Эк повернул — вроде он и прав.
   Ночью, пошлепывая Махиду по гулкой спине (чтоб не уснула раньше времени), поделился с любушкой новостью. Та встрепенулась птичкой весенней, еще бы такой случай подвернулся, все монетки зелененые можно будет на синеные поменять, а те втрое дороже…
   Кто о чем, словом.
   Спозаранку на урок пошел, нарочно Завлу при батюшке наказал; вот так да эдак упражняйся, когда с караваном уйду. А когда амант пошел наверх, шепнул на ухо: «Завку сватать едем». По всему следовало бы ему помолчать, но он представил себе глаза мальчишки, если узнает о том позже всех, — ведь на него, пестуна, горьким оком уставится: предал, мол, а я тебе доверился… Нет, подале надо держаться от всех этих сложностей. Тем более что в отрока точно демон-джаяхуудла вселился: прутья на лету рубил, мешок с глиной располосовал, на Харра кинулся, прижал его в угол, прошипел: «Помешай. Награжу невиданно, когда сам амантом стану…»
   Что-то не встречал он на своем веку таких мальцов. И позавидовал аманту: от такого сына и сам бы не отказался.
   А с другой стороны, может, и у него самого где-нибудь точно такой же уже растет?
   И почувствовал: царапнуло по душе, да так, что уже до смерти не заживет…

VI. Явление солнечного стража

   Вот чего не любил нежнобрюхий Шоео, так это ссор. Даже если они были безмолвными. Предосенняя жара — последний знойный вздох лета — переполняла Бирюзовый Дол стоячей золотой сонью, и все его обитатели, разомлев, мечтали об одном: влезть в перегретое море по горлышко (а еще лучше — с головой) и отложить все сборы на ночь. Мона Сэниа так и сделала: забрала малышей и удалилась на солнечный берег, заблаговременно затененный громадным полупрозрачным тентом, прибывшим с Земли вместе с последним грузом дарственных офитов.
   С супругом она демонстративно не разговаривала. Уговор дороже денег, как говаривал сам Юрг, и если уж они постановили, что летать теперь будут по очереди, то слово надо держать. А то слетал на одну из звезд знаменитой теперь Сорочьей Свадьбы, выбрал наиболее подходящую для разведки планету, покружил над ней, составил приблизительную карту двух материков и главное убедился, что мир этот давно и безнадежно мертв и, следовательно, абсолютно безопасен.
   Теперь, стало быть, ее черед.
   Как они решили заранее, в тех случаях, когда в межзвездный полет будет отправляться она, для большей безопасности малышей стоит переправлять в сказочно-игрушечный дворец короля Алэла под защиту всех пяти подвластных ему стихий. Алэл всегда рад был своим гостям, да и на дочек можно было положиться. Но накануне утром они с мужем отправились к островному королю и с первых же шагов почувствовали необычную праздничность и без того радостного дома. Свежая роспись стен завораживала бархатистыми узорами персиковых тонов, плавные дуги замыкались, как ладони, хранящие чуть ли не трепещущие язычки едва различимых лампадных огней; невиданные и, по-видимому, нигде не существующие лазоревые птицы простирали над окошками невесомые крылья, и жемчужные луны прятались под земляничными листьями, от которых шел настоящий лесной аромат. На порог выпорхнула сияющая Ушинь и, не дослушав приветствия, сообщила торжественным тоном: обе старшие дочери одновременно признались, что ждут появления на свет королевских наследников.
   Поздравления, восклицания, писк малышни.
   Выплыла Радамфань, необыкновенно похорошевшая, кивнула царственно и чуточку высокомерно — впрочем, эта «чуточка» на сей раз была едва уловима.
   Бочком выскользнула из двери Шамшиень — смущенная, с подрагивающими губами, с половины лица стерт непременный рисунок — плакала.
   Надутый, как гусак, явил свою невзрачную особу принц-кон-сорт, то бишь Подковный эрл.
