадывал этого человека, скорее же я просто
вынуждал его (как хотелось бы верить) время от времени посылать за лишним
бисквитом, столь необходимым для пропитания бедной девочки - ее никогда не
впускали в хозяйский кабинет (если можно так назвать сие хранилище
пергаментов, судебных бумаг etc.), который был для нее комнатой Синей
Бороды. Около шести хозяин запирал дверь своего депозитария и отправлялся
обедать - и в тот день мы его больше не видели. Я никак не мог понять, был
ли ребенок незаконнорожденной дочерью м-ра ..., или же просто прислугой в
доме; казалось, и сама девочка не знала этого, но, по всей видимости, ей
отводилась роль служанки. Как только м-р ... появлялся, она спускалась вниз,
принималась чистить его костюм, туфли etc., и кроме тех случаев, когда ее
посылали куда-нибудь с поручением, она по целым часам оставалась в мрачном
Тартаре кухни и не видела света до той поры, пока не раздавался мой
долгожданный стук в дверь - тогда я слышал, как торопливо бежит она
открывать. О дневных занятиях девочки я знал не более того, что она
осмеливалась рассказывать мне по вечерам - ведь как только наступало время
хозяйских трудов, я старался покинуть дом, понимая, что присутствие мое
нежелательно, и допоздна просиживал в парках или же слонялся по улицам.
Однако кем же был и чем занимался хозяин этого дома? Скажу тебе,
читатель, что принадлежал он к числу тех не вполне честных юристов, которые
действуют в обход закона и - могу ли я так сказать? - по благоразумию или же
по необходимости позволяют себе роскошь не слишком заботиться о своей
совести (я мог бы выразиться об этих людях определеннее, но пусть это
сделает читатель). Жизнь часто назначает за совесть столь высокую цену, что
содержание ее обходится нам куда дороже, нежели содержание жены или экипажа,
и, подобно тому, как человек решается заложить свой дом, друг мой, м-р ....
видимо, порешил на время заложить свою совесть, полагая вернуть ее при
первом удобном случае. Читатель может легко догадаться, что уклад жизни
такого человека представлял собою весьма странную картину, которая,
вероятно, и доставит кому-нибудь развлечение. Не имея достаточной
возможности наблюдать жизнь, я тем не менее был свидетелем множества
лондонских интриг и замысловатого крючкотворства и видел, как накручивается
вокруг закона "цикл, эпицикл, за кругом круг", но хотя я и был нищ, все это
стремление к богатству не вызывало у меня ничего, кроме улыбки - как,
впрочем, не вызывает и по сей день. Однако в то время неопытность моя не
позволяла до конца разглядеть особенности характера м-ра ...; я был склонен
замечать лишь добрые качества его и, несмотря на всю странность поведения
сего джентльмена, воздавал должное благосклонности, которую проявлял тот ко
мне по мере сил своих.
Не скажу, что благосклонность эта была чрезмерною, впрочем, хоть и
приходилось мне терпеть соседство с крысами, за кров я не платил ни копейки
и благодарил судьбу (подобно д-ру Джонсону, на всю жизнь запомнившему тот
единственный раз, когда он наелся досыта) за счастливую возможность жить в
апартаментах, о коих мог только мечтать. Ведь кроме комнаты Синей Бороды,
которая, как думалось девочке, населена призраками, весь дом, от чердака до
погреба, был в полном нашем распоряжении; как говорится, "весь мир лежал у
наших ног", и мы могли располагаться на ночь там, где угодно. Дом этот,
весьма приметный с виду, стоит в знаменитой части Лондона. И я вполне
допускаю, что читатель сего рассказа не раз пройдет мимо означенного здания.
Я и сам не упускаю случая навестить это место, когда по делам бываю в
Лондоне; вот и сегодня, 15 августа 1821 года, в день своего рождения, я
намеренно свернул на знакомую Оксфорд-стрит, дабы взглянуть на дом мой
(теперь его занимает состоятельное семейство). Сквозь окна гостиной увидел
я, как веселые и беззаботные хозяева собрались за чаем. Сколь же разительно
изменился сей дом с той поры, как восемнадцать лет назад, в темноте, холоде,
безмолвии и одиночестве проводили здесь долгие ночи голодный школяр и
отвергнутое дитя. Тщетно пытался я разыскать потом эту девочку. Казалось,
ничего примечательного не было в ней: не могла она похвастаться ни приятной
наружностью, ни быстротою ума, ни особою обходительностью, однако, Боже мой,
искал ли в то время я тех красот, что превозносятся в современных романах? Я
рад был простому человеческому сочувствию в самом скромном и безыскусном его
обличии, и потому так любил свою подругу по несчастью. С тех пор минуло
немало лет, и если она жива, то, вероятно, уже стала матерью, но, как
говорил я ранее, след ее потерян для меня навсегда.
