уважаю, уверял меня, будто бы некий пациент на другой день после
выздоровления совершенно опьянел от бифштекса.
Уделив столь много внимания основному заблуждению относительно опиума,
я хотел бы указать и на прочие; а состоят они в том, что, во-первых,
душевный подъем, вызываемый опиумом, якобы неизбежно влечет за собою равный
же и упадок; во-вторых, говорят, будто вскоре наступающим естественным
следствием приема опиума является глубокое уныние и оцепенение, как
физическое, так и умственное. В первом случае удовлетворюсь простым
отрицанием: надеюсь, читатель поверит мне, если скажу что в течение десяти
лет, принимая опиум отнюдь не регулярно, я всякий раз на другой день после
такого очаровательного времяпрепровождения чувствовал себя как нельзя лучше.
Что же до предполагаемого уныния вследствие или даже (если доверять
распространенным картинкам с изображением турецких курильщиков опиума) во
время употребления, то я отрицаю и это: безусловно, опиум причисляют к
главнейшим одуряющим веществам - и впрямь, уныние может возникать при
длительном пристрастии, на первых же порах сей яд в высшей степени
возбуждает силу сознания. В те годы, когда был я еще новичком, это начальное
действие длилось у меня до восьми часов, и потому следует признать ошибкою
употребляющего опиум такое распределение дозировок (выражаясь
по-врачебному), при коем он немедленно погружается в сон. И сколь же нелепы
эти турецкие курильщики опия, сидящие с неподвижностью бронзовых всадников
на своих чурбанах, таких же глупых, как они сами! Пускай теперь читатель
судит о том, велико ли отупляющее воздействие опиума на способности
англичанина. Я же лишь расскажу (обращаясь к теме моей в манере скорее
описательной, нежели аналитической), как обыкновенно проводил в Лондоне свои
вечера, наполненные опиумом. Сие относится ко времени с 1804 по 1812 год.
Заметь, читатель, опиум не заставлял меня тогда искать одиночества, и тем
более не погружался я в бездействие и вялую оцепенелость, что, как успели
определить мы, так свойственна туркам. Сообщая эту историю, я рискую
прослыть безумным визионером, но в оправдание свое прошу читателя не
забывать о том, что приходилось мне с самых ранних лет тяжело трудиться, и
я, безусловно, был вправе по временам предаваться наслаждениям, как то и
делают остальные; впрочем, я позволял себе это крайне редко.
Покойный герцог ... частенько говаривал: "В следующую пятницу, коли
будет на то благословение Божье, думаю я напиться пьян"; вот так, бывало, и
я спешил уже заранее определить, сколь часто и когда именно стану упиваться
опиумом. Происходило это едва ли более одного раза за три недели, ведь не
мог я в то время отважиться посылать всякий день (как стал делать
впоследствии) за "стаканом лаудана, теплого и без сахара", словно речь шла о
глинтвейне.
О нет, как уже говорилось, редко я пил ту настойку - не чаще, чем раз в
три недели. Случалось такое обыкновенно по вторникам и субботам; на то имел
я свои причины - тогда в опере пела Грассини, чей голос казался мне
прекраснее всего когда-либо слышанного. Не знаю, какова теперь опера, ибо не
бывал там вот уже семь или восемь лет, но в мое время вы не нашли бы в
Лондоне лучшего места, дабы провести вечер. Всего пять шиллингов - и вот вы
уже на галерке, где чувствовал я себя куда покойнее, нежели сидя в партере.