   На миг показалась Ардиень — вспыхнула, задохнулась, исчезла.
   И король. Белый от плохо скрываемого бешенства.
   Все это вкупе зародило такую тревогу в душе обитателей Бирюзового Дола, что они, переглянувшись, заторопились обратно, ссылаясь на скорый отлет (кто должен лететь — было укрыто под естественной маской супружеской нежности и единодушия). Ушинь сыпала бесконечные «милые вы мои», Радамфань величественно, но искренне приглашала к столу, Алэл, овладев собой, традиционно предлагал покровительство.
   Пришлось срочно испаряться.
   Под сводом большого корабельного шатра грянул гром: Юрг заявил, что ввиду непредвиденных и не зависящих от него обстоятельств мона Сэниа должна остаться с детьми. Командорский тон возражений не допускал. В жилах принцессы мгновенно всколыхнулось врожденное своенравие, отметающее беспрекословное повиновение. С детьми неотлучно будут находиться старшие дружинники — Сорк, Эрм и Дуз. Пожалуйста, пожалуйста, она оставит и Борба. При малейших признаках опасности они перенесут на Алэлов остров не только малышей, но и самого Юрга. А если станет необходимо, то и куда угодно — хоть на Землю, хоть… Мало ли планет, пригодных для двух крепеньких ползунков.
   Командор поступил, как настоящий мужчина: он сказал «нет» и, стиснув зубы, молчал на протяжении четырех или пяти часов. Все доводы, просьбы и угрозы моны Сэниа разбивались о такую неодолимую преграду, как отсутствие возражений.
   Своего он добился — мона Сэниа выдохлась и замолчала.
   — Ких, Пы и Борб, готовьте два кораблика, — будничным тоном распорядился командор. — Ваше высочество, прошу к карте.
   Картой этот схематический рисунок можно было назвать только условно — в разведывательном полете он набросал очертания двух материков исследуемой планеты и обозначил наиболее крупные города — вернее, их развалины — в экваториальном поясе.
   — Учитывая печальный опыт нашего пребывания на Трижды Распятом, заранее определяю точки высадки: здесь, здесь… и, пожалуй, для контроля на крайнем севере — вот тут. Искать нас только в том случае, если от меня не будет поступать сообщений в течение пяти дней. Что маловероятно. Вопросы есть?
   Туповатое и почти четырехугольное лицо Пыметсу никогда не способно было скрыть его мысли — вот и сейчас стало очевидно, что вопрос у него имеется.
   — Я беру с собой Шоео, поскольку предположительно — это его родина. Остальные… м-м-м… члены нашей семьи не должны покидать Бирюзовый Дол, строго проговорил командор, опережая этот вопрос.
   Пы пошевелил губами и опустил голову.
   — Все свободны, — заключил Юрг.
   Когда дружинники удалились, принцесса величественно повернулась, чтобы вслед за ними безмолвно — хватит, наговорилась! — покинуть помещение, но голос мужа, ставший вдруг неуверенным и просительным, заставил ее помедлить:
   — Сэнни, я… Я не могу вот так улететь.
   Подбородок ее дрогнул — ну, разумеется. И сейчас она добьется от него…
   — Сэнни, за мной долг. Я все время думал об этом и в предыдущем полете. Я ведь дал слово!
   Древние боги, о чем это он? Она-то настроилась совсем на другой лад и сейчас просто растерялась.
   — Как ты помнишь, я обещал нашему менестрелю свой меч в уплату за его службу. Скажи, что делать, чтобы я мог с ним расплатиться?
   Дипломатический прием возымел действие: мысли принцессы переключились на чернокожего волокиту.
   — Я же говорила тебе, что перебросила его обратно на Тихри. Сейчас он, по-видимому, уже выбрался из этого болота…
   — И куда?
   — Ну, не знаю. Можно слетать туда и поглядеть — сверху, не приземляясь. Это секундное дело…
   Юрг не успел возразить, как лицо ее приняло то чуточку отрешенное выражение, которое он наблюдал у джасперян в тот миг, когда они представляют себе это загадочное НИЧТО, затем сделала стремительный шаг вперед…
   И ничего не произошло.