Но куда более сожалею я о том, что потратил долгие годы на поиски еще
одной особы, столь дорогой моему сердцу. Это была девушка, принадлежавшая к
тем несчастным, что вынуждены зарабатывать себе на хлеб торговлею телом. Я
не стыжусь и не вижу никакой причины скрывать, что в то время я был близок
и, можно сказать, дружен с женщинами подобного рода. Сие признание, однако,
не должно вызвать у публики насмешку, равно как и гнев - ведь не стоит,
думаю я, напоминать образованному читателю старую латинскую поговорку "Sine
Cerere..."[* "Без хлеба и вина Венера исчезает" (лат.)]; а также и то, что
кошелек мой был пуст - стало быть, отношения мои с этими женщинами
оставались невинными. Тем более, никогда в своей жизни я не склонен был
перенимать дурное от тех, кого, несмотря ни на что, мы причисляем к роду
человеческому; напротив, с самых ранних лет предметом особой моей гордости
было то, как умел я непринужденно, more Socratico[*В сократовском духе
(лат.).], вести беседу и склонять к себе человека любого звания, будь то
мужчина, женщина или ребенок. Эта способность проникать в суть человеческой
природы, знание тонкостей обращения с людьми - вот что, как кажется мне,
должно быть присуще всякому, называющему себя философом. Ведь философ
смотрит на мир иными глазами, нежели то ограниченное и эгоистическое
существо, скованное сословными предрассудками, имя которому - обычный
человек; истинный мудрец с христианским смирением внемлет высокому и
низкому: просвещенному и неучу, виновному и невинному. Будучи в то время
перипатетиком поневоле, или, скорее, человеком улицы, я, естественным
образом, чаще других встречал подобных же странствующих философов, коим есть
более простое название - гулящие женщины. Случалось, некоторые из них брали
мою сторону, когда ночные сторожа норовили согнать меня со ступенек домов,
возле которых располагался я отдохнуть. Но только ради одной несчастной
затеял я сей неприятный читателю разговор - нет! я не причисляю тебя, о
прекрасная Анна..., к этому роду грешниц, позволь мне, читатель, не говорить
дурно о той, чье великодушие и сострадание было мне столь необходимо, когда
весь мир отвернулся от меня, и лишь благодаря ей жив я до сих пор. Долгие
недели провел я с этой бедной и одинокой девушкой: мы гуляли по вечерам
вдоль Оксфорд-стрит, иногда устраивались на ступеньках или же укрывались в
тени колонн. Надо сказать, что Анна была моложе меня - ей шел только
шестнадцатый год. Я живо интересовался ее судьбою, и в конце концов она
открыла мне свою простую историю - такое часто случается в Лондоне (и я
видел тому достаточно примеров), где общественное милосердие не слишком
приспособлено к действенной помощи и где закон едва ли станет защищать
бедняка. И хотя лондонцы щедро жертвуют на благотворительность, денежный
поток ее чаще всего не попадает в нужное русло, и те, что действительно
нуждаются, порою и не догадываются о существовании этих денег. К тому же
известно, как жестоки, бесчеловечны и омерзительны столичные нравы. Тем не
менее я видел, что постигшее Анну несчастье пускай и не вполне, но
поправимо, причем самым простым способом. Потому-то так настойчиво я убеждал
ее обратиться с жалобою к мировому судье, полагая, что тот отнесется к
одинокой и беззащитной девушке со всем возможным вниманием и что английское
правосудие, невзирая на бедность истицы, непременно призовет к ответу
наглого мошенника, похитившего то немногое имущество, коим обладала Анна.
Она часто обещала мне, что так и сделает, но ничего не предпринимала, ибо
была застенчива и столь много пере- несла страданий, что глубокая печаль,
казалось, навеки сковала ее юное сердце; и. возможно, Анна была права,
считая, что даже самый честный судья и даже самый справедливый трибунал
ничем не помогут ей. Кое-что, однако, можно было сделать. Наконец,
договорились мы, что пойдем на днях в магистрат, где я буду
свидетельствовать за нее, но, к несчастью, надеждам нашим не суждено было
сбыться - после мы виделись лишь только раз и на долгие годы потеряли друг
друга. Увы, я не смог отплатить Анне за ту трогательную услугу, что в один
из последних дней оказала мне она. Накануне этого злополучного происшествия
я чувствовал себя более обыкновенного нездоровым и слабым, и вот, когда
вечером мы прогуливались по Оксфорд-стрит, мне внезапно стало плохо, и я
попросил Анну отвести меня на Оксфорд-сквер, где мы присели на ступеньках
здания (проходя мимо которого я и поныне содрогаюсь, равно как и не устаю
благодарить мою подругу за тот великодушный поступок, что совершила она).
Чувствуя себя еще хуже, я склонил голову Анне на грудь, но неожиданно
выскользнул из рук ее и упал навзничь. Страх охватил меня, ибо я ясно
сознавал в ту минуту, что без какого-нибудь сильного и живительного средства
дни мои будут сочтены: либо я умру на этом самом месте, либо же, в лучшем
случае, впаду в столь тяжкое истощение, что в моем бедственном состоянии