едва ли смогу вновь встать на ноги. Но случилось так, что в сей смертельный
миг бедная сирота, которая в жизни своей не видела ничего, кроме несчастий,
протянула мне руку помощи. Закричав от ужаса, Анна тем не менее не
растерялась, побежала на Оксфорд-стрит и быстрее, нежели мог я ожидать,
воротилась со стаканом портвейна и пряной булочкой. Сия скудная трапеза так
благотворно подействовала на мой пустой желудок (который давно уже
отказывался принимать жесткую пищу), что я тотчас почувствовал, как силы
возвращаются ко мне. Да не забудется это вино, за которое щедрая девушка не
ропща уплатила из последних своих денег, коих и без того не хватало ей на
самое необходимое; и вряд ли надеялась она в ту минуту, что когда-нибудь я
возвращу этот долг. О, юная моя благодетельница! Как часто потом, пребывая в
одиночестве, думал я о тебе с содроганием души и искренней любовью! И часто
желал я, чтобы подобно тому, как в древности отцовское проклятье,
наделявшееся сверхъестественной силой, следовало за отпрыском с фатальной
безысходностью, так и мое благословение, идущее от сердца, томимого
признательностью, имело бы равную способность гнаться, подстерегать,
настигать и овладевать тобою, Анна, везде, где бы не находилась ты - и в
средоточье мрака лондонских борделей, и даже (когда б то было возможно) во
мраке могилы, где ты могла бы быть разбужена посланьем всепримиряющей
благодати и прощения!
Я не часто плачу, ибо мысли мои далеки от тех суетных вещей, что
составляют смысл для большинства, и погружены они на ту глубину, где "места
нет слезам", да и сама строгость ума моего противоречит тем чувствам, кои
обычно виновны в слезах наших. В сих чувствах нуждается скорее тот, кто
легкомыслием своим огражден от печальной задумчивости и потому не в силах
противостоять рыданиям в минуту несчастья. Кои же, подобно мне, познали
скрытые законы человеческой судьбы, с самых ранних лет, дабы избежать
крайнего уныния, поддерживают и лелеют в себе успокоительную веру в грядущую
гармонию и в гиероглифическое значение людских страданий. Посему я и остаюсь
весел и бодр всегда и, как уже говорил, не часто плачу. Однако есть
переживания, пускай не столь страстные и глубокие, но трогающие мое сердце
более остальных. Так, проходя по освещенной тусклым светом фонарей
Оксфорд-стрит и внимая знакомой мелодии шарманки, что много лет назад
утешала меня и дорогую мою спутницу (да буду всегда называть ее так), я
проливаю слезы и размышляю о таинственной воле, столь внезапно и жестоко
разлучившей нас. Как случилось это - читатель узнает из последних страниц
моей предварительной исповеди.
Вскоре после описанного происшествия я повстречал на Облмарл-стрит
одного господина, состоявшего при дворе Его Величества. Сей джентльмен не
раз бывал у нас в доме и теперь без труда узнал меня. Я же не старался
скрыть, кто я таков, и потому прямо отвечал на все вопросы. Взяв, однако, с
него слово чести, что тот не выдаст меня опекунам, я сообщил ему адрес
адвоката, с коим свел знакомство. На другой день получил я от своего нового
покровителя билет в 10 фунтов; конверт с деньгами был доставлен в контору
стряпчего вместе с прочими деловыми бумагами и вручен мне незамедлительно и
со всею учтивостью, хотя видел я, что содержимое послания вызывает у сего
законника определенные подозрения.
Подарок этот пришелся как нельзя кстати и сослужил мне немалую службу в
том деле, за которым и приехал я в столицу - то было (говоря судебным
языком) ходатайство по весьма важному вопросу, не разрешив коего не мог я
покинуть Лондон.