   Она резко обернулась, вперив в супруга изумленный взгляд.
   — В чем дело? — она была просто потрясена. — Болото, зеленый ночной свет… Все как тогда!
   Она сделала еще один шаг — и снова осталась под шатровым сводом.
   — Ты потеряла свой дар? — Юрг прошептал это едва слышно — никто, даже верная дружина, не должен был знать об этой катастрофе, в глазах джасперян, вероятно, равносильной трагедии.
   — Нет, нет, нет… — она тоже перешла на шепот, но скорее оттого, что ей изменил голос. — Это просто невозможно. Тут другое…
   — Кто-то поставил заслон?
   — Нет. Нашим перелетам через НИЧТО противостоять невозможно. А то, что я осталась здесь, означает только одно: того места, которое я мысленно себе представила… не существует!
   — Нигде-нигде на Тихри?
   — Нигде во Вселенной!
   — Ничего не понимаю… — растерянно пробормотал командор. — Но если Харр исчез — значит, он там, в том самом уголке Тихри или другой планеты, который ты себе представила!
   — Да. Но прошло время и… мне даже страшно это произнести… Этого уголка больше нет на свете. Там теперь что-то другое, но отнюдь не бескрайнее болото, освещенное яркой зеленой звездой. Или вообще нет ничего.
   Юрг представил себе взрыв сверхновой, после которого действительно ничего не остается в окрестностях гибнущей звезды, и у него от ужаса заледенела спина, словно на нее наложил лапу призрачный ледяной локки.
 
   А Харр по-Харрада, самозваный рыцарь, в это самое время восседал на ковровой подушке посреди своей — то есть Махидиной — хижины и решал принципиальный вопрос: выудить ли ему еще одну соленую рыбку из пузатого бочонка, только что доставленного из амантовых погребов, или это будет уже бесповоротный перебор? Соль в Многоступенье была чуть горьковатой, рыбка сдобрена водяным перцем и вкусна ну просто обалденно, и поглощать ее, да еще и с печеными круглыми кореньями, можно было бы до бесконечности, да вот беда — вкусность сия требовала неограниченной запивки, а бурдючок с пенным дурноватым пойлом, отдаленно напоминающим тихрианское пиво, был уже на две трети пуст. Да и на простор тянуло, в холодок под деревце. Состояние такое было весьма близко к полному блаженству, если бы не свербела одна мысль: зря он проболтался при девках об амантовых детишках. Он их, разумеется, по именам не называл, но Мади сообразит, она ведь у нас кладезь премудрости, что никаких других брата с сестрой Харр вчера и повстречать не мог, а если бы и повстречал — не поведали бы они ему столь тайные и крамольные мысли.
   Махида, по-бабьи уловив перемену в настроении своего покровителя, кинула ему обрывок зеленого листа — утереться — и недовольно фыркнула:
   — Безбедно живут, видать, детишки ентовы, что у них иной заботы не имеется, как о новом боге размечтаться! С любого бога проку — тьфу, что с горбаня молока, а радости — одни орешки на удобрение. С малолетнего сглупа кого себе не выберешь, так на то закон есть: как семьей обзаводишься, бога и поменять можно, только заплати аманту откуп. И вся недолга.
   — Так о том они и печалятся, что менять им не на что, — тихонько прошептала Мади, двумя пальчиками обдиравшая шкурку с печеного клубешка, и Харр понял, что она не столько об Иддсовых отпрысках, сколь о собственных невеселых размышлениях, причины которых он, честно говоря, не понимал.
   — Ну так пусть себе Успенную гору выберут, она громадная, одна на всех!
   — Не на всех, — тихо возразила Мади, — из Медостава Ярого ее уже и не видать… Да и какой толк с горы?
   — А земля-матушка? Она ж на всех одна! — решил внести свою лепту Харр.
