– Ишь вы! – крикнул он ребятишкам, которые валандались у конторы. – Нет по грибы ходить.
   На машине Анискин ездить любил и умел, потому скорость с места взял хорошую, развернулся в переулке чертом и, распугивая куриц и ленивых гусей, понесся по той улице, на которой стоял сельповский магазин. Возле него участковый остановился и высунулся из кабины.
   – Евдокея, а Евдокея! – покричал он. – Выдь-ка на час.
   Когда недовольная Дуська в белом халате выглянула из дверей, Анискин на нее с приятностью пощурился, похлопал рукой по гладкому рулю и строго сказал:
   – Ты, Евдокея, будь к девяти часам в моем кабинете. Я тебе с Григорием Сторожевым буду очну ставку делать…
   – Еще что! – закричала Дуська. – Что еще за очны ставки…
   Однако участковый ее дослушивать не стал – громко хрустнул передачей, поддал машине газу и умчался, развеивая пыль. Он в секунду вылетел за околицу, крутанул руль влево и тут скорость машины умерил, чтобы над рекой ехать неторопко, чтобы видеть всю землю. «Куда мне торопиться, – умиротворенно подумал он, – когда аккордеон нашелся, Дуська веселая, а Иван Иванович один сидит в кабинете. Посидит, посидит, да, может, что хорошее придумает…»
   Дорога шла яром над излучиной Оби, обочь росли веселые цыганистые березки, тянулись поля скошенной в валки пшеницы, подсыхающей и потому духовитой; потом пошел синий молодой кедрач, усыпанный шишками. На середине кедрача на шум машины вышли ребятишки с мешочками, увидев, что она легковая, – прыснули в стороны, а Анискин улыбнулся. Затем опять пошли березы – покрупнее, потолще и погуще, – потом березы начали редеть и редели до тех пор, пока не исчезли. Вот тогда-то «газик» и выскочил на такой простор, от которого захватывало дух.
   От кромки яра до Оби было метров двадцать пять, река лежала слева, а справа, наподобие реки, уходили в бесконечность желтые поля. Это по нарымским местам была редкость, но поля пшеницы, ржи и ячменя занимали огромное пространство, а там, где они все-таки кончались, тоже было ровное место – знаменитые Васюганские болота, которые и поля, и березы, и кедрачи отгораживали от мира неприступной трясиной. А над полями, над болотами, над простором висел прозрачный месяц.
   Еще неторопливее поехал участковый – поглядывал вольно, улыбался без заторможенности, руки на руле держал для виду, так как машина и сама катилась по двум колеям на стан, что скрывался возле крупных зародов соломы. Под ними сидели женщины, рядом похаживали ребятишки, шли к стану два комбайнера – ужинать и отдыхать перед ночной работой. И четыре грузовые машины стояли у стана – четыре шофера, да еще четыре стажера-разгрузчика… Человек двадцать народу отиралось у стана, и Анискин к нему подкатил весело, резко притормознув, шутя сделал вид, что хочет машиной налететь на баб, которые с копешек посыпались горохом. Потом участковый вылез из машины, похлопывая себя по бокам, как после купания, подошел к середке стана и проговорил:
   – Здорово-здорово, бабоньки, здорово-здорово, мужики, здорово-здорово, огольцы!
   Анискину ответили дружно, весело, и он приметил за второй кучей соломы еще несколько парней и мужиков – это сидела тракторная бригада дяди Ивана, которая пахала вслед за комбайнами. В общем, много народу было у стана, и участковый прямиком пошел к бригадиру полеводческой бригады Петру Артемьевичу, который сидел за столом, то есть за доской, прибитой к двум кольям. Петр Артемьевич пил из бутылки молоко, задрав голову так, словно смотрел на месяц через подзорную трубу.
   – Петр Артемьевич, – сказал Анискин, – двух Паньковых я вижу, а третий где?
