Уста Пизарро искривила презрительная улыбка, и он отхватил фонарь и проговорил:

— Как не поверить, что мой сын на этакую прелесть польстится!

Мы плыли в гордом молчании, но как только вышли на берег, Петр сейчас же настойчиво спросил у меня мою доверенность и требовал, чтобы я сам в дело не мешался, а подождал его в трактире. Теперь он прямо говорил мне, что я могу испортить все дело.

Я ему поверил, и он поехал к чиновнику, уряд которого был мне не ясен: Петр называл его то исправником, то просто начальником, и вскоре же с ним и с его тремя казаками они погнались за беглецами, которых без труда догнали на пятой версте, оборотили их и погнали назад под прикрытием тех же трех полицейских казаков, из которых опять, как в Орле, только у одного была пика.

Несмотря на ночной сумрак, я видел, как их «гнали». Перед этим шел дождь, а почва была глинистая, и было смешно и жалко смотреть, как они шлепали и как ноги их волоклись и расползались по мокрой глине, причем где скользила и падала одна передняя пара — то же самое проделывали и все другие, точно в самом деле вели котильон с повторением фигур.

Петр Семенов возвращался с исправником на дрожках и держал себя с ним с большим достоинством. Меня он отрекомендовал ему короткой фразой:

— Вот это на их имя доверенность, — и больше не сказал ни слева.

А завернутый в шинель исправник после этого нагнулся и прошептал мне на ухо:

— Прошу вас поспешить ко мне в дом… мы должны с вами переговорить. Пожалуйста, сию минуту!

Он опять запахнулся, и я заметил, что у него была какая-то звезда под капюшоном шинели. Он поехал, и я прошел к нему и ждал его довольно долго и в самом противном душевном настроении.

«Господи! — думал я, — как я дурно сделал! но мог ли я ожидать, что эти взрослые люди будут так безрассудны, что они покинут жен и детей и станут убегать куда-то, при ясной очевидности, что им убежать невозможно! Ручного барсука смело пускают в лес на охоту, оставляя взаперти его самку с детьми, и барсук не убегает, а возвращается в неволю к своей самке!.. А это ведь все-таки люди!»

Глава девятая

У меня было время подумать и о том, как им будет стыдно, когда их опять посадят на барки… Да, и мне завтра будет стыдно на них глядеть… А исправника все еще нет как нет… и мне очень скучно в его кабинете, а уйти неловко, да притом оказалось, что мне и нельзя уйти, потому что солдат, проводивший меня сюда, ушел и дверь за собою запер, так что я остался под арестом.

В таком неприятном положении я старался развлечь себя чем мог. К моему счастию, здесь были книги, и притом такие, которыми в тогдашнее время интересовались, — например, лекции московских профессоров: Кудрявцева , Грановского , Геймана и Рулье «О городской ласточке», письма Герцена «об изучении природы» с достопамятным вступлением «во славу Цереры, Помоны и их сродников» и русская библия с казенною сургучною печатью на переплете.

Эта, очевидно, попала сюда по какому-нибудь особому случаю и жила в исправницкой библиотеке не «вроде арестанта».

Так как эта книга была тогда большою редкостью, то я начал ее просматривать и не заметил, как явился домой хозяин.

Глава десятая

Исправник, или, как оказалось, неисправникэтот, был молодой человек и, по-видимому, принадлежал к числу «образованных дворян».

Когда я его видел на дрожках завернутым в шинель с странным орденом, сверкавшим из-под капюшона, он мне казался человеком солидным, как и надлежит быть исправнику, а теперь, когда он снял шинель, передо мною явилась просто «фитюлька», и вдобавок фитюлька эта вела себя чрезвычайно неосновательно. Во-первых, этот молодец вбежал к себе запыхавшись и напевая: «Услышь меня — полюби меня!»; а во-вторых, он удивился моему здесь присутствию, а потом начал извиняться и хохотать.

— Что прикажете делать? — заговорил он, — делаешь то, что можешь, и позабудешься, но зато, слава богу, все кончено: я всех выпорол!

— Кого выпороли?

— Этих ваших сорок бунтарей… Надо бы, конечно, отобрать зачинщиков, да ваш старик так просил, чтобы не отбирать, а лучше «всех», да и что в самом деле их разбирать!