   Подружки всплеснули руками.
   — Сказанул! Земля — она мертвых укрывает, ей поклониться — в нее попроситься, — не на шутку перепугалась Махида.
   — Ну, тогда не знаю, — раздосадовался Харр, воображение которого было на пределе, а низ живота тревожил тягостной переполненностью. — Кабы не ваша блажь, что бога обязательно лапать надо да вылизывать, лелеючи, так лучше солнца ничто не подошло бы.
   — Тоже мне задачка мудреная! — пожала плечами практичная донельзя Махида. — Пусть велят меднику выковать солнышко золоченое, и весь сказ. А ежели кто хочет единого бога иметь, то пусть такую же фиговину себе закажет, вот и будут одинаковые боги во всех станах окрестных!
   Харр подивился ее сообразительности, но мысль эта как-то пришлась ему не по душе.
   — Не, негоже подделке поклоняться, лжу лелеять. Живому солнышку на то и глядеть-то будет отвратно.
   — Это почему так? — взвилась Махида, в кои веки возгордившаяся тем, что оказалась сообразительнее умнички Мади.
   — А потому что идолу поддельному поклоняться — это все равно что с чучелом вместо девки любиться, — отрезал Харр, чтобы больше не приставала.
   Мади медленно подняла на него прекрасные свои, точно черной гарью обведенные глаза, и он уже знал, что она скажет: дай мои кружала, Махида…
   — Что, кружала тебе? — рявкнула униженная хозяйка дома. — Поди в червленую рощу, набери кипу листов, тогда проси! Все перевела на свои кружала, на кой они только ляд…
   Мади послушно поднялась:
   — Сказала бы раньше, я по дороге забежала бы хоть к ручью.
   — У ручья, может, еще кто из подкоряжников хоронится, тебя что, по Гатитовой доле завидки берут?
   Харр, почесываясь, поднялся:
   — Пожалуй, и я пройдусь, разомну косточки. Да и Мади поберегу.
   — Меня б ты поберег! — впрочем, ни тени ревности в ее голосе не промелькнуло — одна бабья стервозность.
   — Да угомонись ты, — досадливо отмахнулся он от разошедшейся любушки. Мне в доме сидеть невтерпеж, а в роще я, глядишь, все деревца поочередно ублажу, не хуже аманта вашего лесового.
   С тем и вышли — впереди Мади, аккуратно переступающая через непросохшие лужи, сзади, вразвалочку, обоспавшийся и начинающий нагуливать брюшко Харр с плетеной сеткой для листьев. До последних хижин дошли молча, но затем Мади свернула круто не к дому, а направо, к отвесной горе, которая, как исполинская ладонь, огораживала все Зелогривье, омытая у своего подножия ворчливым ручьем, — они продолжали двигаться прямо по хорошо утоптанной тропинке, петляющей меж мохнатых деревьев-тычков, уставивших свои острые верхушки в зеленоватое небо. Как всегда за полдень, было жарко и влажно, так что даже реденький, хорошо продуваемый кафтан из дырчатой ткани пришлось расстегнуть до пупа.
   — Скоро ли? — подал голос Харр, удивленный настойчивым молчанием своей спутницы.
   — Не очень, господин мой Гарпогар. Вот хлебные делянки минуем…
   Хлебные делянки оказались полянами, усеянными короткими трубчатыми пеньками; на Лилевой дороге, говорят, тоже встречались такие деревца, что срубишь — а в середине мякоть желтоватая, она как высохнет, так и пригодна в пищу, хоть вареная, хоть молотая в муку. Но своими глазами он видел это впервые, и ему снова стало хорошо, потому что он шел по тропе, доселе ему неведомой, и встречал если и не чудеса и диковины, то во всяком случае то, чего не ожидал, будь то лесинка в роще или былинка в поле. И спутница шла молча, придерживая на поворотах золотистую юбочку-разлетайку. После делянок лес пошел богатый, широколиственный, наполненный таким ветряным гулом, словно над верхушками проносился нечувствительный внизу ураган. Но, приглядевшись, Харр понял, что это шлепали друг о друга листья, толстые, как пухлые ладошки, и их шум совсем не мешал птицам, сливавшим свой щебет с переливчатыми руладами каких-то мелодичных трещоток, лишь отдаленно напоминающих слабосильных степных цикад его родимой Тихри.