Оркестр своим сладостным и мелодичным звучаньем выделялся средь прочих
английских оркестров, чья манера, признаюсь, отнюдь не радует мой слух
лязгающей инструментовкой и невыносимой тиранией скрипок. Хор был божествен;
и когда Грассини в роли Андромахи появлялась в одной из интерлюдий и
изливала свою душу в страстном порыве над могилою Гектара, я спрашивал себя:
способен ли тот турок, побывавший в опиумном раю, разделить хотя бы половину
моего удовольствия. И все же я стал бы уважать варваров уже за то, что по
степени духовного наслаждения иной раз они приближаются к англичанину - ведь
музыка вдохновляет как ум, так и сердце, в зависимости от темперамента
слушателя. За исключением прекрасной экстраваганцы из "Двенадцатой ночи" на
эту тему, не могу припомнить ничего равного по силе, что было бы сказано о
музыке в литературе. Впрочем, есть еще замечательный отрывок из "Religio
Medici"[*К сожалению, сейчас у меня нет под рукою этой книги, но, кажется,
отрывок этот начинается словами: "И даже музыка таверн, та, что делает
одного человека веселым, другого - безумным, в меня вселяет глубочайшее
религиозное чувство" etc.] сэра Т. Брауна; это место отличается не только
своею возвышенностью, но имеет также и философскую ценность, ибо указывает
на истинную сущность музыкального воздействия. Большинство людей ошибается,
полагая, будто бы общение с музыкой происходит лишь посредством уха, и
потому сама душа их остается равнодушной. Но это не так: на самом же деле
получаемое удовольствие является ответом мозга на то, что вбирает в себя
слух (звуки воспринимаются чувствами, но обретают форму и смысл с помощью
разума) - таким образом, люди, внимающие одной и той же музыке, слышат ее
по-разному. Что касается опиума, он, повышая общую способность к мышлению,
тем самым высвобождает его дремлющие силы для творения изысканных духовных
наслаждений из сырья живого звука. Впрочем, один друг мой говорил, что
последовательность музыкальных звуков для него - арабская грамота, и что в
них он не находит никакой идеи. Идеи! Но позвольте! Откуда им взяться здесь:
уж коли они существуют в музыке, то выражаются скорее языком чувств, а не
мысли. Однако оставим сей предмет; довольно и того, что гармония в самых
изящных своих проявлениях развернула предо мною как бы изображенною на
гобелене всю прошлую жизнь мою, воплощенную в музыке - но жизнь, вызванную
не из памяти, а явленную сейчас. В блаженстве этом позабыл я невзгоды и
печали, казалось, все прошедшее переменилось, события смешались в туманной
отвлеченности, все страсти вознеслись и одухотворились - вот какова прибыль
с пяти шиллингов! Кроме же оперной музыки, в антрактах, повсюду вокруг меня
звучала музыка итальянского языка, ибо галерка обычно заполнялась
итальянцами. Я внимал разговорам женщин с таким же восторгом, с каким
путешественник Исаак Вольт наслаждался нежным смехом канадских индианок -
ведь чем менее вы понимаете язык, тем более вы восприимчивы к его мелодичным
или же резким звукам. Здесь очень пригодилось мне одно преимущество - еще со
школы я не утруждал себя изученьем итальянского, вовсе не говорил на нем,
едва читал и разбирал не более десятой части того, что слышал.
Таковы были удовольствия от оперы; но удовольствие совсем иного рода,
доступное лишь по субботам (то есть именно в один из тех дней, когда
давалось представление), порою затмевало даже любовь к музыке. Боюсь,
однако, что мои мысли будут не всякому понятны, но уверяю, вы найдете куда
больше темных мест в "Жизни Прокла" Марина (следует заметить, что этим
грешат и прочие славные биографы). Как уже говорил я, сей особенный род
наслаждения был дарован мне только в субботние вечера. Чем же знаменит был
этот день на неделе? Поясню же, читатель - в отдыхе я тогда не нуждался, ибо
не работал, да и жалованья не получал. Что ж могло в таком случае заставить
меня пренебречь нынче зовом Грассини, спросит искушенная в логике публика.
Не знаю, что и ответить. Так уж повелось: всяк руководит своими чувствами
по-своему, и многим свойственно обращаться к заботам бедняков и проявлять
сострадание к их невзгодам и печалям. Вот и я в то время стремился разделить
хотя бы радости этих несчастных людей. Горечь нищеты испытал я сполна, и
тягостно воспоминание об этом; но нельзя без умиления взирать на светлые
стороны жизни бедняков, на их скромные утехи, на их отдохновение от
тяжелого, изнурительного труда. Субботний вечер - та пора, когда для бедного
люда наступает долгожданный законный праздник; все враждебные церкви
объединяются почитанием дня субботнего, устанавливая в этом узы братства -
все христиане в этот день отдыхают от трудов праведных. Это время одной
блаженной радости в преддверии другой, радости, отделенной целым днем и
двумя ночами от возвращения к работе. В такой вечер я всегда чувствовал,
словно бы сам только что сбросил тяжкое ярмо, и, получив заработанное, мог
позволить себе роскошь веселиться. Спеша в полной мере оценить это зрелище
общего разгула, столь близкое моему настроению, я часто, приняв опиум,
блуждал по городу, едва ли придавая значение тому, куда шел и далеко ли
заходил. Всюду успевал я побывать, наведываясь в те уголки Лондона, где
бедняки предаются безудержному кутежу. Я вслушивался в разговоры прохожих,
наблюдал затем, как мужья, жены и дети обсуждают предстоящие развлечения и
покупки, соизмеряя их с бездонностью своей казны. Все больше узнавал я их
желания, их беды, их взгляды на жизнь. Порою слышался ропот неудовольствия,
но куда чаще видел я на их лицах выражение надежды, спокойствия и терпения.