Читателя, пожалуй, удивит, что, оказавшись в столь могущественном мире
Лондона, не в силах был я сыскать средств, дабы избегать крайней нужды -
ведь предо мною открывались во всяком случае две к тому возможности: либо
воспользоваться помощью друзей моей семьи, либо же обращать в доход свои
юношеские знания и таланты. Касательно первой возможности скажу: более всего
на свете в то время опасался я вновь оказаться в руках опекунов, ибо знал,
что те наверное употребят свою законную власть наихудшим образом, то есть
насильственно упрячут меня в колледж, как уже было однажды. Я чувствовал
неизбежность подобного водворения (понятно, что согласия моего не
требовалось), которое стало бы для меня величайшим позором - ведь что может
быть унизительней, нежели власть самодура, подавляющего ваши желания и
стремления! Такому тиранству, думается, я предпочел бы смерть. Потому-то из
страха навести на свой след опекунов я был столь сдержан в поиске
покровительства даже там, где несомненно обрел бы его. Отец мой в свое время
имел немало друзей в Лондоне, и я (хоть минуло со смерти его десять лет) все
еще помнил имена некоторых; однако, впервые оказавшись в этом городе, я едва
ли смог бы разыскать тех людей. Впрочем, трудность эта была преодолима,
останавливало же меня другое - тревога, причины коей я уже указал. Что же до
иной возможности прокормиться, то я, пожалуй, отчасти разделю недоумение
читателя: как же мог проглядеть я ее? Без сомнения, я бы добыл себе средства
на скромную жизнь, если бы, например, нанялся в типографию помогать при
печатании греческих книг. Своею безупречной аккуратностью и тщанием я быстро
снискал бы расположение хозяев. Однако не следует забывать, что получить
такое место можно лишь будучи представленным какому-либо знатному издателю -
я же не имел такой надежды. Но, по правде говоря, меня никогда не посещала
мысль о том, чтобы извлекать прибыль из своих литературных знаний. Я не
видел иного способа достаточно быстро составить капитал, кроме как брать
взаймы, полагаясь на будущий достаток. С подобным предложением обращался я
повсюду, пока наконец не повстречал еврея по имени Д...[* Кстати, спустя
восемнадцать месяцев я вновь обратился к нему по тому же вопросу; теперь я
уже был студентом весьма почитаемого колледжа и мне повезло куда более - к
предложениям моим наконец отнеслись всерьез. То, чего желал я, определялось
отнюдь не своеволием и не юношеским легкомыслием (коим прежде подчинялась
моя натура), нет, причиною таких требовании стала злобная мстительность
моего опекуна, который, сознавая всю тщетность своих попыток удержать меня
от поступления в университет, решил на прощание облагодетельствовать
подопечного, отказавшись ссудить хотя бы шиллинг сверх того годового
содержания в 100 фунтов, что назначалось мне колледжем. Жить на означенную
сумму едва ли представлялось возможным в то время - тем более для человека,
который, несмотря на показное равнодушие к деньгам и пренебрежение дорогими
удовольствиями, не мог, однако, обходиться без прислуги и не намерен был
вдаваться в столь приятные детали сиюминутной экономии. Итак, вскоре я
ощутил себя весьма стесненно, правда, затем, после многотрудных объяснений с
тем самым евреем (иные из наших бесед, имей я досуг пересказать их,
позабавили бы читателя), я все же получил необходимую мне сумму на
"известных" условиях, а именно обязавшись выплачивать этому лихоимцу
семнадцать с половиной процентов ежегодно. Израиль, со своей стороны,
любезно удержал из сих денег не более девяноста гиней, предназначенных для
оплаты услуг некоего нотариуса (каких же именно услуг, кому и когда
оказанных - то ли во время осады Иерусалима при строительстве Второго Храма,
то ли при более близкой нам исторической оказии - я так и не смог
установить). Сколь много статей умещалось в предъявленном мне счете уж и не
упомню точно, но по-прежнему храню этот документ в шкатулке вместе с прочими
природными диковинками: когда-нибудь, хочется верить, я предоставлю его в
распоряжение Британскому Музею.]
Я представился ему и прочим ростовщикам (некоторые из них, думается,
также были евреями) и рассказал об ожидаемом наследстве; те, в свою очередь,
передали отцовское завещание в суд по гражданским делам, который и признал
законность моих притязаний. По всему выходило, что второй сын ....эсквайра,
обладает правом нераздельного наследования (или даже более того), о чем я,
собственно, и толковал евреям; однако оставался неразрешенным один вопрос,
легко угадываемый в глазах ростовщиков - а был ли я в самом деле тем
человеком, за которого выдавал себя? Прежде мне никогда бы не пришло в
голову, что подобное подозрение вообще возможно; я опасался, как бы моим
еврейским друзьям не довелось продвинуться в своих ревностных разысканиях
слишком далеко и узнать обо мне куда больше, нежели требовалось, - ведь в
таком случае они могли бы составить заговор с целью продать меня опекунам. Я
был удивлен, что моя персона materialiter (выражаюсь так, ибо питаю страсть
к аккуратности логических разграничении) обвиняется, или, по крайней мере.