   — А орехи тут имеются? — снова спросил Харр, для того чтобы прервать непонятное молчание Мади.
   Она вскинула смуглую руку и, не оборачиваясь, указала куда-то вверх. Он даже голову не стал задирать — поверил.
   И снова расступилась перед ними поляна, вся устланная широкими, как у водяной лилии, листьями.
   — Режь под корешок, господин, — сказала Мади, — и выбирай покрупнее.
   Листья росли прямо из земли тугими пучками; Харр ухватывал черенки одной рукой, другой подрезал под корень и кидал в сетку. У Мади ни ножа, ни кинжала, естественно, не имелось, и он кивнул ей — отдохни, мол, в тенечке, я и сам управлюсь. Управился в два счета, подошел, волоча за собой сетку, и опустился рядом, прислонившись спиной к ноздреватой упругой коре громадного краснолиственного орешника — во всяком случае, кто-то вверху, невидимый, звучно щелкал клювом и сыпал вниз скорлупу.
   — Хочешь, слазаю за орехами? — предложил он.
   Мади молча покачала головой.
   — Да что с тобой? Язычок от жары распух или ты только при Махиде болтать горазда?
   Она подтянула коленки к груди и охватила их руками. И до чего ж красивые руки, строфион меня залягай!..
   — Когда я спрашиваю тебя, господин мой, ты досадуешь.
   — Да потому и досадую, что все про одно да про одно. Ну спроси ты меня про золото голубое, про анделисов пестрокрылых, про чернавок обреченных… Я же до вечера тебя тешить буду!
   — То не надобно мне, господин.
   — Ну да, про бога единого тебе только и занятно. Точно ты уже старуха плешивая да тощегрудая. Не пойму только, чем тебе твой-то не пришелся? Корми себе птах лесных, с птенцами их тешкайся… Что тебе не ладно?
   — То не ладно, что чужие это птенцы, а своего, единственного, мне у моего бога не вымолить…
   Харр не сумел удержать глумливый смешок:
   — Неужто не просветила тебя подружка твоя шалавая, что на сей предмет не бог надобен, а… гм…
   Она вдруг упруго поднялась и замерла перед ним, вытянувшись в струнку.
   — Господин мой Гарпогар, — зазвенел ее напряженный — вот-вот оборвется голосок. — Я прошу тебя: сделай так, чтобы у меня родился мой маленький!
   Он от изумления присвистнул так, что птицы окрест затихли, а сверху перестала сыпаться ореховая скорлупка:
   — Тю! Дура-девка — сейчас надумала?
   — Нет.
   — А когда же?
   — Когда ты мне ожерелье свое надел. И не сама надумала — пирль мне прощебетала.
   — В голове твоей дурной пирлюхи завелись, вот они и нашебуршали! Лихолетец я тебе, что ли? Придет твоя пора, девка ты пригожая, и будет все чин-чинарем, найдешь себе по сердцу…
   — Не найду, поздно будет, — голосок ее потерял прежнюю напряженность, и в нем задрожали дождевые капли. — Шелуда отвозил рокотан в Межозерный стаи, а там мудродейка живет, что гадает по рожкам горбаней черномастных. И предсказала она, что жить еще Иоффу тридцать лет без одного года. А тогда я уже перестарком буду, никто меня не возьмет. И младенчики у таких вековух только мертвыми рождаются…
   — Ну-ну, — оборвал он ее, чувствуя, что любвеобильная его душа совсем не к месту начинает покрываться горьковатыми росинками жалости. — Нашла кому верить — ворожейке корыстной! Твой дед от силы год проскрипит, а там и дуба врежет, это как пить дать. Видал я его на холме. Так что будешь ты первой невестой на все Зелогривье — и богата, и краса писаная. Что еще?