— Но позвольте… ведь это какое-то недоразумение!.. все сорок человек… Куда они побежали и так безропотно опять вернулись сюда…

Молодой человек расхохотался.

— О да! и не говорите! Болваны! Я вам откровенно скажу, наши люди — это болваны!.. Представьте вы в моем положении англичанина — ведь он бы, я уверен, растерялся, но мне настоящее знание этого народа дает на него настоящие средства. И это почему-с? потому что я здесь родился и вырос! Когда ваш мужик пришел и говорит: «Помогите — сорок человек убежало», я подумал: что делать? Мой начальник в отъезде, а я сам ведь ничего не значу и не имею никаких прав: ведь я простой приказный, я секретарь, не более того, но я знаю этот народ; и потому я взял трех калек, надел шинель с пристегнутой к ней большой пряжкой, догнал беглецов, скомандовал им: «Сволочь, назад!» и всех их привел назад и перепорол. Моя пряжка действует удивительно: я гоню их назад, как фараон , привожу и всех их секу; и не забудьте, секу их при их же собственном великодушном и благосклонном содействии: они друг друга держат за ноги и за руки и сидят друг у друга на головах, и потом я их отправляю на барку, и все кончено. Они отплывают, а я стою на берегу и думаю: «Ах вы, сор славянский! Ах вы, дрянь родная!» Пусть бы кто-нибудь сам-третий проделал этакую штуку над сорока французами!.. Черта-с два! А тут все прекрасно… И это еще, не забудьте, с моей простой пряжкой; но если бы у меня был настоящий орден!.. О, если бы у меня был орден! С настоящим орденом я бы один целую Россию выпорол! А ваши вещи все на пристани… Там ваше все… Вас нельзя было оставить с переселенцами…. Ваш Петр говорит, что он иначе не отвечает за спокойствие, и я это понимаю: это справедливо; он и доверенность вашу увез с собой, и прекрасно сделал, а то надо было бы о вас доносить.

— Что же такое надо бы обо мне доносить?

— Да вот, что вы делали всеобщее возмущение.

И тут он объяснил мне, что спущенная мною на сушу группа взбунтовавшихся крестьян могла вызвать движение, за которое, может быть, пришлось бы множество людей сослать, а теперь, благодаря его находчивости, все окончилось только тем, что он сорок человек перепорол и меня отставил…

Мне оставалось его поблагодарить.

Глава одиннадцатая

С тех пор, как происходило описанное приключение, уплыло много лет и многое изменилось. Кое-что даже и серьезно улучшилось, но слухи, доходящие до столиц о движении переселенцев, приносят, однако, всё старые, давно знакомые вести, из которых приходится заключать, что тут два стимула остаются неизменными: 1) «народы» поднимаются, не зная куда, и возвращаются, не зная зачем, и 2) «народы», во все время своего следования, все еще «чухаются» и «ищутся», потому что их «пожирает вошь». Последнее отвратительно до такой степени, что об этом никто не решается серьезно говорить, а только упоминают вскользь. И вот именно поэтому-то, может быть, дело с «исканием» все и остается в своем прежнем, ужасном положении; а это есть большое народное бедствие, которое промалчивать в печати стыдно и жестоко. Нечистота противна, песни об этом, за фортепианом сидя, не споешь и баллады на эту тему не напишешь, но надо отложить брезгливость в сторону и настойчиво говорить о нечисти, чтобы ее уничтожить. Это настоящая египетская казнь!Партия переселенцев, плывшая в 1892 году во Владивосток, «обчесалась» в виду Коломбо , но ей в этом ничем не помогли, и люди так поплыли чесаться далее!.. Пусть знают наших, каковы мы в гости едем! А в собрании Общества для вспомоществования нуждающимся переселенцам в Петербурге, 14-го марта 1893 года, читали и говорили, что средств для помощи переселенцам мало, что их недостает «на самые вопиющие нужды» и что «крайнее скопление переселенцев развивает болезни», а вследствие того «они заражают бараки, в которых их помещают». По этому поводу общество взывает к «участию земств». А я считаю уместным рассказать здесь в «Переселенческом сборнике» то, что я видел на переселенческой барке, чтобы напомнить покровителям странных, что самое большее бедствие для переселенцев это есть поедающая их нечисть. Отчего ничье милосердие не встречает их по дороге и не моет их в банях? Ведь они всё заразят, где ни приткнутся! Гейне был прав, говоря, что «кто любит народ, тот должен сводить его в баню» . И это первое, за что надо взяться повсеместно, как только «продукт природы» надвигается.