   – Третий под зародом, – шепеляво ответил полеводческий бригадир. – Он, Федор Иванович, такой завидный парень, что как свободна минуточка, так спать! – Петр Артемьевич дососал молоко и задумчиво добавил: – Я так думаю, что он потому хорошо и работает, что завсегда высыпается… А вот я, Федор Иванович, сроду в недосыпе. Вот ты человек разумный – давай считать, сколь я в сутки сплю…
   – Ты сам сосчитай! – ответил участковый и неторопливо пошел к крайнему зароду, возле которого действительно, привалившись боком к соломе, спал старший Паньков – Семен. Глаза у парня были прижмурены, рот открыт и нижняя губа закруглена мягко, по-мальчишечьи. Но лежали на соломе тяжелые кулаки, равномерно дышала выпуклая грудь, подергивался на виске тугой мускул.
   – Вставай! – сказал участковый и сандалией потрогал сапог Семена. – Эй, вставай!
   Семен поворочался и помычал, перевернувшись на другой бок, пошлепал губами, и Анискин присел возле Семена на корточки, посмотрел на него милицейскими глазами.
   – Аккордеон-то в бане под полком лежит, – проговорил Анискин. – Семен, а Семен, ты аккордеон-то под полок положил. Смотри, а то Анискин найдет!
   Паньков крепко свел брови, еще сильнее прижмурил веки, пробурчал:
   – Лодка-то лодка…
   – Не лодка, – быстро сказал Анискин, – а спрятал ли ты аккордеон под полок, Семен? Ты слышишь про аккордеон-то?..
   – Слышу, – ответил Семен и открыл глаза.
   – Аккордеон-то под полком лежит, – тихо произнес участковый. – Ты его зачем, Семен, под полок-то спрятал?
   Глаза Семена сначала смотрели вяло и безжизненно, затем зрачки сузились так, словно парень глядел на солнце, а белки засинели. Секунду Семен со страхом в глазах лежал неподвижно, потом ресницы вздрогнули, в глазах мелькнуло такое, что участковый подумал: «Ох, уж эти мне Паньковы! Что Параскева, что Виталя – одна сатана!»
   – Твоя взяла, Анискин! – сказал Семен, и в его голосе прозвучало облегчение. – Пляши теперь, Анискин!
   Не опираясь о землю руками, Семен гибко поднялся, тряхнул такими же буйными кудрями, как у отца, и, отставив ногу, встал перед Анискиным во весь рост. Серый комбинезон хорошо облегал его квадратную фигуру, плотно стояли на земле сапоги сорок пятого размера, и Анискин вдруг тоненько присвистнул.
   – Эти сапоги-то ведь вот чьи!
   Да, только сейчас участковый вспомнил, что с фронта Виталя Паньков приехал при сапогах. Привез с фронта Виталя и ноги, а их ему начали обрезать в Томске только тогда, когда пошли по ногам синие сквозные пятна. Обрезали ноги Виталию не раз и не два, а три раза, и только тем и спасли его жизнь, что обкорнали без остаточка.
   – Вот сапоги-то чьи! – повторил Анискин и длинно цыкнул зубом. – А я-то голову дурил!
   Участковый отступил от Семена на три шага, встал так же ровно, как парень, и посмотрел на месяц, на резное облачко, что плыло над полями и Обью, и на алое, тревожное небо на востоке. Большой был Анискин, величественный, как загадочный восточный бог, и не было к нему пути, чтобы приблизиться, встать рядом, заговорить. Минуту так стоял участковый и думал: «Матерь родная, жизнь-то, она вот какая! Может, я и с Зинаидой не так как надо разговаривал, может, и с теми бездельниками не так ведусь! Не может же быть, что все в них плохое, ой, не может быть! И того не может быть, что я кругом прав, а моя родна дочь кругом виновата… Жизнь, жизнь!» Еще минуту помолчал Анискин, а потом холодно произнес:
   – Ну-ка подними, Паньков, голову. Подними да расскажи-ка, как ты отцову честь блюдешь. Расскажи-ка, а! А?! Расскажи, как ты блюдешь семейну честь.