подозревается в подделке самой себя, formaliter. И все же, дабы
удовлетворить щепетильность евреев, я обратился к единственно возможному
средству. Еще будучи в Уэльсе, получил я от друзей множество писем, которые
теперь постоянно таскал с собою - лишь они (не считая, пожалуй, одежды)
составляли в то время мой жизненный груз, коему не находилось применения.
Эти письма я и извлек на свет - в основном это были послания из Итона от
графа ..., тогдашнего близкого моего товарища, и несколько писем маркиза
.... его отца. Последний, сам в прошлом блестящий итонец, хотя ныне и был
всецело поглощен земледельческими занятиями, все же сохранил приязнь к
классическим штудиям и не чуждался общения с ученой молодежью. Помню, мы
стали переписываться, едва мне исполнилось пятнадцать: порой маркиз сообщал
о тех великих усовершенствованиях, что сделал он или же намеревался сделать
на землях М... и Сл..., иной раз рассуждал о достоинствах какого-нибудь
латинского поэта, а то предлагал мне идеи, кои хотел бы видеть воплощенными
в стихах моих.
Прочитав эти письма, один из евреев согласился ссудить мне две или три
сотни фунтов при условии, что я уговорю молодого графа, который, кстати, был
не старше меня, поручиться уплатить долг, коли, по наступлении
совершеннолетия, того не сделаю сам. Как ныне понимаю я, еврей тот
рассчитывал не столько на пустяковую выгоду с нашей сделки, сколько на
возможность впоследствии вести дела с моим знатным другом, ибо был прекрасно
осведомлен об огромном состоянии, что наследовал граф. Во исполнение
договора, восемь, может, девять дней спустя, получил я от ростовщика первые
десять фунтов и стал приготовляться к поездке в Итон. Около трех фунтов
денег пришлось оставить заимодавцу на покупку марок, необходимых, как уверял
тот, для рассылки требуемых бумаг в мое отсутствие. В глубине души я
чувствовал обман, но не желал давать повода к проволочкам. Куда меньшую
сумму назначил я другу своему, юристу (тому, что и свел меня с евреями), в
уплату за постой в его не слишком-то обустроенном жилище. Пятнадцать
шиллингов я употребил на восстановление (хоть и самое немудреное) моего
платья. От прочих денег четверть я дал Анне, полагая по возвращении
разделить с нею остаток. Закончив дела свои, в седьмом часу, темным зимним
вечером, сопровождаемый Анной, отправился я в сторону Пиккадилли,
намереваясь добраться оттуда до Солт-Хилла на почтовой карете, идущей в Бат
или Бристоль. Путь наш лежал через ту часть города, коей боле не существует,
и потому теперь трудно даже приблизительно очертить ее границы, но, кажется,
там проходила некогда Своллоу-стрит. Имея времени в достатке, мы свернули
налево и, выйдя на Голден-сквер, присели на углу Шеррард-стрит, не желая
прощаться среди суеты и блеска Пиккадилли. Я заранее посвятил Анну в
задуманное дело и вот вновь уверял, что ежели повезет мне - разделит она мое
счастье, и, покуда хватит сил и средств, я не оставлю ее. Привязанность к
несчастной девушке, равно как и чувство долга заставляли меня думать так; от
единой лишь благодарности должен был стать я ей вечным слугою, но я любил
Анну, любил, как сестру; и в ту минуту скорбного расставания душа моя
преисполнилась крайней печали и нежности к ней. Я, казалось, имел более
причин отчаиваться, ибо покидал теперь свою спасительницу, но, вспомнив о
том жестоком ударе, что едва не свел меня в могилу, и о чудесном исцелении,
я вдруг обрел благостный покой и надежду. Анна же, напротив, была так
грустна, словно бы мог я дать ей что-то сверх искренней доброты и простого
братского чувства; и когда, прощаясь, я поцеловал ее, она обвила мою шею
руками и зарыдала, не в силах промолвить ни слова. Я думал воротиться не
позднее, чем через неделю, и мы условились, что Анна по прошествии пяти дней
всякий вечер ровно в шесть часов станет ожидать меня в конце
Грэйт-Тичфилд-стрит - той тихой гавани, где обыкновенно назначали мы
встречи, дабы не потерять друг друга в Средиземном море Оксфорд-стрит.
