Лэш К.
    Восстание элит и предательство демократии.
 
    Cодержание.
   I.   Введение: Демократическая болезнь
    Часть 1: Углубление социальных разделенийII. Восстание элит
   III Открытые возможности в стране обетованной. Социальная подвижность или демократизация компетентности?       …..
   IV.       Заслуживает ли демократия того, чтобы выжить?
   V.          Коммунитаризм или популизм?
   Этика сострадательности и этика уважения   .
    Часть 2: Упадок демократического дискурса
   VI. Беседа и искусство жить в городах
   VII. Расовая политика в Нью-Йорке
   Выпад против общего стандарта    .
   VIII.  Начальные школы.
   Хорас Манн и преступление против воображения
   IX.   Утраченное искусство спора
   X.   Университетский псевдорадикализм
   Шарада "субверсии".         ….
    Часть 3: Темная ночь души
   XI.  Упразднение стыда …..
   XII.  Филип Рифф и религия культуры.
   XIII. Человеческая душа при секуляризме
   Примечания       ……
   Библиография    ……
   От редактора      ……
    Для Роберта Уэстбрука
 
 
 
    ВВЕДЕНИЕДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ БОЛЕЗНЬ
    Благодарности
   Поскольку, в силу различных обстоятельств, написание этой книги давалось мне нелегко, я, более чем обычно, обязан тем, что мне это удалось, помощи советом и поддержкой со стороны других людей. Моя дочь Бетси сделала большую часть работы по набору текста и оказывала неоценимую помощь в его редактуре, зачастую пренебрегая при этом собственными делами. Сьюзан Уок также откладывала свои собственные дела, чтобы набрать несколько разделов моего манускрипта. Нэлл, моя жена, взяла на себя труд по моему — несколько запоздалому – обучению пользованию компьютером; без этой полезной машины, к работе с которой я бы так и не подступился без ее руководства, эта книга не была бы закончена в назначенный срок. Кроме этого, неоценимо ее участие в редактуре и корректуре моих первоначальных – и весьма далеких от совершенства – вариантов текстов.
   Роберт Уэстбрук, Ричард Фокс, Уильям Р. Тэйлор, Уильям Лич и Леон Финк взяли на себя работу по читке завершенной книги. Здесь же можно было бы упомянуть еще многих, читавших ее заглавное эссе и оказывавших мне поддержку в критические минуты. Наконец, я чрезвычайно обязан моему редактору – Хэнингу Гатмену – за его неизменную помощь советом и поддержкой.
   Варианты некоторых из опубликованных в этой книге эссе ранее уже публиковались в различных изданиях: «Упразднение стыда» и «Филип Рифф и религия культуры» – в New Republic;«Коммунаризм или популизм?» и «Человеческая душа при секуляризме» в Mew Oxford Review;«Расовая политика в Нью-Йорке» в Tikkun;«Беседа и искусство жить в городах» в Pittsburgh History;«Утраченное искусство спора» в Gannett Center Journal;«Заслуживает ли демократия того, чтобы выжить?» и «Университетский псевдорадикализм» в Salmagundi.Все эти тексты были существенным образом переработаны. К тому же, поскольку публиковались они, как правило, в не очень известных журналах, полагаю, что для большей части моих читателей это будет первая возможность познакомиться с ними.
   Большая часть моих исследований, над которыми я работал в послед­нее время, так или иначе затрагивала вопрос, есть ли у демократии какое-нибудь будущее. Я полагаю, многие люди задаются тем же са­мым вопросом. Американцы гораздо менее, чем бывало, оптимис­тичны в отношении будущего, и не без веских на то оснований. Спад производства с последующей потерей рабочих мест; сокращение среднего класса; возрастающее число бедных; ползущая вверх пре­ступность; процветающая наркоторговля; упадок городов – дурным вестям нет конца. Никто не знает подходящего решения этих трудно­устранимых проблем; то же, что считается ныне политической дис­куссией, большей частью к ним даже не обращается. Яростные по­литические баталии ведутся по вопросам, имеющим второстепен­ное значение. Элиты, определяющие повестку дня, утратили точку соприкосновения с народом (гл. 2, Восстание элит).Нереалистиче­ский, искусственный характер нашей политики отражает ее оторван­ность от общественной жизни, равно как и тайное убеждение в том, что реальные проблемы не разрешимы.