   И сник, разобрался по частям Семен Паньков – побледнело лицо, завяли руки, отставленная в сторону нога сама приползла к другой ноге. За его спиной шумел веселый стан, погромыхивал трактор, навзрыд смеялись девчата с мальчишками.
   – Мы Гришку Сторожевого у клуба караулили, – зябкими словами сказал Семен, – а он все от клуба не отходил… На открытом месте его одолеть трудно… Потом он стал в дверь колотиться, открыл, но в клуб не пошел… Мы его догнать не поспели…
   – Ну!
   – Тогда я в дверь вошел и… Я хотел сначала накрыть Дуську и завклуба, чтобы Гришке позор сделать!
   – Так! – сказал Анискин. – Эдак!
   Сняв руки с пуза, участковый подошел к Семену, цыкнув зубом, приказал:
   – Зови братьев!
   Когда Семен черепашьим шагом ушел за братьями, участковый приблизился к концу зарода, завернул за уголок и вынул из кармана тот клочок бумаги, на который что-то списывал с газеты. Шевеля губами, Анискин несколько раз прочел его, затем бумажку порвал и клочки спрятал в солому. Опять сложив руки на пузе, участковый стал глядеть, как братья Паньковы, перешептываясь, приближались. Когда же они подошли, Анискин на них только бегло посмотрел и спросил:
   – Все поняли?
   – Все! – ответил за братьев Семен. – Арестовывай меня, Анискин, я один виноватый!
   Участковый не ответил – дав бровями знак, чтобы братья шли за ним, Анискин валко двинулся к стану, обогнув на ходу женщин и девчат, что прохлаждались на соломе, вышел опять на центр и здесь стал столбом – покрутив из стороны в сторону головой, он нашел выпученными глазами бригадира полеводов и поманил его пальцем:
   – Петр Артемьевич, подь-ка сюда!
   В тишине, которая наступила средь стана после того, как участковый выбрался на центр, полеводческий бригадир подошел к Анискину, без удивления посмотрел на него и приятственно улыбнулся – радовался тому, что случилось хоть какое-нибудь развлечение.
   – Я слушаю, товарищ Анискин!
   – Вот что, Петр Артемьевич, – веско сказал участковый, – передай народу, чтобы поближе к середке подгребался…
   Отступив немного в сторонку, Анискин стал внимательно смотреть, как под крики бригадира: «На собранию, на собранию!» – люди подходили к центру. Подползли на коленках, чтобы не подниматься с соломы, женщины и девчата, припрыгали ребятишки, притащился с палкой в руках дед Крылов и сел на пенек, приставив руку к уху; из-за второго зарода вышли трактористы с бригадиром дядей Иваном и стали плотной шеренгой – Гришка Сторожевой меж ними.
   Спервоначала на стане было шумно и весело, потом люди затихли, так как участковый стоял неподвижно и все покручивал пальцами на животе, а за его спиной необычно молчали братья Паньковы, тихие и неподвижные. Странным было все это, и на стане сделалось тихо.
   – Ну вот! – удовлетворенно сказал участковый. – Ну, вот и угомонились!
   Картина перед его выпученными глазами действительно была привлекательная: в свете заходящего солнца – высовывался из-за горизонта только алый краешек – покойно сидели на соломе женщины и девчата в разноцветных юбках и кофтах, дремали за зародами два самоходных комбайна, три трактора «Беларусь» и один ЧТЗ; держась друг за дружку руками, стояли трактористы, отдельно от них – комбайнеры; лежали на земле, положив головы на руки, ребятишки, и сидел на старом пеньке дед Крылов. И за всем этим разноцветьем, за всей этой живой жизнью виднелись половинка Оби и половинка бескрайнего луга, который где-то, конечно, переходил в болото, но был громадным.
   – Кто у вас на собраниях протокола пишет? – тихо спросил Анискин. – Ай, отзовись!
   – Я, – сказала Люська Матвеева и приподнялась с соломы. – Я, дядя Анискин, обычно веду протоколы.