Должен сказать, в покорности своей судьбе бедный гораздо мудрее богатого -
он с радостным смирением принимает и неизлечимые недуги, и безвозвратные
утраты. Стараясь не показаться навязчивым, по возможности затевал я беседы с
беднотою и высказывал свои мнения о том или ином предмете, довольствуясь
если не благодарностью, то по крайней мере снисходительностью слушателей.
Когда случалось, что заработки росли или же цены на хлеб, лук и масло
снижались - я бывал счастлив наравне с остальными; когда же происходило
обратное - я искал утешения в опиуме. Ведь он (подобно пчеле, что обирает
нужный матерьял отовсюду: то из розы, то из сажи дымовой трубы)
соответствует любому чувству, как и отмычка - любому замку. Иногда удалялся
я от дома на огромные расстояния, ибо употребляющий опиум не ведет счета
времени; на обратном же пути я, словно мореход, неотступно следовал за
полярною звездою; пытаясь отыскать необходимое направление, я все более
запутывался, вояж мой постепенно превращался в бесконечное кругосветное
путешествие, где встречались на каждом шагу мысы и проливы; минуя
таинственные дворы, вдруг попадал я в лабиринты аллей, в переулки, темные,
как загадки Сфинкса, в места, способные, полагаю, сбить с толку самого
отчаянного носильщика и привести в смятение душу извозчика. Порою почти
уверен был я, что являюсь первооткрывателем неких terrae incognitae, коих
нельзя обнаружить на карте современного Лондона. За все это, однако, я
заплатил высокою ценой впоследствии, когда лицо какого-то человека
вторгалось в мои видения и терзало меня, а собственные же неуверенные шаги
по Лондону преследовали мой сон - я чувствовал себя в трагической западне,
где меркнет всякий смысл, где в муках томится сознание.
Итак, я показал, что опиум не производит уныния и оцепенелости, скорее
наоборот, ведь читатель видел, как гнал он меня по площадям и театрам. Но
все же признаюсь, - это едва ли самые подходящие места для употребляющего
опиум, особенно когда тот пребывает в божественнейшем состоянии счастья, ибо
в подобные часы толпа угнетает его, а музыка кажется чересчур чувственной и
грубой. Повинуясь естеству, он жаждет одиночества и тишины - тех главнейших
условий экстаза и углубленной мечтательности, что являют собою вершину
даруемых опиумом благ. Я, чьей болезненной склонностью было размышлять
слишком много, так мало замечал происходящее вокруг, что по выходе из
колледжа чуть не впал в тяжелейшую меланхолию, вызванную непрерывными
мыслями о страданиях, свидетелем коих я стал в Лондоне. Прекрасно зная это
свойство моей натуры, я сопротивлялся ему изо всех сил. Тогда, наверное,
напоминал я легендарного посетителя пещеры Трофония и, дабы исцелиться от
ужаса, искал лекарства то в светском обществе, то в занятиях наукою. И я
давно бы уж сделался ипохондрическим меланхоликом, кабы не эти средства. В
последующие годы, однако, когда жизнерадостность вернулась ко мне, я
устремился всей душою к уединенной и размеренной жизни. Но вновь, как и
прежде, страстно мечтал я об опиуме и не раз прибегал к нему. Летними ночами
сиживал я пред распахнутым окном, устремив свой взор на море, расстилавшееся
вдали, и следил, как весь великий город Л... погружается в тишину; после,
все так же недвижим, встречал я рассвет.
