– Нужда у меня такая! – просто ответил участковый. – Я сегодня, когда про аккордеон услышал, было стал грешить на Леньку Колотовкина. Конечно, он пять лет воровством и хулиганством не займается, но мне все равно его алиби, как говорят райотдельские штукари, надо… Тут загвоздка в том, Яков Кириллович, что возле клубных дверей есть еще и след от кирзы сорокового размера. А это сапог Леньки Колотовкина.
   – Чего же ты от меня хочешь, Федор?
   – Видите ли, Яков Кириллович, если я сам к Леньке за алиби пойду, я его могу обидеть…
   – Отлично, Федор!
   Яков Кириллович встал, положил в карман пачку папирос, – фельдшер в возрасте восьмидесяти шести лет курил, – накинул на костлявые плечи белый полотняный пиджак и взял в руки тоненькую пижонскую тросточку.
   – Грядем, Федор! – сказал он. – У матери Леонида Колотовкина грыжа белой линии. Таким образом, я никаких подозрений не вызову… Шагай за мной, Федор!
   Они вышли на улицу, где уже вызвездило чистое небо, висел тот же крутой, но еще увеличившийся месяц, и по дороге, пересеченной лунными полосами от досок палисадников, двинулись к дому Леньки Колотовкина. Костлявый Яков Кириллович по привычке ходить по деревням пешком двигался быстро, легкомысленной тросточкой постукивал по земле весело, но Анискин от него не отставал. У дома Леньки Колотовкина, который был в кино, Анискин сел на лавочку, а Яков Кириллович пошел в дом.
   Ни одна собака в деревне на фельдшера не лаяла, у всех калиток он знал, как открываются запоры, потому Яков Кириллович во двор проник мгновенно, в дом – еще быстрее, и стук его палочки затих. Оставшись в тишине и лунном сиянии, участковый уперся спиной в городьбу, раза два-три вобрал в легкие сладкий ночной воздух и шевелиться перестал. Многопудовой глыбой сидел он на скамеечке, от затемненности похожий на несколько сложенных в кучу мешков.
   Звезды светили ярко. Добрый десяток их Анискин знал хорошо, умел определять по звездам время и погоду, так что ему не скучно было наедине с таким простором и такой величественностью, от которой кружилась голова. По хвосту Чумацкого Воза можно было полагать, что неделю еще – не меньше! – простоят сушь и безветрие, а также понять, что, называя Большую Медведицу Чумацким Возом, участковый Анискин выдавал происхождение – он был потомком тех украинских крестьян, которых еще Екатерина II за строптивость ссылала в Сибирь, где они обрусели, перемешались с русскими, остяками и татарами, но хранили еще слова и некоторые обычаи своей теплой и далекой родины…
   – Отлично, Федор! – выходя из дома Леньки Колотовкина, сказал Яков Кириллович. – Леонид с десяти вечера до шести утра был дома… Ты почему молчишь? Я что сделал не так? Нарушил твою конспирацию… Ну, милый мой, насчет конспирации я тебе могу сказать…
   – Я потому молчу, Яков Кириллович, – ласково ответил Анискин, – что у меня теперь совесть в три раза чище, чем полчаса тому… Ведь мне теперь, Яков Кириллович, по деревне легкой ногой бегается… А за Леньку Колотовкина, я шибко радый – он моим ребятам средний брат. Вы ведь знаете, Яков Кириллович, что моя Глафира и Ленькина мать – родные сестры…
   – Еще бы… И ту и другую принимал!

7

   После одиннадцати часов, когда уже давно кончилось кино и в затемнениях на скамейках и просто так, на ногах, сидели и стояли тихие парочки, пришлепывая задниками сандалий, белый от лунного света Анискин, глядя только и только прямо перед собой, проследовал к клубу. Здесь он остановился, подышал свежим воздухом и тихонько постучал в то окошко, за которым скрывался пустой от аккордеона шкаф.
   – Геннадий Николаевич, – позвал он, – выдьте-ка на час…
   Заведующий клубом вышел не сразу – сначала за окнами раздался мужественный кашель, потом его голос пропел: «Хотят ли русские войны…» – и уж затем погас свет. Через секундочку Геннадий Николаевич вышел на крыльцо, приглядываясь к лунной ночи после света, величественно поднял голову, а руки трагически сложил на щуплой груди.
   – Кто потревожил артиста? – пивным басом спросил он. – Кто, отзовись из мрака?
   – Это я вас потревожил, Геннадий Николаевич, – ответил Анискин и мелко-мелко засмеялся. – Сегодня тоже выпили, Геннадий Николаевич? То-то я в щелочку смотрю: полмитрия на столе. А Евдокеи Мироновны нету?.. Не пришли?
   Геннадий Николаевич по-прежнему величественно молчал, потом отрешенно встряхнул головой, на прямых ногах спустился с крыльца и подшагал к участковому – щупленький, узенький, но прямой. Он сверкнул на Анискина глазами и отставил ногу.