   Участковый улыбнулся.
   – Вот и веди, Людмила, коль ты десятилетку закончила, а вот в колхозе работать не гнушаешься…
   После того как тихая и славная Людмила Матвеева взяла карандаш и бумагу, Анискин сурово прокашлялся, свел брови на переносице и ровным голосом сказал:
   – Партия и правительство, товарищи, обращают все больше и больше вниманья на работу органов советской милиции. – Сделав передышку, участковый набрал в грудь воздуху и совсем выкатил глаза. – Партия и правительство, товарищи, обращают наше внимание также на то, что задачей органов милиции являются не только методы пресечения и карания, а также, товарищи, и воспитательная работа. – Он во второй раз передохнул и сказал легче: – Партия и правительство, товарищи, такое большое вниманье уделяют работе органов милиции, что вот даже и День милиционера установили… Ране, товарищи, дни танкистов, шахтеров, железнодорожников были, а теперь вот и наш день есть… – Анискин снял руки с пуза, выдохнул лишний воздух, что был в легких, и широко расставил ноги. – Теперь, товарищи, я проговорю за то, – сказал участковый, – что в нашем обществе есть такие люди, которые нам мешают жить. Вот возьмем, к примеру, братовьев Паньковых. – Он посмотрел за спину и ткнул пальцем в братьев. – Возьмем, к примеру, братовьев Паньковых… Они, конечно, в колхозе работают хорошо, ударно, но вот на улице и в клубе от них проходу нет… Нет от них прохода! – сердито повторил участковый и помахал все тем же пальцем. – Человек приоделся, после работы идет в клуб, а тут шасть – братовья Паньковы! То они тебя грязью замажут, то с дороги столкнут, то еще что выкамурят… Что, я неправду говорю, товарищи?
   – Правду! – зло сказала Маруська Шмелева, баба бойкая и шалавая. – Намедни надела ново платье, по воскресенью хорошо причесалась, иду дорогой, а Борька Паньков от двух других отстал и говорит: «Ты куда, лахудра, прешься! Кто на тебя в клубе поглядит? Дура, – говорит, – ты, и платье у тебя, – говорит, – дурацкое…»
   – Это еще что! – визгливым голосом вмешалась баба Сузгиниха, которая на стане варила обеды и ужины. – Это еще что, Феденька! Моего Степашку… Он вот стоит и от стыда горюет… Они ить его избили, Феденька… Он за той, что протокола пишет, то есть за Люсенькой Матвеевой, ходил с серьезными намереньями, а Володька Паньков его в кустах пымал и… обои глаза подбил, и рука ночью ныла…
   – И матерятся где попадя! – сказала в тишине толстая и медленная Ефросинья Смирнова. – Сидишь дома с семейством, а они под окна придут, чтоб свои хулиганские планы строить, и матерятся за каждым словом. А вот третьеводни…
   – А вот третьеводни! – вдруг закричала обычно спокойная и добрая Клавдия Морозова. – А вот третьеводни, Анискин, они всю ночь по деревне шарашились и спать не давали. Мы на краю деревни живем, так всю ночь не спали.
   И закричали бабы, закричали девчата, завизжали, обрадовавшись шуму, ребятишки, сердито застучал палкой о землю старый дед Крылов, глядящий на братьев Паньковых страшными до ужаса глазами. Большой шум произошел на стане, и Анискин, привстав на цыпочки, оглушительно крикнул:
   – Ша, народ!
   Когда же шум водоворотом прошелестел и утих, участковый в наступившей тишине сказал:
   – А ну, братовья Паньковы, примите-ка головы от земли и поглядите в глаза народу. Посмотрите-ка на такое собрание, какое не надо просить выступать, а наоборот, утишивать надо… Ну, вздымите, братовья Паньковы, глаза на народ.
   Но братья Паньковы не подняли глаза на людей – стояли каждый по отдельности, стояли в лучах заходящего солнца, и оно розово отражалось на их бледных лицах.