Принял я также и прочие меры предосторожности - и лишь об одной позабыл.
Анна прежде никогда не называла мне своей фамилии, а впрочем, я мог ее и не
запомнить (как предмет не слишком большого интереса). К тому же девушки из
простонародья, оказавшиеся, подобно возлюбленной моей, в столь несчастливом
положении, не имеют привычки величать себя мисс Дуглас, мисс Монтегю и пр.
(как делают с большою претензией читательницы романов); мы знаем их лишь по
имени, как Мэри, Джейн, Френсис ... Как же я думал разыскать ее? По правде
говоря, мне и не пришло в голову, что встретиться после такой краткой
разлуки нам будет труднее обыкновенного, и потому в ту минуту не потрудился
я спросить, каково полное имя Анны; и записи мои, посвященные сцене
расставания, также не хранили ответа. Ведь последние мгновения растратил я
на то, чтоб хоть как-то обнадежить бедную подругу мою, и долго уговаривал
Анну исправно принимать лекарство от кашля и хрипоты, каковые находил я
весьма опасными для ее здоровья. Теперь же пришлось мне глубоко раскаяться в
столь печальной рассеянности.
В девятом часу добрался я до Глочестерской кофейни; почтовая карета на
Бристоль уж отправлялась, когда я занял свое место на крыше. Плавное и
легкое движение[*Бристольская почтовая карета может считаться по удобствам
своим самою лучшею в Королевстве. Сие первенство объясняется как неожиданно
хорошей дорогой, так и щедростью бристольских купцов, расходующих денег
более обыкновенного на содержание дилижанса.] навевало дремоту; как это
странно, что первый за последние месяцы глубокий и покойный сон застал меня
на крыше кареты - в постели, которую сегодня я почел бы не слишком удобною.
Во время сна случилось происшествие, лишний раз убедившее меня, как легко
человек, не знающий горя, проживает жизнь свою, вовсе не ведая, что за
доброта таится в душе его, впрочем, вынужден добавить я, скрепя сердце, не
сознает он также и схороненного там зла. Так неприметны порой под покровом
манер истинные черты нашей натуры, что для простого наблюдателя оба понятия
эти, а равно и оттенки их, перемешаны между собою - и потому клавиатура во
всем многообразии заключенных в ней гармоний низводится до скудной схемы
очевидных различий гаммы или же до азбуки простейших звуков. А происшествие
было таково: на протяжении первых четырех или пяти миль я с печальным
постоянством докучал своему соседу, то и дело заваливаясь на него, едва лишь
карета давала крен, и окажись дорога чуть менее ровной, я бы, наверное, и
вовсе выпал из кареты от слабости. Попутчик мой громко жаловался, как делал
бы всякий в подобном положении, однако жалобы в устах его приобретали
неоправданно мрачный смысл. Расстанься я с этим человеком тотчас же, то
продолжал бы видеть в нем (ежели и допустить такое снисхождение) лишь невежу
и грубияна. Впрочем, я вполне понимал, что здесь была и доля моей вины, а
посему извинился и дал ему клятву впредь не впадать в сон. Затем же, не
стараясь быть подробным, я сообщил моему попутчику, что много страдал, а
теперь болен и совершено обессилел, кроме того, средства мои не позволяли
путешествовать внутри кареты. Едва услышав сии объяснения, человек этот
переменился ко мне - и когда вновь пробудился я от шума и огней Хаунслоу (не
прошло и двух минут после нашего разговора, как я заснул вопреки данному
обещанию), то обнаружил, что сосед крепко обхватил меня рукою, удерживая от
падения; и весь остаток пути от проявлял ко мне поистине женскую ласку, так
что, наконец, я уж и вовсе лежал у него на руках - это было более чем
благородно со стороны моего спутника, ибо он, судя по всему, вознамерился
опекать меня до самого Бата или Бристоля. К сожалению, я уехал далее, нежели
полагал - так сладок был мой сон; очнувшись от неожиданной остановки кареты
(очевидно, возле почтовой станции), я выяснил, что мы уже достигли
Мэйденхэда, оставив Солт-Хилл в шести или десяти милях позади. Здесь я
сошел; в продолжение же краткой стоянки добрый мой компаньон (мимолетного
взгляда уже на Пиккадилли было достаточно, чтобы признать в нем лакея или
кого-то в этом роде) умолял меня лечь спать как можно скорее. Пообещав ему
так и сделать, я, однако, не замедлил отправиться далее, а, вернее, назад,
пешком. Должно быть, около полуночи двинулся я в путь, но шел так тихо, что
когда поворотил на дорогу от Слоу к Итону, часы в ближайшем доме пробили уже
четыре. Сон, равно как и ночной воздух, освежил меня, но все же я чувствовал
сильную усталость. Помнится, одна лишь мысль (впрочем, не новая и прекрасно
выраженная к тому же неким римским стихотворцем) утешала меня в ту минуту.