   – Да, артист пьян! – жутким голосом произнес заведующий. – Смотри, толпа, и смейся! А знает ли толпа, почему артист пьян? – вдруг живо спросил он. – Почему?
   – А потому, что аккордеон увели и Евдокея Мироновна не пожаловали, – быстренько ответил Анискин. – А еще потому, Геннадий Николаевич, что вы от огорчения всю поллитрочку выпили. Я в окошко-то взглянул – там и на донышке нету…
   – О, толпа, толпа! Что тебе надо от несчастного артиста, участковый уполномоченный?
   – А мне то надо, – неожиданно сердито ответил Анискин, – что я хотел от вас помощи, чтобы найти аккордеон… Сам я балалайки от дуды не отличу
   – так что на вас надеялся.
   – Найти аккордеон? – Геннадий Николаевич покачнулся, потеряв равновесие, трагические руки с груди снял и от этого довольно осмысленно взглянул на участкового. – Найти аккордеон!
   Затем под кособокой луной, в ясной тишине и безветрии ночи произошли невиданные веши – на глазах изумленного Анискина заведующий выхватил из кармана бутылочку с какой-то дрянью, вырвав пробку, поднес ее к носу, несколько раз понюхав и отчаянно замотав головой, чихнул так сильно, что по узкому телу прошла дрожь. От этой дрожи Геннадий Николаевич потешно подпрыгнул на месте, опустился на землю и окончательно поразил Анискина тем, что на резвых ногах вдруг мгновенно удрал за клуб.
   – Ах, ах! – только и прокудахтал Анискин. – Ах, ах!
   Не прошло и минуты, как заведующий стремглав выскочил из-за угла, с дрожащим воем пронесся по клубной площадке и, раскинув руки крестом, стал вихляться из стороны в сторону. Так как с Геннадия Николаевича стекали водопадные потоки воды и так как он был мокрым до пояса, то Анискин мгновенно сообразил, что Геннадий Николаевич нырнул в бочку, которая стояла в противопожарных целях за углом клуба. А так как от заведующего пахнуло еще и лягушечьей сыростью – вода в бочке прокисла от жары, – то участковый выпучил глаза и схватился руками за живот – хохотать.
   Хохотал участковый минуты две. В это время Геннадий Николаевич приплясывал, чтобы сбить с себя воду, зеленую ряску и головастиков, доплясался до того, что потерял дыхание и, запыхавшись, остановился. Как раз к этому времени Анискин опустил живот, икая, проговорил:
   – Ох, я беспременно умру, ох, я до завтрева дня не доживу… Ох, у меня в грудях схватило…
   Участковый неверными шагами подошел к крыльцу, схватился за перила и повис на них мешком. Минуты через три Анискин пришел в себя и подозрительным по хохоту голосом спросил:
   – Что же это вы произвели с собой, Геннадий Николаевич? Да чего же это вы сделали?.. В той ведь бочке скоро лягушки выведутся…
   – Простите нижайше, Федор Иванович, – почти трезвым голосом сказал заведующий. – Миль пардон, но артист должен уметь в любую минуту привести себя в порядок… Так что вы говорили про аккордеон, Федор Иванович?
   Перестав окончательно хохотать, участковый подошел к заведующему, с искренним уважением посмотрел на его мокрые и зеленоватые одежды и сказал:
   – Я так полагаю, Геннадий Николаевич, что вор среди ночи на аккордеоне хоть раз да пискнет. Во-первых, сказать, вор молодой, во-вторых, аккордеон перламутровый, а в-третьих, Геннадий Николаевич, как вы сами говорите, два регистра… Так что идите за мной и помогите своим замечательным слухом…
   – Я готов! – торжественно ответил заведующий. – За вами и за аккордеоном хоть на край света…
   Однако они пошли не на край света и даже не на край деревни. Участковый сперва метров двести отшагал по той улице, на которой стоял клуб, затем свернул в коротенький переулок, сплошь заросший белыми от луны лопухами и вредными для коров вехами; из переулка двинулся к той маленькой горлушке, где росли прямые березы, а чуть подальше стояли вразнотык почерневшие кресты – как и полагалось, деревенское кладбище находилось на возвышенности, но на самый пупок участковый не пошел, а остановился ниже крестов.
   – Тут-то мы и сядем, – негромко сказал он. – Шестнадцать домов видать и слыхать, Геннадий Николаевич…
   Действительно, с уклона кладбищенской горушки просматривался порядочный кусок деревни, просторные ограды шестнадцати домов и несколько бань. Все это в лунном свете виделось хорошо, ясно, но все-таки на дома, бани и огороды долго глядеть было трудно, так как выше их, вздымаясь к небу, как море, серебряная, но с золотой лунной полоской посередине, лежала Обь, два километра от берега к берегу. Полнеба, рясно усыпанного звездами, занимала великая река да еще и тянулась к ковшу Чумацкого Воза ласковым, нежным фосфоресцирующим сиянием. И так же ярко, как звезды на небе, горели на реке огоньки уходящего за излучину Оби парохода «Пролетарий», который в сентябре в деревне останавливался через раз. Пароход уходил беззвучно, светила тихо луна, чернел на берегу старый осокорь, и казалось, что тишина звучит низкой гитарной струной.