Меня, пожалуй, могут заподозрить в мистицизме, квиетизме, бемианстве и
прочих грехах, но я не тревожусь на сей счет. Сэр Г. Вэйн младший был одним
из наших мудрейших мыслителей, и пусть читатель убедится сам, что в своих
философских работах он не меньший мистик, нежели я. Скажу только, что
величественная картина лежащего внизу города внушала мне вполне мистические
идеи: я сравнивал Л... с самой Землею, где жизнь полна скорби и печали и
короток отмеренный человеку путь, а единственным о нем напоминанием служат
лишь забытые могилы. Океан, словно погруженный в задумчивый покой, в своем
бесконечном движении как бы олицетворял мысли и желания Создателя. В тот миг
казалось мне, будто обрел я наконец надежную защиту от суеты людской, и
всякое душевное волненье замирало, прекращалась лихорадочная внутренняя
борьба, наступало желанное затишье всех чувств: время, когда тайные горести
покидают сердце, пора умиротворенности и отдохновения от трудов
человеческих. Я видел, как рождаются надежды вопреки неизбежности смерти,
наблюдал течение мысли, неутомимое, как бег облаков, стремительный, но
ровный, ощущал спокойствие, происходящее не от вялости, но напротив - от
бурного столкновения непримиримых душевных начал - вечной жажды движения и
вечного стремления к покою.
О справедливый, нежный и могущественный опиум! Ты равно даруешь и
бедным и богатым тот живительный бальзам, что исцеляет глубокие сердечные
раны и лечит "боль, смущающую дух". Красноречивый опиум! Риторикой, лишь
тебе подвластной, заставляешь ты умолкнуть гнев: преступнику, хотя бы и на
одну ночь, ты возвращаешь утраченные надежды юности и отмываешь от крови
руки его; честному человеку ты помогаешь на время позабыть

Ошибки праздные и горькие обиды;

к торжеству оскорбленной невинности ты призываешь на суд грез мнимых
свидетелей, отвергая истинных, и переписываешь в пользу напрасно осужденного
приговоры несправедливых судей. Из фантастических созданий, рожденных
воображением, ты воздвигаешь во тьме храмы и города, с коими не сравнятся ни
творения Фидия и Праксителя, ни великолепие и пышность Вавилона и
Гекатомпила, а "из снов, полных беспорядочных видений", извлекаешь на свет
глубоко схороненные в памяти образы полюбившихся нам мест и благословенные
лица близких людей, что освобождены тобою от "гнета могильного камня". Один
лишь ты можешь одарить человека столь щедро, воистину владеешь ты ключами от
Рая, о справедливый, нежный и могущественный опиум!

    III. ПЫТКИ ОПИУМОМ



Вступление

Благовоспитанный и, хочется верить, благосклонный читатель (ведь
читатель мой должен быть снисходительным, ибо здесь от него потребуется
нечто большее, нежели простая учтивость) - ты сопровождал меня до сей поры,
теперь позволь же перенести тебя на восемь лет вперед - из 1804 (когда, как
известно, впервые я принял опиум) в 1812-й. Годы академической жизни моей
минули и ныне позабыты вовсе - студенческий берет более не жмет моих висков,
а если где и существует он - так на голове другого юного школяра, столь же
алчного до знаний и столь же счастливого. Плащ мой, осмелюсь предположить,
постигла печальная участь множества прекраснейших книг библиотеки Бодлея,
кои прилежно изучаются червями и молью; может статься, плащ сей отправился
прямиком в ту великую сокровищницу, что не прочь приютить тьму самой
завалящей утвари, как то: старые чайники для воды, чайницы, чашки, чайники
для заварки etc., (не говоря уж о прочих сосудах скудельных: стаканах,
графинах, постельных грелках...) - порою, глядя на нынешнее поколение чашек,
я вспоминаю, что некогда довелось мне повидать и предков их. Однако же о
судьбе этих несчастных я, как, впрочем, и остальные владельцы
университетских плащей, едва ли смогу поведать что-то, кроме историй темных
и умозрительных. Злой колокол часовни, зовущий к заутрене, более не тревожит
мой сон; звонарь же, чей приметный язык (из бронзы и меди) вдохновлял меня
на писанье мстительных греческих эпиграмм, давно умер и перестал досаждать
прихожанам - и те, что изнывали от звучных его пристрастий, ныне, должно
быть, простили ему былые заблуждения. Теперь покончено и с колоколом: он
бьет, пожалуй, как и прежде, трижды в день, жестоко угнетая достойных
джентльменов и лишая их душевного покоя, однако я в этом году уже не слышу
сей вероломный голос (я зову его вероломным, ибо, словно преисполнившись
некой злой утонченностью, своими сладостными серебристыми звуками, казалось,
приглашал он нас не к алтарю, а к веселому застолью), и пусть даже ветер
станет ему помощником - голос тот не в силах достигнуть меня за 250 миль,
где я сокрылся в горном ущелье. Ты спросишь, читатель, что же делаю я среди
скал? Принимаю опиум. То ясно, но что еще? Скажу, в лето 1812-е, к которому
подошли мы, я уж не первый год как изучаю немецкую метафизику, штудируя