Загон

Disciplina arcani существует в полной силе: цель ее — предоставить ближним удобство мирно копаться в свиных корытах суеверий, предрассудков и низменных идеалов.

Дж. Морлей «О компромиссе».

За ослушание истине — верят лжи и заблуждениям.

2 Фес. II, 10–11.

В одном произведении Достоевского выведен офицерский денщик, который разделял свет на две неравные половины: к одной он причислял «себя и своего барина, а к другой всю остальную сволочь» . Несмотря на то, что такое разделение смешно и глупо, в нашем обществе никогда не переводились охотники подражать офицерскому денщику, и притом в гораздо более широкой сфере. В последнее время выходки в этом роде стали как будто маниею. В конце сентября 1893 года в заседании Общества содействия русской промышленности и торговле один оратор прямо заговорил, что «Россия должна обособиться, забыть существование других западноевропейских государств, отделиться от них китайскою стеною».

Такое стремление отгораживаться от света стеною нам не ново, но последствия этого всегда были для нас невыгодны, как это доказано еще в «творении» Тюнена «Der isolierte Staat» (1826), которое в 1857 году у нас считали нужным «приспособить для русских читателей», для чего это творение и было переведено и напечатано в том же 1857 году в Карлсруэ, в придворной типографии, а в России оно распространялось с разрешения петербургского цензурного комитета.

Одновременно с тем, как у нас читали приспособленную для нас часть «творения» Тюнена, в качестве художественной иллюстрации к этой книге обращалась печатная картинка, на которой был изображен темный загон, окруженный стеною, в которой кое-где пробивались трещинки, и через них в сплошную тьму сквозили к нам слабые лучи света.

Таким «загоном» представлялось «уединенное государство», в котором все хотели узнавать Россию, и для тех, кто так думал, казалось, что нам нельзя оставаться при нашей замкнутости, а надо вступать в широкое международное общение с миром. Отсталость русских тогда безбоязненно сознавали во всем; но всего более были удивлены тем, что мы отстали от западных людей даже в искусстве обработывать землю. Мы имели твердую уверенность, что у нас «житница Европы», и вдруг в этом пришлось усомниться. Люди ясного ума указывали нам, что русское полеводство из рук вон плохо и что если оно не будет улучшено, то это скоро может угрожать России бедствием. Причину этого видели в том, что наши крестьяне обработывают землю очень старыми и дурными орудиями и ни с чем лучшим по дикости своей и необразованности обращаться не умеют, а если дать им хорошие вещи, то они сделают с ними то, что делали с бисером упомянутые в евангелии свиньи (Мф. VII, 3).

Я позволю себе предложить здесь кое-что из того, что мне привелось видеть в этом роде.

Это касается крестьян и не крестьян.

I

Тяготение к желудю и к корыту

В моих отрывочных воспоминаниях я не раз говорил о некоторых лицах английской семьи Шкот . Их отец и три сына управляли огромными имениями Нарышкиных и Перовских и слыли в свое время за честных людей и за хороших хозяев. Теперь здесь опять нужно упомянуть о двух из этих Шкотов.

Александр Яковлевич Шкот — сын «старого Шкота» (Джемса), после которого у Перовского служили Веригин и известный «аболиционист» Журавский , — многократно рассказывал, какие хлопоты перенес его отец, желая научить русских мужиков пахать землю как следует, и от каких, по-видимому, неважных и пустых причин все эти хлопоты не только пропали без всякой пользы, но еще едва не сделали его виноватым в преступлении, о котором он никогда не думал.

Старый Шкот как приехал в Россию, так увидел, что русские мужики пашут скверно и что если они не станут пахать лучше, то земля скоро выпашется и обессилеет. Это предсказание было сделано не только для орловского неглубокого чернозема, но и для девственной почвы степей, которые теперь заносит песками. Предвидя это огромное и неминуемое бедствие, Шкот захотел вывести из употребления дрянные русские сохи и бороны и заменить их лучшими орудиями. Он надеялся, что когда это удастся ему в имениях Перовского, тогда Перовский не откажется ввести улучшение во всех подведомых ему удельных имениях, и дело получит всеобщее применение.