На пустоши Хаунслоу не так давно произошло убийство. Думаю, не ошибусь, коли
скажу, что убитого звали Стил и был он владельцем лавандовой плантации в
этих местах. Все более приближался я к той самой пустоши, и потому пришло
мне в голову, что проклятый убийца, ежели ему теперь не сидится дома, может
нечаянно столкнуться со мною в темноте лицом к лицу, и будь я в таком случае
не бедный изгнанник,

Носитель знания, землею обделенный,

а, положим, лорд ..., наследник огромного состояния, приносящего до 70
000 фунтов годового дохода, - как бы тогда трепетал я от ужаса! Не слишком,
однако, верится, чтобы лорд ... оказался в моем положении. И все же
занимавшая меня мысль по сути верна - власть и богатство поселяют в человеке
постыдный страх смерти; я уверен: ежели бы самому безрассудному вояке,
которому и терять-то нечего, вдруг перед сражением сообщили о том, что
отныне он наследует поместье в Англии и с ним - 50 000 фунтов ежегодно, -
любви к пулям в нем заметно поубавилось бы[*Мне возразят: есть множество
богатых люден самого высокого звания, кои, как видно из всей нашей истории,
упорнее других ищут опасное и в сражениях. Воистину так, однако следует
помнить, что власть от долгого пользования ею потеряла в глазах этих господ
всякую привлекательность], а привычка к невозмутимости и хладнокровию стала
бы обременительной. И правильно заметил один мудрец, имевший достаточно
опыта к сравнению, что богачу более подобает

Презрев добро, тупить его оружье,
Чем искушать себя поступком благородным.
"Рай обретенный"

Сие игривое отступление объясняю я глубиною моих тогдашних чувств. Но
читатель мой не найдет далее причины жаловаться, ибо теперь рассказ будет
скор. На дороге от Слоу к Итону я заснул, но едва забрезжил рассвет, как
пробудился я от голоса некоего человека; тот склонился надо мною и,
казалось, пристально изучал меня. Я не знал, кто сей человек. Признаться,
облик его был невесел, а о намерениях же не берусь судить - впрочем, едва ли
незнакомец полагал персону, спящую зимою на дороге, достойной ограбления.
Спешу, однако, заверить его, коли окажется он в числе моих читателей, что
сие заключение легко оспорить. Бросив несколько презрительных слов,
незнакомец пошел прочь; отчасти я даже был рад, что меня побеспокоили, ибо
теперь мог пройти через Итон никем не замеченный в столь ранний час. Сырая
ночная погода к утру сменилась слабым морозом: и деревья, и земля - все
вокруг покрылось инеем. Благополучно миновав Итон, я остановился в маленькой
гостинице в Виндзоре. Тотчас умывшись и наскоро поправив свое платье, около
восьми я направился к Потэ. Дорогой мне повстречалось несколько юных
студентов, которые, невзирая на убогое мое одеяние, поговорили со мною, ибо
итонец - всегда джентльмен. Оказалось, что друг мой, лорд..., уехал в
...ский университет. "Ibi omnis effusus labor"[* Здесь все мои усилия
обратились в прах (лат.)]. Многих в Итоне я также почитал за друзей, однако
они были таковыми во дни благополучия моего, а ныне я не желал отягощать их
своим несчастием. И все же, собравшись с мыслями, я решил обратиться к графу
Д., которому (хотя знал его куда менее остальных) не боялся показаться в
столь печальном положении. Он все еще оставался в Итоне, но уж собирался,
думаю, в Кембридж. Я навестил его, был радушно принят и приглашен к
завтраку. Здесь, читатель, позволь же остановиться, дабы удержать тебя от
ошибочных выводов: по тому, что случалось порой упоминать высокородных
друзей моих, не суди обо мне, как о ровне им. Слава Богу, это не так - я сын
обычного английского негоцианта, славного при жизни своею честностью;
кстати, он много посвящал себя литературным занятиям (и был сочинителем,
хотя и анонимным). Проживи отец мой долее, то непременно составил бы немалый
капитал; однако он скоро умер, оставив семерым наследникам около 30 000
фунтов. Но еще того больше (говорю это с гордостью) была одарена моя мать. И
хоть не могла она похвастаться литературным образованием, я бы определил ее
все же как в высшей степени мыслящую женщину (чего не скажешь подчас о наших
жрицах изящной словесности); и если бы кто почел за труд собрать и
напечатать письма ее - не было б предела удивлению перед теми ясными и
строгими мыслями, воплощенными в блестящем родном языке, полном живой
непосредственности, - сыщем ли мы в женской литературе нашей много подобных
примеров? Разве что некоторые места из леди М. В. Монтегю. Таковы
достоинства моего происхождения - других я не имею и за то искренне
благодарю Господа, ибо сужу так: звания да чины, чрезмерно возвышающие
человека над соплеменниками его, не слишком-то благоприятствуют развитию
душевных свойств оного.