Канта, Фихте, Шеллинга etc. Однако каков мой образ жизни? Иными словами, к
какому классу людей принадлежу? Ныне живу я в сельском доме с одинокою
служанкой (honi soit qui mal y pense)[*горе тому, кто дурно об этом подумает
(фр.)], кою соседи мои почитают здесь за "домоправительницу". Будучи
человеком изрядно образованным и потому вхожим в круг джентльменов, я тем не
менее склонен считать себя едва ли достойным членом этой беспорядочной
семьи. Следуя вышесказанному, а также и тому, что нет у меня какого-либо
видимого призвания или дела, вы, верно, рассудите: человек, должно быть,
получил наследство и пробавляется праздностью - так полагают и соседи,
надписывая, сообразно с новой английской манерою, письма ко мне -
"такому-то, эсквайру"; хотя боюсь, что строгие геральдические построения
обнажат всю необоснованность моих притязаний на сей громкий титул. И все же,
по общему мнению, я - не кто иной, как X.Y.Z., эсквайр, а отнюдь не Мировой
Судья и не Custos Rotulorum[*Хранитель свитков(документов) (лат.).]. Женат
ли я? Пока нет. Пью ли опиум по-прежнему? Да, всякий субботний вечер. И,
возможно, продолжаю беззастенчиво принимать его с того "дождливого
воскресенья" 1804 года, когда у "величественного Пантеона" повстречал
"дарующего вечное блаженство аптекаря"? Воистину так. А как я нахожу свое
здоровье после столь усердного употребления опиума? Иными словами, как я
поживаю? Спасибо, неплохо, или как то любят говорить леди в соломенных
шляпках, "лучше некуда". В самом деле, по всем медицинским теориям выходило,
что обязан я занемочь, однако правда требует провозгласить иное: никогда не
был я столь счастлив в своей жизни, как весною 1812 года; и я хочу
надеяться, что все то количество клерета, портвейна или "старой мадеры",
которое выпил ты, благосклонный читатель, в какие-либо восемь лет бренного
существования, так же мало расстроило твое здоровье. Вот вам лишнее
свидетельство того, как опасны медицинские советы "Анастасия"; насколько мог
я заметить, автор сей книги вполне сведущ в богословии и праве, но уж никак
не в медицине. А посему - увольте! - я предпочитаю следовать доктору Бьюкану
и никогда не забываю мудрой рекомендации этого достойного мужа "быть
особенно осторожным и не принимать более 25 унций лаудана за раз". Столь
неумеренное пользование моим лекарством я объясняю тем, что был тогда (в
1812 году) полным невеждою и не подозревал об ужасах мщения, кои опиум
бережет про запас для злоупотребляющих его милосердием. В то же время нельзя
забывать, что до сей поры я оставался лишь скромным дилетантом в данной
области: даже восьмилетний опыт, хотя и допускавший в известной мере
перерывы между приемами, оказался недостаточным, чтобы опиум сделать частью
моей ежедневной диеты. Однако ныне для меня наступает новая эра, и потому
позволь же нам теперь, читатель, перенестись в год 1813. Прошлым летом
жестоко страдал я от душевного истощения, что было вызвано одним печальным
событием, описывать которое не вижу смысла, ибо едва ли то имеет
касательство до цели моего повествования; скажу лишь, что сие истощение
усугублялось телесным недугом. Казалось, теперь болезнь моя возвратилась -
вновь подвергся я тем ужасающим приступам желудочного недомогания, что так
истязали меня еще в юности; возвратились и прежние мрачные сны. Не желая
быть неверно истолкованным далее, поясню: здесь подступаю я к месту, с коего
не знаю, как повести рассказ мой, ибо зрю пред собою дилемму: то ли
испытывать терпение читателя, описывая всякую подробность болезни и борьбы с
нею, дабы с достоверностью доказать бессилие мое пред страданиями, то ли же,
минуя критический пункт сей истории ради удовольствия публики, предстать
безвольною персоной, что так легко скатывается к последним степеням рабской
зависимости от опиума (к подобному заблуждению, как успел я понять, втайне
предрасположены многие). Итак, стою я меж двух огней - и первый уж грозит
испепелить войско терпеливых читателей, будь оно хоть о ста шести головах и
пополняйся притом всякий раз подкреплением, поэтому довериться сему огню
было бы безрассудно. А значит, остается сообщить лишь то, что сочту я
необходимым, тебе же, благосклонный читатель, придется поверить словам моим,
не надеясь на объяснения. Потому не будь предвзятым и не думай обо мне
дурно, ибо поступаю так, снисходя до твоего же блага. Нет, не мог я боле
бороться - и ежели ты, читатель, милосерден и, того пуще, осмотрителен - не
подвергай сомнению сие, а не то в своем следующем издании "Опиумной
исповеди", исправленном и расширенном, я уж заставлю тебя уверовать и
вострепетать; a force d'ennuyer[*силой занудства (фр.)], посредством
велеречивого мудрствования я отобью у публики всякую охоту оспаривать впредь
мои утверждения.