Перовский, кажется, говорил об этом с императором Николаем Павловичем и в очень хорошем расположении духа, прощаясь в Москве со Шкотом, сказал:

— Поезжайте с богом и начинайте!

Дело заключалось в следующем.

По переселении орловских крестьян с выпаханных ими земель на девственный чернозем в нижнем Поволжье Шкот решился здесь отнять у них их «Гостомысловы ковырялки» , или сохи, и приучить пахать легкими пароконными плужками Смайля; но крестьяне такой перемены ни за что не захотели и крепко стояли за свою «ковырялку» и за бороны с деревянными клещами. Крестьяне, выведенные сюда же из малороссийской Украины, умели пахать лучше орловцев; но тяжелые малороссийские плуги требовали много упряжных волов, которых налицо не было, потому что их истребил падеж.

Тогда Шкот выписал три пароконные плужка Смайля и, чтобы ознакомить с ними пахарей, взялся за один из них сам, к другому поставил сына своего Александра, а к третьему — ловкого и смышленого крестьянского парня. Все они стали разом на равных постатях , и дело пошло прекрасно. Крестьянский парень, пахавший третьим плугом, как человек молодой и сильный, сразу же опахал обоих англичан — отца и сына, и получил награждение, и снасть одобрил. Затем к плужкам попеременно допускались разные люди, и все находили, что «снасть способна». К году на этом участке пришел хороший урожай, и случилось так, что в этом же году представилась возможность показать все дело Перовскому, который «следовал» куда-то в сопровождении каких-то особ.

Известно, что граф был человек просвещенный и имел характер благородный. За это за ним было усвоено прозвание «рыцарь».

Шкот, встретив владельца, вывел пред лицо его пахарей и поставил рядом русскую соху-«ковырялку», тяжелый малороссийский плуг, запряженный в «пять супругов волов», и легкий, «способный» смайлевский плуг на паре обыкновенных крестьянских лошадок. Стали немедленно делать пробу пашни.

Пробные борозды самым наглядным образом показали многосторонние преимущества смайлевского плужка не только перед великорусскою «ковырялкою», но и перед тяжелым малороссийским плугом. Перовский был очень доволен, пожал не один раз руку Шкоту и сказал ему:

— Сохе сегодня конец: я употреблю все усилия, чтобы немедленно же заменить ее плужками во всех удельных имениях.

А чтобы еще более поддержать авторитет своего англичанина, он, развеселясь, обратился к «хозяевам» и спросил, хорошо ли плужок пашет.

Крестьяне ответили:

— Это как твоей милости угодно.

— Знаю я это; но я хочу знать ваше мнение:хорошо или нет таким плужком пахать?

Тогда из середины толпы вылез какой-то плешивый старик малороссийской породы и спросил:

— Где сими плужками пашут (или орут)?

Граф ему рассказал, что пашут «сими плужками» в чужих краях, в Англии, за границею.

— То значится, в нiмцах?

— Ну, в немцах!

Старик продолжал:

— Это вот, значится, у тех, що у нас хлеб купуют?

— Ну да — пожалуй, у тех.

— То добре!.. А тильки як мы станем сими плужками пахать, то где тогда мы будем себе хлеб покупать?

Вышло «табло», и просвещенный ум Перовского не знал, как отшутить мужику его шутку . И все бывшие при этом случайные особы схватили этот «замысловатый ответ крестьянина» и, к несчастью, не забыли его до Петербурга; а в Петербурге он получил огласку и надоел Перовскому до того, что когда император по какому-то случаю спросил: «А у тебя все еще англичанин управляет?», то Перовский подумал, что дело опять дойдет до «остроумного ответа», и на всякий случай предпочел сказать, что англичанин у него более уже не управляет.

Государь на это заметил: «То-то!» и более об этом не говорил; а Перовский, возвратясь домой, написал Шкоту, что он должен оставить степи, и предложил устроить его иначе.

Честный англичанин обиделся; забрал с собой плужки, чтоб они не стояли на счету экономии, и уехал.

Дело «ковырялки» было выиграно и в таком положении остается до сего дня.