   – Нет у вас силов поднять глаза на народ, – сказал Анискин. – Вы так народу поперек горла встали, что его теперь боитесь… Вас теперь не только Гришка Сторожевой, а все другие мордовать станут, если вы к прежнему возвернетесь… Правда, Леонид Грохотов? – поворачиваясь к одному из трактористов, спросил Анискин. – А, не хочешь отвечать, стыдно за то, что три брата всю деревню мордовали… Тоже в землю смотрите, товарищи трактористы, товарищи комбайнеры? В каждом по шесть пудов весу, а трусили… – На слове «вес» Анискин улыбнулся глазами, снял руки с пуза и широко повел ими перед людьми. – Вот так, дорогие мои товарищи…
   Участковый замолк, и через секунду в тишине раздался глухой стук – это дед Крылов громыхнул по земле березовой палкой с резиновым наконечником. Он попытался с пенька встать, но по столетней старости сделать этого с ходу не смог и остался в сидячем положении.
   – А ты знаешь, Федюк, – сказал он участковому, – ты знаешь, касатик, как с такеми мужаки в старину отражались?.. Вот ты эстого, Федюк, не знаешь.
   – Нет, знаю, – просторно улыбнувшись, ответил участковый. – Мужики всем миром с хулиганами боролись, и вот мы сейчас тоже смешное дело произведем. – Анискин непонятно улыбнулся, повернул голову к Людмиле Матвеевой, которая не выпускала из рук карандаш и бумагу. – Людмила, пиши!
   – приказал ей участковый. – Пиши, Людмила, протокол о том, что вот решением общего собрания мы решили создать народну дружину по поддержанию в деревне спокойствия и порядка… Какие обязанности есть у дружинников, я потом по инструкции разобъясню, а теперь прошу поднять руки, кто за, а кто против. Все за? Вот и пиши, Людмила, что дружина нарисована, пускай эти штукари из райотдела почитают…
   Сделав еще одну небольшую паузу, Анискин простодушно улыбнулся.
   – Аккордеон я нашел, граждане… Какая-то сволочь в березняки бросила… Я так думаю – что непременно кто чужой, не деревенский… Ну, вот и все собрание!
   Когда народ загалдел и ребятишки побежали в разные стороны, когда трактористы пошли к тракторам, а комбайнеры – к комбайнам, участковый повернулся к братьям Паньковым, прощупав их глазами до печенок и селезенок, шепотом сказал:
   – Я до тех времен про аккордеон буду молчать, пока вы штукарить не станете… Но если на вас вот такое народное слово не подействовало, сгинете! Под суд отдам за аккордеон… А теперь сойдите с моих глаз, страмнюки!
   На горизонте от солнца осталась уж совсем узенькая кромочка, месяц, наоборот, набирал силу, и потому по полю и реке катились разноцветные лучи
   – бордовые и розовые. К вечеру, к вечеру шло дело, и потому поглядывал на восток, где над деревней висело темно-голубое небо, тракторист Гришка Сторожевой.
   – Ты разве забыл, Гришка, что тебе надо на очну ставку с Евдокеей? – сказал Анискин. – Так что разберись, женитесь вы или обратно не женитесь. А то людей смех берет…

РАЗВОД ПО-НАРЫМСКИ

1

   То ли в конце сентября, то ли в начале октября – число теперь призабылось – к участковому уполномоченному Анискину на дом пришла Вера Косая, жена шофера Павла Косого. Она была маленькая и рябоватая, глаза у нее, несмотря на фамилию, глядели прямо и остро, а фигурой была полненькая и кругленькая, кожей белая-белая.
   Вера Косая в калитку анискинского дома вошла тихонько, кашлянула слабо, как туберкулезная, и поднесла ко рту сложенный кулачок – это у нее такая привычка, что она почти всегда кулачок держала возле рта, опуская его на положенное место только тогда, когда нервничала.
   – Здравствуй, Глафира Васильевна! – поздоровалась Вера Косая.