Повторяю - я стал употреблять опиум каждый день и не мог поступить
иначе. Впрочем, в моей ли власти было отказаться от этой привычки? И в
достаточной ли мере извиняет меня то, что сознавал я всю тщетность моих
усилий? Был ли я настойчив в тех бесчисленных попытках отвоевать утраченные
земли? Действовал ли до конца последовательно? Вопросы эти, увы, я вынужден
отклонить. Возможно, мне следовало бы сыскать средства, дабы публика
смягчила свой приговор, а болезнь - свою кару; однако раскаиваюсь ли я в
том, что не нашел тех средств? Признаюсь, по безволию моему сделался я
настоящим эвдемонистом, жадным до наслаждений, и потому не могу я встречать
страдания с твердостью и едва ли стану сносить мученья, хотя бы и зная, что
буду зато вознагражден. Единственно в этом расхожусь я со стоиками,
заправляющими манчестерской хлопковой биржей[*Сей богатый новостями дом, от
посещения коего я был любезно избавлен несколькими местными джентльменами,
кажется, назывался "Портиком". Отсюда поначалу заключил я, что обитатели ею
вознамерились представиться последователями Зенона. Однако чуть позже меня
убедили в обратном]. Здесь я позволю себе быть эклектиком, взывая к тому
снисходительному братству, кое более других нашло бы сочувствия к шаткому
состоянию употребляющего опиум - "то, - как Чосер говорит, - люди славные и
милостолюбивые", и епитимья, что наложат они на столь тяжкого грешника,
каков я, не будет строга, и не востребуют они сурового воздержания. Черствый
морализатор, по мне, едва ли вкуснее некипяченного опиума. Во всяком случае,
любой, кто пожелал бы отправить меня в великое плавание нравственного
искупления с трюмами, полными смиренных и покаянных идей, должен был бы
сперва разъяснить мне выгоды подобной морской прогулки. В таком возрасте
(тридцати да еще шести лет) трудно предположить у меня избыток сил: в самом
деле, я нахожу, что их стало недоставать для тех умственных трудов, в кои
погружен; и пускай не надеются застращать меня грозными речами, ибо не
пристало мне понапрасну расточать и без того малые запасы времени моего на
столь отчаянное нравственное путешествие.
Так или иначе, но исход кампании 1813 года уже известен тебе, читатель,
и с этой минуты ты вправе считать меня вполне приобщенным к опиуму, то есть
человеком, спрашивать которого, принимал ли он нынче опиум, так же
бессмысленно, как и вопрошать: дышал ли он сего дня и билось ли его сердце?
Теперь, читатель, ты знаешь, кто я, и будь уверен - ни один старец "с
белоснежною бородою" не сможет отнять у меня той "маленькой золоченой
шкатулки с пагубным ядом". О нет, я заявляю всем, что ежели какой моралист
или медик, даже самый преуспевший в своей почтенной отрасли, присоветует мне
искать защиты от опиума в Великом посте или Рамадане, то вряд ли стоит ему
уповать на мое самообладание. Итак, сие решено меж нами, и далее мы помчим,
опережая ветер. Давай же, читатель, из чересчур наскучившего нам года 1813
перенесемся, коли тебе охота, в 1816-й. Вот уж поднимается занавес, и ты
видишь меня в новой роли.
Если б некий человек, бедняк ли, богач, предложил рассказать нам о
счастливейшем дне своем и при том объяснить, отчего он считает сей день
таковым - полагаю, мы все воскликнули б: "Говори! Говори!" Ведь верно
распознать счастливое мгновение порой не под силу и мудрецу, ибо должен