Завтрак у лорда Д. представлял собою великую картину и виделся мне куда
роскошнее, нежели был, ибо оказался первой настоящею трапезой за долгие
месяцы, более того - настоящим пиршеством. Однако же странно, как мало я
смог съесть! Помнится, когда получил я десять фунтов, тот же час отправился
в лавку к булочнику, дабы купить пирожных - сей магазин я пытливо изучал уже
около двух месяцев, воспоминание об этом крайне унизительно; я хорошо знал
историю Отвея и, разумеется, опасался есть слишком жадно. Впрочем,
тревожился я напрасно, потому как аппетит мой притупился, и я почувствовал
себя дурно, не проглотив и половины купленной снеди. Таков же был итог
всякий раз, когда доводилось мне питаться чем угодно, только не едою, а это
продолжалось неделями; и даже если не мучился я тошнотой, то, как правило,
часть мною съеденного бывала отвергнута, причем порою сие сопровождалось
желчию. Вот и теперь, за столом лорда Д. мне было не лучше обычного: так, в
самый разгар угощения аппетит покинул меня. К несчастью, я всегда обожал
вино и положил рассказать об этом лорду Д., присовокупив, однако, и краткую
повесть о недавних страданиях моих; на эту речь хозяин отозвался
сочувственно и велел подать вина. Вкусив оного, я в одно мгновение
приободрился, замечу - я никогда не упускал случая выпить, ибо в то время
боготворил вино так же, как теперь - опиум. Однако уверен, что тогдашнее мое
пристрастие лишь усугубляло ту желудочную болезнь; правда, полагал я легко
излечиться, едва упорядочен будет мой рацион. Надеюсь, все ж не из одной
любви к вину просиживал я праздно у моих итонских друзей; хотелось мне
верить тогда, что была на то иная причина, а именно неохота тотчас же
обращаться за столь деликатной услугою к лорду Д., просить коего не имел я
достаточных оснований. И тем не менее, дабы поездка в Итон не прошла даром,
я вынужден был изложить мою просьбу. Лорд Д., известный своею безграничной
добротою, - которая в отношении меня определялась скорее состраданием и
близкой дружбой моею с его родней, нежели тщательным исследованием вопроса,
- отвечал, однако, нерешительно. Он признался, что предпочитает не вести дел
с ростовщиками, ибо испытывает опасения, как бы знакомые его не прознали о
том. Кроме всего, сомневался он, покажется ли вообще убедительною моим
нехристианским друзьям подпись наследника, куда менее состоятельного в
сравнении с графом .... И все-таки лорд Д. не желал, видимо, огорчать меня
решительным отказом и после краткого размышления обещал, хотя и на
определенных условиях, стать мне порукою. Ему тогда едва ли было
восемнадцать, но, думается, ни один дипломат, пусть даже самый бывалый и
искушенный, не повел бы себя лучшим образом - в столь изысканной манере (еще
более очаровательной благодаря той искренности, что так присуща юношеству)
проявлялась его осмотрительность и благоразумие! Не ко всякому, конечно,
можно обратиться с подобным делом, ибо рискуешь в ответ быть удостоенным
взора сурового и неблагосклонного, словно бы глядит на тебя сарацин.
Воодушевленный данными мне обещаниями, не то чтобы слишком утешительными,
однако же и не самыми безнадежными, через три дня я возвратился в Лондон