   Изумление Джорджа Буша, когда он впервые увидел электрон­ное сканирующее устройство на расчетном прилавке супермаркета, как вспышка молнии, обнаружило ту пропасть, что отделяет приви­легированный класс от остальной нации. Привилегированный класс был всегда, даже в Америке, но он никогда не находился в столь опас­ной изоляции от окружающей жизни. В 19-ом веке богатые семьи, и это было характерно, обосновывались оседло, часто на несколько поколений, в одной определенной местности. Для нации скитальцев устойчивость их местопребывания обеспечивала некоторую непре­рывность традиции. Старинные семьи могли быть распознаваемы как таковые, особенно в более старых городах на обоих побережьях, лишь потому, что они, отвергая кочевую привычку, пускали корни. Их настояние на неприкосновенности частной собственности уме­рялось теми принципами, согласно которым право собственности
   не было ни абсолютным, ни безусловным. Предполагалось, что богат­ство налагает собой бремя гражданских обязанностей. Библиотеки, музеи, парки, оркестры, университеты, больницы и прочие муници­пальные блага являлись так же и многочисленными памятниками муд­рости и предприимчивости представителей высшего класса.
   Конечно, в этой щедрости была и доля эгоизма: тем самым де­монстрировалось барственное положение, занимаемое в обществе богатыми, привлекались новые производительные силы и оказыва­лась поддержка родному городу в его утверждении над городами-соперниками. Рьяный городской патриотизм, в эпоху ревностного соревнования городов за превосходство друг над другом, оборачи­вался хорошим бизнесом. Важным, однако,   было то, что филантро­пия вовлекала элиты в жизнь ближних и в жизнь следующих поколе­ний. Соблазну уйти в исключительный мир немногих себе подобных противодействовало стойкое, в некоторых кругах пережившее даже разгул самоугодия Позолоченного Века, понимание того, что "блага все получили от своих предков", как выразил это Хорас Манн в 1846 году, и что, стало быть, "все, как будто дав присягу, обязаны передать сии блага, даже в преумноженном состоянии, потомству". Только "стоящее особняком, одинокое существо, … не имея связей с окру­жающей общиной", могло бы согласиться с "заносчивой доктриной абсолютного собственничества", по словам Манна, который гово­рил не только от себя, но и от лица значительного числа носителей общественного мнения старых городов большей части Новой Анг­лии и культурно ориентированных на Новую Англию территорий на старом северо-западе.
   Из-за упадка старинных состояний и передаваемой с ними эти­ки ответственности перед городской общиной местная и региональ­ная привязанность сегодня прискорбно ослаблены. Подвижность капитала и образование всемирного рынка способствуют тому же. Новые элиты, включающие не только администрацию корпораций, но и представителей всех тех профессий, которыми осуществляется производство и манипулирование информацией — жизненным элик­сиром общемирового рынка – гораздо более космополитичны или, по крайней мере, более подвижны и склонны к перемене мест, неже­ли их предшественники. Сегодня продвижение на деловом и профес­сиональном поприще требует готовности последовать сладкоголо­сому зову удачи, куда бы она ни звала. Те, кто сидит дома, упускают шанс продвинуться наверх. Успех никогда не был так тесно связан с мобильностью – понятие, которое в 19-м веке лишь маргинально фи­гурировало в определении открытой возможности (гл. 3, Открытая возможность в земле обетованной).Утверждение его значимости в 20-м веке является важным признаком размывания демократическо­го идеала, которым более не имеется в виду общее равенство усло­вий, но лишь выборное продвижение представителей низов в класс управленцев и специалистов.