   – Здравствуй-ка!
   Шел восьмой час вечера, на улице погода была нудная – ни дождь, ни солнце, ни ветер, а так себе, морока на небе и земле. Да и пора в деревне была такая же морочная и неопределенная: уборка закончилась, зимние работы еще не начались, так что в деревне слышались и голоса взрослых, и гармошки, и девчата уже выходили нарядные шляться по длинной улице, что вела берегом Оби.
   – Я ведь к самому пришла! – отчего-то шепотом сказала Вера Косая. – Мне ведь сам-от нужен.
   – Спит…
   Глафира торопилась стирать, но какая уж тут была стирка, когда Вера Косая не только пришла к самому, а, приблизившись к Глафире и корыту, начала своими острыми и прямыми глазами зыркать и по Глафире, и по корыту, и по двору, и по крыльцу, и даже по тому, что скрывалось за распахнутой дверью сеней. Руку она ни на секундочку не отрывала ото рта, на макушке подрагивал хохолок, а спина волнами изгибалась.
   – Черну-то рубашку в сельпе брала? – спросила Вера, каким-то чудом разглядев в мыльной пене шелковую комбинацию, принадлежащую младшей дочери Анискиных. – Я таки комбинации что-то в сельпе не видела… А вот те чулки, они что, фильдекосовы или капроновы? Капроновы-то теперь, Глафирушка, достать можно – по всем полкам у продавщицы Дуськи валяются, – а вот где это люди фильдекосовы берут?.. А это чего у тебя под рукой-то? Никак шерстяна кофточка!.. И где это только люди шерстяны кофточки достают, когда я вот даже в Томск ездила, а достать не могла…
   Говоря часто, как испорченный патефон, Вера Косая еще на шаг приблизилась к Глафире и корыту, еще глубже заглянула в него и уж начала было относить кулачок ото рта, как в доме раздались басовитое покашливание, отчаянный скрип половиц и такой глухой стук, какой только может издавать толстый и высокий человек, ступая по полу голыми пятками.
   – Ну, в само время пришла, – сказала Вера. – Вся деревня знат, что товарищ Анискин после обеда беспременно спят… Конечно, Федор Иванович такие большое начальство, что им можно спать, когда захочешь, но вот при колхозной работе… – Она тяжело вздохнула в кулачок. – Хорошо тем бабам, у которых мужья – большо начальство. И в сельпо сбегает и белье постират…
   Вера Косая через кулачок набрала полную грудь воздуха, чтобы зацокотать еще громче и чаще, но не успела – участковый Анискин во весь рост появился на крыльце. Басовито кашлянув, он прицыкнул пустым зубом, набычив голову, сердитыми после сна глазами осмотрел серое от сплошных туч небо, двор и землю, Веру Косую и Глафиру.
   – А?! – выдохнул участковый. – А, говорю!
   – Здравствуйте, Федор Иванович! День добрый, день добрый…
   – Во-первых, не день добрый, – ответил участковый, – а вечер. Во-вторых сказать, я об эту пору, гражданочка Косая, чай пью, так что говори, чего тебе надо?
   – Ой, да что надо бедной женщине! – ответила Косая… – Что надо бедной женщине, окромя защиты… Уж я такая бедная, такая бедная, что и постирать на себя некогда, вся грязная да ободранная…
   Причитая и стеная, сутулясь и жалобно скрещивая руки, Вера Косая несчастными глазами смотрела на участкового, туберкулезно покашливала, и одежонка на ней была действительно ветхая – сбитые туфли из брезента, кофта с продранными локтями, ветхая юбчонка.