Смайлевские плужки, которыми старый Шкот хотел научить пришедших с выпаханных полей переселенцев «воздымать» тучные земли их нового поселения на заволжском просторе, я видел в пятидесятых годах в пустом каменном сарае села Райского, перешедшего к Александру Шкоту от Ник. Ал. Всеволожского.

II

Шут Севацкой

Всеволожский тоже интересный человек своего времени. Для большинства его современников он был знаменит только как безумный мот, который прожил в короткое время огромное состояние; но в нем было и другое, за что его можно помянуть добром.

Он жил как будто в каком-то исступлении или в чаду, который у него не проходил до тех пор, пока он не преобразился из миллионера в нищего. Личная роскошь Всеволожского была чрезвычайна. Он не только выписывал себе и своей супруге (урожденной Клушиной) все туалетные вещи и платья «прямо из Парижа», но к нему оттуда же должны были спешно являться в Пензу французские рыбы и деликатесы, которыми он угощал кого попало. Он одинаково кормил деликатесами и тогдашнего пензенского губернатора Панчулидзева («меломана и зверя»), и приказных его канцелярии, и дворянских сошек, из которых многие не умели положить себе на тарелки то, что им подносили. Пожилой буфетчик Всеволожского, служивший после его разорения у других таких же, как Всеволожский, обстоятельных людей (Данилевского и Савинского), говорил:

— Бывало, подаешь заседателю Б. французский паштет, а у самого слезы на рукав фрака падают. Видеть стыдно, как он все расковыряет, а взять не умеет. И шепнешь ему, бывало: «Ваше высокородие! Не угодно ли я вам лучше икорки подам?» А он и сам рад: «Сделай милость, говорит, я икру обожаю!»

Гостей этого рода часто нарочно спаивали, связывали, раздевали, живых в гробы укладывали и нагих баб над ними стоять ставили, а потом кидали им что-нибудь в награду и изгоняли. Это делали все или почти все, и Всеволожский грешен такими забавами, может быть, даже меньше, чем другие. Но Всеволожский ввел ересь: он стал заботиться, чтобы его крестьянам в селе Райском было лучше жить, чем они жили в Орловской губернии, откуда их вывели. Всеволожский приготовил к их приходу на новое место целую «каменную деревню».

О таких чистых и удобных помещениях и помышлять не могли орловские крестьяне, всегда живущие в беструбных избах. Все дома, приготовленные для крестьян в новой деревне, были одинаковой величины и сложены из хорошего прожженного кирпича, с печами, трубами и полами, под высокими черепичными крышами. Выведен был этот «порядок» в линию на горном берегу быстрого ручья, за которым шел дремучий бор с заповедными и «клейменными» в петровское время «мачтовыми» деревьями изумительной чистоты, прямизны и роста. В этом бору было такое множество дичи и зверья и такое изобилие всякой ягоды и белых грибов, что казалось, будто всего этого век есть и не переесть. Но орловские крестьяне, пришедшие в это раздолье из своей тесноты, где «курицу и тае выпустить некуда», как увидали «каменную деревню», так и уперлись, чтобы не жить в ней.

— Это, мол, что за выдумка! И деды наши не жили в камени, и мы не станем.

Забраковали новые дома и тотчас же придумали, как им устроиться в своем вкусе.

Благодаря чрезвычайной дешевизне строевого леса здесь платили тогда за избяной сруб от пяти до десяти рублей. «Переведенцы» сейчас же «из последних сил» купили себе самые дешевенькие срубцы, приткнули их где попало, «на задах», за каменными жильями, и стали в них жить без труб, в тесноте и копоти, а свои просторные каменные дома определили «ходить до ветру», что и исполняли.

Не прошло одного месяца, как все домики прекрасной постройки были загажены, и новая деревня воняла так, что по ней нельзя было проехать без крайнего отвращения. Во всех окнах стекла были повыбиты, и оттуда валил смрад.

По учреждении такого порядка на всех подторжьях и ярмарках люди сообщали друг другу с радостью, что «райские мужики своему барину каменную деревню всю запакостили».

Все отвечали:

— Так ему и надо!

— Шут этакой: что выдумал!

— Вали, вали ему на голову; вали!

За что они на него злобствовали, — этого, я думаю, они и сами себе объяснить не могли; но только они как ощетинились, так и не приняли себе ни одного его благодеяния. Он, например, построил им в селе общую баню, в которую всем можно было ходить мыться, и завел школу, в которой хотел обучать грамоте мальчиков и девочек; но крестьяне в баню не стали ходить, находя, что в ней будто «ноги стынут», а о школе шумели: зачем нашим детям умнее отцов быть?