   Честолюбивые люди понимают, что кочевой образ жизни это цена продвижения наверх. Цену эту они с радостью платят, посколь­ку представление о доме связывается у них с надоедливыми родст­венниками и соседями, мелкими дрязгами и косностью общеприня­того. Новые элиты восстают против "срединной Америки", как они ее видят: народ, технологически отсталый; политически реакцион­ный; с моралью, подавляющей половой инстинкт; самоуверенный и самодовольный, плоский и пошлый. Те, кто жаждет влиться в ряды новой аристократии интеллекта, склонны скапливаться на побережь­ях, развертываясь спиной к средоточью страны и культивируя связи с международным рынком скорого оборота, роскоши, моды и поп-культуры. Это еще вопрос, считают ли они себя американцами вооб­ще. Безусловно, патриотизм занимает не самое высокое место в их иерархии добродетелей. "Мультикультурализм", с другой стороны, безукоризненно им подходит, рождая приятный образ мирового ба­зара, где можно, не проявляя разборчивости, отведать экзотической кухни, экзотических стилей одежды, экзотической музыки, экзотиче­ских племенных обычаев, и где ни о чем не спросят и подписываться ни за что не потребуют. Новые элиты — дома, лишь когда они в разъез­дах, – по пути на совещание высокого уровня, торжественную разда­чу новых привилегий, международный кинофестиваль или неизве­данный еще курорт. Их взгляд, по сути, это взгляд туриста на мир, – не совсем та перспектива, что укрепляла бы страстную приверженность демократии.
   В Истинном и единственном раея постарался восстановить в ее правах традицию демократической мысли – назовите ее популист­ской за неимением лучшего определения – ныне выпавшую из упо­требления. Один из обозревателей удивил меня, посетовав, что в кни­ге ничего не сказано о демократии (недоразумение, которое я, наде­юсь, рассеял в главе 4, Заслуживает ли демократия того, чтобы выжить?).То, что он мог таким образом проглядеть смысл книги, само по себе говорит нам кое-что о нынешней культурной атмосфе­ре. Оно показывает, насколько мы запутались в понимании смысла демократии, насколько отошли от тех начал, на которых была основа­на эта страна. Это слово стало попросту служить описанием тера­певтического государства. Говоря о демократии сегодня, мы подра­зумеваем, и редко, когда это не так, демократизацию "самооценки". Ходкие ныне слова-лозунги: разнообразие, сострадательность, уполномочие, управомочие –выражают томительную надежду, что глубокие разногласия в американском обществе можно преодолеть с помощью доброй воли и санированной речи. Нас призывают при­знать, что все меньшинства имеют право на уважение не по делам и заслугам своим, а заслуживают его своими страданиями в прошлом. Сострадательное внимание, говорят нам, каким-то образом поднимет их мнение о себе; запрещение расовых эпитетов и других видов бран­ной речи сотворит чудо с их внутренним ощущением. С нашей все-поглощенностью словами мы потеряли из виду жесткие факты, кото­рые не смягчить простым приукрашиванием представления людей о самих себе. Что толку жителям Южного Бронкса от насаждения рече­вых кодов в элитарных университетах?
   В первой половине 19-го века большинство тех, кто сколько-ни­будь над этим задумывался, предполагали, что демократия должна строиться на широком распределении собственности. Они понима­ли, что крайности богатства и бедности могут оказаться роковыми для демократического эксперимента. Их страх толпы, иногда преврат­но толкуемый как аристократическое презрение, основывался на наблюдении, что уничиженный рабочий класс, раболепный и озлоб­ленный одновременно, лишен тех умственных и личностных качеств, которые являются определяющими для демократической граждан­ственности. Они считали, что демократические навыки — умение полагаться на себя, ответственность, инициатива – лучше приобре­таются в занятиях каким-нибудь ремеслом или в распорядительстве небольшой имущественной собственностью. "Компетенцией" (competence), в их употреблении этого слова, обозначались одновре­менно и сама собственность, и разумение, и предприимчивость, тре­буемые для управления ею. Таким образом, сам здравый смысл под­сказывал, что демократия работает лучше всего, когда собственность разделена как можно более широко между гражданами.