   – Ничего мне не надо, ничего не надо, окромя правды-матушки…
   Пошарив в складках замызганной кофты, Вера Косая протянула участковому записку, вчетверо сложенную бумажку. Он принял, развернул и три раза покашлял, как делал всегда, когда из специально пришитого кармана к рубахе доставал очки, которые он использовал только в тех случаях, когда читал чужую руку. На уши очки Анискин надевать не стал, а приставил их к глазам, как лорнет:
   «Товарищу участковому уполномоченному Анискину. Заявление. Товарищ уполномоченный Анискин, пишет вам колхозница Вера Ивановна Косая, которая жалуется на обиду, а также на причинение телесных повреждений, которые имеются, как ее муж Павел Павлович Косой, по принадлежности колхозный шофер на трехтонке, является аспидом, изменщиком и нарушителем законов советской семьи, которая должна с каждым годом все укрепляться и укрепляться, что наш колхоз вместе со всем народом строит коммунизм. Кроме телесных повреждений, законный муж Павел Павлович Косой наносит оскорбления нецензурными выражениями, которые моральным кодексом жизни запрещаются, а также насчет нажитых вместе вещей хочет забрать все костюмы и серые пимы, говоря, что зимой он без пимов ходить не может, а когда их привезут в магазин, никому не известно. Прошу оказать защиту и содействие, как это полагается по советским законам, которые самые справедливые. Вера Ивановна Косая».
   Подергивая нижней губой, Анискин прочел бумажку во второй раз, сложив ее на четыре дольки, вместе с очками затолкал в тайный карман. Посмотрев на жену, он свел и развел брови – дал знак заваривать чай, – а потом повернулся к Вере Косой, чтобы глядеть на нее молча и тихо. Глаза у него были выпучены, руки он выложил на пузо и вертел пальцами – туда-сюда и сюда-туда.
   – Товарищ Анискин, – жалобно сказала Косая, – товарищ Анискин, чего же ты мне не говоришь: «Так, здак!» Вот всем другим людям, которые тебе заявленья подают, ты сразу же говоришь: «Так, эдак!» – а вот при мне… Конечно, если к начальству пришла бедна женщина, если бедна женщина не при туфлях…
   – Уймись! – тихо сказал Анискин. – Уймись и прими кулак от зубов-то… Слова у тебя получаются от этого двухсторонние, фальшивые… Ну!
   Когда Косая торопливо убрала кулак, участковый тихонько вздохнул, покачал головой и сказал:
   – Я потому не говорю: «Так, эдак», что мне ваши разводы с Павлом на месяц два раза – вот где сидят! – Он неторопливо показал на свою слоновую шею и еще неторопливее продолжил: – Ты мне, конечно, сейчас какой-нибудь синяк покажешь или опухоль… Ну, вот так и есть! – не удивился участковый, когда Косая стала задирать рукав нищенской кофты. – Ну, вот так и есть!
   – Так ведь телесные же повреждения! – фальцетом закричала Вера Косая,
   – Я у фельдшера Якова Кирилловича была, и он мне сказал, что это ушиб четвертой степени… Четвертой степени, ты понимаешь, Анискин…
   Вера Косая последние слова выкрикнула так громко, что Глафира подняла голову от корыта, курицы, что бродили по двору, бросились врассыпную, а рыжий петух, заорав, запрыгнул на плетень. Весь двор всполошился от крика Веры Косой, но участковый и бровью не повел. Он только укоризненно покачал головой и сказал:
   – Вот ты так кричишь, что у меня в ушах словно комар сидит… От этого я как бы оглох. – Участковый вяло махнул рукой и добавил: – Твое заявление, гражданка Косая, мы, конечно, разберем, а вот сейчас, пока я еще чаю не пил, хочу на тебя страх навесть…
   – Как страх навесть? – встрепенувшись, спросила Вера Косая. – За что?
   – А за то, – мирно ответил участковый, – что я вот шибко удивляюсь, как это твой мужик Павел головой в Обь не бросается, а на колхозной работе перевыполняет нормы выработки… А во-вторых сказать, за то, чтобы ты на меня не кричала, как кричишь на весь народ в деревне…
   Участковый помолчал. Солнце за тучами еще не садилось, но уже занизилось сильно – на дворе было морочно, приглушенно, как поздней осенью, и на толстом лице Анискина от серого неровного света образовались углубления и выступы.