   — Нет, господин мой. В роду у Иоффа все долголетки, а богатство его Шелуда унаследует. Потому и прошу у тебя…
   Его даже пот холодный прошиб — сколько баб за свой век поимел, и ни разу конфуза не случалось. Но чтоб вот так, по заказу…
   — Да едрен-строфион! — не выдержал Харр, у которого где-то внутри беззвучно покачивались чашечки весов: на левой, что ближе к сердцу, лежала жалость, на правой — несовместимость самого сладкого, что ни есть на человечьем веку, с расчетливой, хоть и бескорыстной сделкой. — Да ежели тебе так уж невтерпеж, заводи себе дитятю от первого встречного-поперечного; дед у тебя богатый, где внучку кормит, там и на правнучка достанет.
   — Вот ты и встретился мне, господин. Только… Разве ты не знал, что Иофф мне не дед? Он мой муж.
   Харр так и подскочил, оттолкнувшись поджарой задницей от усыпанной сухими листьями земли. Левая чашка весов круто пошла вниз.
   — Да не будь он старый хрыч, что от ветру качается, — я б его собственной рукой пришиб! Девчонку несмышленую под боком держать — ни себе, ни другим!
   — Не надо пришибать, господин мой Гарпогар, мой муж меня хорошо кормит, он и маленького моего выпестует. Только б родился!
   — А я б на твоем месте не был так уверен! Знаю я пердунов этих замшелых, что до малолеток охочи: у них вместо совести шиш ядреный, крапивой утыканный!
   — Напрасно ты так, господин мой, Иоффа лаешь, его не ведая. Он один на все Многоступенье рокотаны ладит, а чтоб они сладкозвучны были, он красотой должен быть окружен, куда глаз ни положит. У нас и утварь вся в доме изукрашенная, и цветы по стенам небывалые…
   — И тебя, значит, выбрали, как миску расписную… — снова капнуло на левую чашку весов.
   — Да, господин, — сказала она простодушно, — амант наш лесовой по всем станам искал, вот и выбрал меня. А сколько лет мне было — это Иоффу без разницы. Он ведь на меня только глядит, прищурясь.
   Вот и Харр поглядел и невольно прищурился: стояла она как раз супротив солнца, и реденькая ее юбчонка, и накидочка наплечная — все это просвечивало насквозь, четко обозначив силуэт ее юного тела, пряменького, как щепочка. После роскошной Махиды такую обнять — что после доброго вина сухим кузнечиком закусить.
   Эстетические принципы разборчивого менестреля весомо легли на правую чашу весов, и она угрожающе потянулась книзу.
   — Все равно чужую жену совращать негоже, грех это! — не своим голосом возгласил отпетый бабник, сам ужасаясь той неслыханной ереси, которую выговаривал его язык, — надо было заглушить последний писк желторотой жалости.
   Она переступила с ноги на ногу, пошевелила пальцами, словно пересчитывая их, и прошептала:
   — Я заплачу тебе, господин мой…
   Его словно кипящим маслом ошпарило — он вскочил и, схватив ее за узенькие плечики, встряхнул так, словно хотел вытрясти из нее саму память о подобном паскудстве:
   — Никогда! Слышишь — никогда и ни единому мужику не смей предлагать такого! Да я сейчас…
   И запнулся, а в самом деле — что сейчас?
   Он глядел в ее запрокинутое, помертвелое от страха лицо, задыхаясь от бешенства, и в такт его дыханию хрустальный колокольчик на его ожерелье, одурело метавшийся между ее остренькими птичьими ключицами и курчавой звериной шерстью, покрывавшей его грудь, на каждом вдохе подпрыгивал и, звеня, царапал ее подбородок, а на каждом выдохе неизменно ложился в смуглую ямочку у основания шеи…
   — Господин мой, — прошептала она, на какой-то миг раньше него понимая, что обратного пути уже нет, — а это не очень больно?..