   Существо дела можно сформулировать и более широко: демо­кратия работает лучше всего, когда мужчины и женщины сами занимаются своими собственными делами, с помощью своих друзей и соседей, вместо того, чтобы зависеть от государства. Не то чтобы следовало ставить знак равенства между демократией и жестким ин­дивидуализмом. Полагаться на себя не означает быть самодостаточ­ным. Самоуправляемые общины, а не индивиды, являются базовы­ми элементами демократического общества, как я утверждаю в гла­вах 5 {Популизм или коммунитаризмТ),6 (Беседа и искусство житьI городах)и 7 (Расовая политика в Нью-Йорке).Именно упадок )тих общин, более чем что-либо другое, ставит будущее демократии под вопрос. Торговые центры в пригородах никак не заменяют круга соседства. Та же самая схема развития повторялась в городах один за другим, с равно необнадеживающими результатами. Бегство населе­ния в пригороды с последующей утечкой промышленности и умень­шением рабочих мест оставили наши города без средств. По мере того, как истощается налоговая база, исчезают государственные служ­бы быта и городские удобства. Попытки оживить город, возводя двор­цы съездов и спортивные сооружения, задуманные для привлечения туристов, лишь делают контраст между богатством и бедностью еще более разительным. Город становится неким базаром, но предметы роскоши, выставленные напоказ в его модных и дорогих магазинах, его гостиницы и рестораны, оказываются недоступными для боль­шинства жителей. Некоторые из них обращаются к преступлению как к единственному пути доступа в мир роскошного блеска, соблаз­нительно афишируемого в качестве американской мечты. Тем вре­менем, тех, у кого устремления поскромнее, давят высокой арендной платой, и превратной политикой разрушения этнического круга со­седства, якобы стоящего на пути расовой интеграции.
   Популизм, как я его понимаю, никогда не был исключительно идеологий аграриев. Популизму рисовалась нация не одних ферме­ров, но и ремесленников и торговцев. Нет непримиримости и в его противостоянии урбанизации. За пятьдесят лет, предшествовавших Первой мировой войне, быстрый рост городов, приток иммигран­тов и закрепление наемного труда в виде нормы бросили демокра­тии грозный вызов, но реформаторы-урбанисты, такие как Джейн Аддамс, Фредерик К. Хоу и Мэри Паркер Фоллитт, верили, что демо­кратические установления смогут приспособиться к новым услови­ям городской жизни. Хоу схватывал самую суть так называемого прогрессистского движения, когда именовал город "надеждой демократии". Городские соседские общины, как оказалось, воссоздавали условия жизни маленького городка, с которым в 19-м веке ассоции­ровалась демократия. В городе складывались новые формы объеди­нений, прежде всего профсоюз, вместе с присущим ему бодрым гражданским духом.
   Конфликт между городом и сельской местностью, эксплуатиро­вавшийся демагогами-нативистами, которые изображали город кло­акой всех зол, по большей части был кажущимся. Лучшие умы все­гда понимали, что город и сельская местность дополняют друг друга и что здоровый баланс между ними является важной предпосылкой благого общества. Лишь когда город стал мегаполисом – после Вто­рой мировой войны, – этот баланс нарушился. Само различие меж­ду городом и сельской местностью стало бессмысленным, когда ос­новная форма поселения перестала быть городской или сельской, еще того меньше синтезом их обеих, став разбросанной бесформен­ной конгломерацией без четко определяемых границ, публичного пространства, и собственного лица. Роберт Фишмен убедительно доказал, что новая схема более не может адекватно описываться даже как пригородная, поскольку пригород, ранее жилой придаток горо­да, теперь взял на себя большую часть его функций. Город сохраняет остаточную значимость как родной дом крупных юридических фирм, рекламных агентств, издательских компаний, развлекательных пред­приятий и музеев, но круг соседских общин среднего класса, кото­рым поддерживалась крепкая городская культура, быстро исчезает. Простые реликты, наши города все больше поляризуются; специа­листы из верхней части среднего класса вместе с работниками сфе­ры услуг, прислуживающими им, лишь временно закрепляются в районах высокой арендной платы, баррикадируясь от нищеты и пре­ступности, угрожающей их поглотить.
   Все это не сулит ничего хорошего демократии, но виды на буду­щее делаются еще мрачнее, если мы рассмотрим вырождение обще­ственной дискуссии. Демократия требует живого обмена идеями и мнениями. Идеи, так же как и собственность, должны распределять­ся как можно более широко. Однако многие из "лучших людей", как они думают о себе, всегда скептически относились к потенциальной способности рядовых граждан охватить сложный предмет и вынести о нем критическое суждение. Демократическая дискуссия, с их точ­ки зрения, слишком легко вырождается в соревнование крикунов, в котором голос рассудка лишь изредко оказывается услышанным.