— Мы ли-де своим детям не родители: наши ли сыновья не пьяницы!

Дворяне этому радовались, потому что если бы райские крестьяне приняли благодеяния своего помещика иначе, то это могло послужить вредным примером для других, которые продолжали жить как обры и дулебы, «образом звериным» .

Такого соблазнительного примера, разумеется, надо было остерегаться.


Когда «райский барин» промотался и сбежал, его каменное село перешло с аукционного торга к двум владельцам, из которых, по воле судьбы, один был Александр Шкот — сын того самого Джемса Шкота, который хотел научить пахать землю хорошими орудиями. Переход этот состоялся в начале пятидесятых годов. Тогда мужики в Райском все «севацкое» уже «обгадили на отделку», а сами задыхались и слепли в «куренках». Ф. Селиванов в своей части села Райского оставил мужиков в куренках, но Шкот не мог этого переносить. Он не был филантроп и смотрел на крестьян прямо как на «рабочую силу»; но он берег эту силу и сразу же учел, что потворствовать мужичьей прихоти нельзя, что множество слепых и удушных приносят ему большой экономический ущерб. Шкот стал уговаривать мужиков, чтобы они обчистили каменные дома и перешли в них жить; но мужики взъерошились и объявили, что в тех домах жить нельзя. Им указали на дворовых, которые жили в каменных домах.

— Мало ли что подневольно делается, — отвечали крестьяне, — а мы не хотим. В каменном жить, это все равно что острог. Захотел перегонять, так уж лучше пусть прямо в острог и сгонит: мы все и пойдем в острог.

От убеждений перешли к наказаниям и кого-то высекли, но и это не помогло; а Шкоту через исправника Мура (тоже из англичан) было сделано от Панчулидзева предупреждение, чтобы он не раздражал крестьян.

Шкот осердился и поехал к губернатору объясняться, с желанием доказать, что он старался сделать людям не злое, а доброе и если наказал одного или двух человек, то «без жестокости», тогда как все без исключения наказывают без милосердия; но Панчулидзев держал голову высоко и не дозволял себе ничего объяснять. С Шкотом он был «знаком по музыке», так как Шкот хорошо играл на виолончели и участвовал в губернаторских симфонических концертах; но тут он его даже не принял.

Шкот написал Панчулидзеву дерзкое письмо, которого тот не мог никому показать, так как в нем упоминалось о прежних сношениях автора по должности главноуправляющего имениями министра, перечислялись «дары» и указывались такие дела, «за которые человеку надо бы не губернией править, а сидеть в остроге». И Панчулидзев снес это письмо и ничего на него не ответил. Письмо содержало в себе много правды и послужило материалом для борьбы Зарина, окончившейся смещением Панчулидзева с губернаторства. Но тогда еще в Загоне не верили, что что-нибудь подобное может случиться и расшевелить застоявшееся болото.

Смелее прочих сторону губернатора поддерживал дворянский предводитель, генерал Арапов , о котором тоже упоминалось в письме как о нестерпимом самочинце. А генерал Арапов, в свою очередь, был славен и жил широко; в его доме на Лекарской улице был «открытый стол» и самые злые собаки, а при столе были свои писатели и поэты. Отсюда на Шкота пошли пасквили, а вслед за тем в Пензе была получена брошюра о том, как у нас в России все хорошо и просто и все сообразно нашему климату и вкусам и привычкам нашего доброго народа. И народ это понимает и ценит и ничего лучшего себе не желает; но есть пустые люди, которые этого не видят и не понимают и выдумывают незнать для чего самые глупые и смешные выдумки. В пример была взята курная изба и показаны ее разнообразные удобства: кажется, как будто она и не очень хороша, а на самом деле, если вникнуть, то она и прекрасна, и жить в ней гораздо лучше, чем в белой, а особенно ее совсем нельзя сравнить с избой каменной. Это вот гадость уж во всех отношениях! В куренке топлива идет мало, а тепло как у Христа за пазухой. А в воздухе чувствуется легкость; на широкой печи в ней способно и спать, и отогреться, и онучи и лапти высушить, и веретье