   И кобелиное его естество, всей мощью громыхнув по левой чашке весов, пригвоздило ее к земле.
* * *
   Шаги унеслись и затихли так стремительно, что он даже не уловил, в какую сторону. Потом сообразил: да к ручью, разумеется, юбчонку замывать. Охо-хо, ведь чуял же — ни ей радости, ни себе спасибо. А во рту точно земляничина неспелая — дух остался, а сладости никакой. Он поднялся и принялся соображать, в какой же стороне ручей — за тучными кронами деревьев, чьи листья уже начинали по-осеннему багроветь, Успенной горы видно не было. Он пошел наугад, забирая влево и надеясь напасть на тропу. Было ему как-то тягомотно, и недовольство собой толкало найти кого-то другого, виноватого в непоправимо приключившемся. Виноватый отыскался сам собой — ну конечно же, лесовой амант, запродавший девочку в вековечную кабалу и, естественно, не даром — с каждого рокотана, проданного на сторону, небось половину имел. Харр твердо решил, что рано или поздно повстречает его на узкой дорожке. А уж там — держись, хряк лесовой.
   И за мстительными такими помыслами он и не заметил, как попал и вовсе в незнакомое место: на гладкой, словно вытоптанной поляне росло несколько небывало высоких деревьев с громадными — на размах двух рук — резными листьями, над которыми недвижно замирали в дурмане собственного благоухания пирамидальные свечи запоздалых цветов. У подножия самого высокого дерева виднелась какая-то глыба, рыжевато-белесая, точно загаженный птицами камень. Странные звуки неслись вроде бы от этого камня: «Уу-фу-уу-фу-уу-фу…» точно заматерелый боров с Дороги Свиньи чесался о шершавый ствол. Любопытство чуть было не подтолкнуло дотошного странника вперед, но тут ленивый лесной ветерок донес до него острый запах хищного зверя; Харр замер, внимательно оглядывая одно дерево за другим — за которым же прячется плотоядная тварь? Меж тем звуки начали набирать высоту, сливаясь в одно непрерывное: «Ууууууууууу! — …фу».
   И тут глыба шевельнулась, разворачиваясь, и двинулась прямо на Харра. Изумление его было столь велико, что ему не пришло даже в голову спрятаться за какое-нибудь соседнее дерево, и он, вытаращив глаза, разглядывал приближающееся к нему лесное чудо.
   Это, несомненно, был человек, но что за мурло! Выше Харра чуть ли не на голову (хотя в Зелогривье он уже привык глядеть на всех свысока), этот страшила в ширину был точно таков же, как и в высоту. Ощущение законченного квадрата создавала еще и соломенная щетка, подымавшаяся дыбом с его плеч и ворота и доходившая точно до макушки, так что голова казалась приклеенной к этому ощетиненному заслону. На его фоне трудно было как следует разглядеть бесцветное лицо, поросшее седовато-сивым волосом, и только уже совсем вблизи Харр понял, что волос этот стоит дыбом, как иголки у ежа, традиционно обрамляя немигающие стылые глазки и верхушки ярко-розовых щек, меж которых страшно алели две дыры вывороченных ноздрей.
   Коробчатое блекло-желтое одеяние скрывало ноги этого чудовища, и его квадратная туша перла вперед с неуклонностью гигантской черепахи. Харр сделал шаг в сторону, чтобы сойти с небезопасной прямой, по которой продолжал двигаться этот мордоворот, по свиные глазки по-прежнему глядели только перед собой, теперь уже мимо Харра, и ему уже начало казаться, что это взгляд слепца; он уже начал поворачиваться, пропуская мимо себя этого безразличного ко всему лесового хряка, как вдруг тот стремительным движением выпростал из складок одежды бугрящуюся мускулами руку, и свинцовый кулак влепился точно в скулу не успевшего отшатнуться менестреля.