   Хорас Манн, умудренный в столь многих вещах, не сумел понять, что политическая и религиозная полемика имеет воспитательное зна­чение сама по себе, и поэтому попытался исключить вызывающие разногласия вопросы из программы начальной школы (гл. 8, Началь­ные школы).Его горячее желание избежать сектантских раздоров вполне понятно, но как раз наследие, им оставленное, может помочь объяснить убаюкивающее, выхолощенное, отупляющее качество ны­нешнего государственного образования.
   Некоторым образом схожие оговорки в признании за обыкно­венными мужчинами и женщинами способности к рассуждению оказали воздействие и на формирование американского журнализ­ма (глава 9, Утраченное искусство спора).По мнению Уолтера Липп-мана, одного из пионеров современного журнализма, "всеведущий гражданин" в век специализации оказался анахронизмом. В любом случае, большинство граждан, полагает он, весьма мало заботит сущ­ность государственной политики. Назначение журналистики не в том, чтобы поощрять общественную дискуссию, а в том, чтобы снабжать экспертов информацией, которой можно было бы обосновывать разумные решения. Общественное мнение, утверждает Липпман, – в противовес Джону Дьюи и другим ветеранам прогрессистского дви­жения, – это слабая былинка. Оно формируется больше эмоцией, чем рассудочным суждением. Само понятие какой-то общественности (public) вызывало подозрение. Общественность, идеализируемая про­грессистами, общественность, способная к разумному руководству общественными делами, – "фантом". Она существовала лишь в вооб­ражении сентиментальных демократов. "Общественный интерес к про­блеме – писал Липпман – сводится к одному: тому, что должны быть правила… Общественность интересует закон, не законность; закон как способ действия, не его суть". Вопросы о сущности можно спокойно оставить экспертам, чей доступ к научному знанию создает у них им­мунитет против эмоциональных "символов" и "стереотипов", кото­рые подчиняют себе общественную дискуссию.
   Утверждение Липпмана строилось на резком разграничении мнения и науки. Лишь последняя, полагал он, может претендовать на объективность. Мнение, с другой стороны, опирается на общие впе­чатления, предрассудки и принимает желаемое за действительное. Этот культ специализации оказал решающее влияние на развитие современной журналистики. Газеты могли бы служить приложения­ми к спорам в городских собраниях. Вместо этого они воспринялипревратный идеал объективности и свою задачу определили в том, чтобы пускать в оборот надежную информацию – то есть информа­цию такого рода, которая тяготеет не к тому, чтобы содействовать дискуссии, а к тому, чтобы обходить ее. Самое любопытное во всем этом, конечно, то, что хотя сейчас американцы и утопают в инфор­мации — благодаря газетам, телевидению и другим медиа, — обзоры регулярно сообщают об их постоянно падающей осведомленности в общественных делах. В "век информации" американский народ во­пиюще плохо информирован. Объяснение этого кажущегося пара­докса очевидно, хотя редко предлагается: будучи фактически исклю­ченными из общественной дискуссии на основании их неосведом­ленности, большинство американцев не видит пользы в информа­ции, которую им навязывают в таких огромных количествах. Они ста­ли почти столь же некомпетентны, как это всегда утверждали их крити­ки: напоминание, что сама дискуссия, и только лишь дискуссия, про­буждает желание полезной информации. В отсутствие демократичес­кого обмена большинство людей не имеют побудительного мотива к овладению знанием, которое сделало бы их полномочными граждана­ми.
   Вводящее в заблуждение разграничение между знанием и мне­нием вновь появляется, в несколько иной форме, в полемике, кото­рой недавно был охвачен университет (гл. 10, Академический псевдо­радикализм).Эта полемика дошла до ожесточения, но не была дове­дена до конца, поскольку обе стороны разделяют одну и ту же не признаваемую ими посылку: что знание должно строиться на бес­спорных основаниях, дабы быть хоть сколь-нибудь весомым. Одна фракция — опознаваемая как левая, хотя ее точка зрения несет в себе мало сходства с традицией, которую она претендует защищать, — от­стаивает позицию, что крах "фундационализма" (foundationalism) дал возможность впервые увидеть, что знание – это лишь другое назва­ние власти. Главенствующие группы – белых мужчин-европоцент­ристов, в обычной формулировке, – навязывают всем остальным свои идеи, свой канон, свое прочтение истории, обслуживающее их самих. Их власть подавлять конкурирующие точки зрения якобы по­зволяет им требовать для их собственной партикуляристской идеоло­гии статуса универсальной, трансцендентной истины. Критическое уничтожение "фундационализма", по мнению академических левые, вскрывает ложность этих притязаний и делает возможным для групп, пораженных в правах, оспаривать господствующую ортодоксию на тех основаниях, что она служит лишь для того, чтобы указывать жен­щинам, гомосексуалистам и "людям с цветной кожей" их место. Дис­кредитировав правящее мировоззрение, меньшинства в состоянии заменить его своим собственным или, по крайней мере, гарантиро­вать равное количество часов на "черно-ориентированный" курс, феминистско-ориентированный курс, гомосексуалистско-, чироки-ориентированные курсы и на другие "альтернативные" идеологии. Как только знание отождествляется с идеологией, больше нет необхо­димости спорить с оппонентами на интеллектуальной почве или при­слушиваться к их точке зрения. Достаточно отвергнуть их как евро­поцентристов, расистов, сексистов, гомофобов — иными словами, как политически неблагонадежных.
   Консервативные критики университета, встревоженные, оно и понятно, столь радикальным отказом от западной культуры, не могут найти способа ее защитить иначе, как взывая к той же самой посылке, крах которой навлекает нападки на классику: что признание опреде­ленных изначальных аксиом является непреложным условием досто­верного знания. К несчастью для их дела, сегодня уже невозможно воскресить те абсолютные истины, что когда-то, казалось, давали проч­ные основания для возведения надежных умственных построений. Поиски достоверности, ставшие навязчивой чертой современной мысли с тех пор, как Декарт попытался утвердить философию на нео­споримых суждениях, изначально уводили с верного пути. Как указы­вал Джон Дьюи, они отвлекали внимание от подлинного занятия фило­софии, попытки прийти к "конкретным решениям … о целях и сред­ствах регулирования практического поведения". В своей погоне за аб­солютным и неизменным философы с пренебрежением взирали на ограниченное во времени и обусловленное. "Практическая деятель­ность – как говорит об этом Дьюи – стала в их глазах, по своей сути, вещью низшего порядка". В картине мира западной философии "знать" оказалось в расколе с "делать", теория – с практикой, голова – с телом. Долгое влияние этой традиции окрашивает консервативную кри­тику университета. "Фундационализм", утверждают консерваторы, обеспечивает единственную защиту против нравственного и куль­турного релятивизма. Или знание держится на неизменных основа­ниях или человеческий род волен думать, что ему заблагорассудится . "Все распадается// не держит центр// Анархия спускается на мир". Консерваторы не устают цитировать Йейтса, желая показать, что происходит, когда изначальные аксиомы теряют свой полномочный вес. Волнения в академических сферах производятся, однако, не из отсут­ствия надежных основ, а из мнения (разделяемого, следует повто-~рить, обеими сторонами в этой дискуссии), что в их отсутствие един­ственно возможным выходом оказывается скептицизм, столь глубо­кий, что он становится неотличимым от нигилизма. То, что это, в действительности, не единственно возможный выход, было бы более чем очевидным для Дьюи; и оживление прагматизма как предмета исторического и философского исследования – одно из светлых пя­тен в беспросветной иначе картине -сохраняет некоторую надежду на возможность выбраться из академического тупика.
   Поиск достоверности имеет более чем просто академический интерес. Он также вступает в жаркие споры об общественной роли религии. Здесь снова обе стороны, зачастую оказывается, разделяют одну и ту же посылку, в данному случае, что религия предоставляет надежный камень безопасности в непредсказуемой вселенной. Крах старых достоверностей, по мнению критиков религии, вот что делает невозможным (невозможным, по крайней мере, для тех, кто подвер­жен разъедающему влиянию современной эпохи) принимать рели­гию всерьез. Защитники религии тяготеют в своих доводах к той же самой предпосылке. Без системы непререкаемых догм, говорят они, люди теряют нравственные ориентиры. Добро и зло становятся бо­лее или менее неразличимы; все оказывается позволительным; пре­жние предписания безнаказанно попираются.