   – Федор Иванович, а Федор Иванович, – шепотом позвал заведующий, и от этого его голос сделался простым, человеческим. – Федор Иванович, хочется встать и снять шляпу…
   Шляпы у заведующего не было, не было под мокрой рубахой, распахнутой на груди, и майки, потому участковый осторожно передохнул, повозился немножко, устраивая голову на мягкой траве, и притих так же, как строго тихи были за его спиной небо, звезды и покосившиеся кресты, похожие на маленькие часовенки и на стрелы, что молча и ожидающе смотрят в ночное небо.
   – Два года я живу здесь, – прошептал заведующий, – а в первый раз… Каждый вечер, каждый вечер, о боже! И это вместо того, чтобы слушать тишину вечности…
   – Вы не тишину вечности слушайте, а аккордеон, – ответил Анискин, по-хорошему улыбнувшись. – Притихнем, Геннадий Николаевич!
   Тишина была тесно населена звуками: скрипнул сонный, отчего-то проснувшийся кузнечик, покатился с горушки камешек, очевидно стронутый жуком, проскрипела на Оби уключина, плеснула волна под глинистым яром, тревожно мыкнула корова и вдруг гулко пронесся над рекой и березами, над крестами и горушкой больной голос ночной птицы, похожий на плач ребенка в пустом вокзальном зале. Птичий крик пробежал накатом, отразившись в березах, повторился, а потом, как всегда бывает дремучей таежной ночью, наступила такая тишина, в которой слышалось, как в собственной груди тревожно ударяет в ребра сердце.
   – Ой-о-о-ей! – вздохнул Геннадий Николаевич. – Боже, боже!
   Анискин молчал. Он знал, что больной и страшный голос принадлежит забавной серенькой пичужке с веселыми желтыми ободками под глазами, что замычала корова Чернушка, которой через два-три дня телиться, помнил, что на лодке едет дядя Игнат проверять бакены на Оби, но все равно почувствовал, как за воротник пробираются пупырчатые пальцы. То ли оттого, что Геннадий Николаевич, словно распятый, лежал на земле в тоске и похмелье, то ли оттого, что за спиной глядели в небо черные стрелы и на могильной ограде сидела жестяная сова, холод прополз по спине, обернулся на грудь и вошел в нее медленно, как стальное лезвие ножа. Сердце сдвоило… Показалось, что на горушке прошелестели шаги, раздалась трава, острая лопата вонзилась в сладко-сырую землю… Свист ветра, голубой снег, заячьи следы на нем, как дорога; весенний разлив Оби, липкий сок на березе, грибной дождь, когда слышно, как с крыш падают тяжелые дробинки, капли. Кап-кап… «Кап!» – вдруг явственно послышалось Анискину, и он вздрогнул…
   – С вас, Геннадий Николаевич, вода капает! – глухим шепотом вымолвил Анискин и неумело улыбнулся. – Еще не обсохли…
   – Тише-е-е-е! – шепотом ответил Геннадий Николаевич. – Слежу за музыкальными инструментами…
   Анискин поежился, помотал головой и тоже прислушался – где-то в середине шестнадцати домов, то ли у Анисимовых, то ли у Мурзиных, раздавался посторонний ночи звук.
   – Это у Матюши Мурзина приемник на батареях, – сказал Анискин. – Вот сроду так – включит, взбодрится на кровать и слушает…
   – Большой симфонический оркестр, – прошептал заведующий, – увертюра к «Онегину»…
   И опять поползла-поползла тишина. Прошло еще, наверное, полчаса, по звездам было не меньше, чем двенадцать, когда за крайним левым домом отчетливо вспыхнул перебористый гармонный лад. Анискин вспорхнул, насторожился, но и сам понял, что это пел не аккордеон – гармошка отчетливо выговаривала первую фразу, а потом протяжно запела «Подмосковные вечера».
   – Комбайнер Заремба, – презрительно прошептал Геннадий Николаевич, – по слуху, черт бы его побрал…
   Может быть, действительно гармонист играл по слуху, но «Подмосковные вечера» над деревней лились тихохонько и славно, за Лехой Зарембой непременно шли стайкой молчаливые девчата, и участковый стал в лад песне подергивать губой – кладбище за спиной притихло, стушевалось, с шелестом крыльев и недовольным пофыркиванием сова улетела куда-то: за березы, наверное, в кедрачи. А «Подмосковные вечера» неторопливо прошли мимо домов, завернули в переулок, усилившись на повороте, стали утишиваться и утишиваться, пока не ушли совсем. Это Лешка Заремба свел девчат под яр – сидеть на бревнах.
   – Ноты нужны деревне, ноты! – серьезно сказал Геннадий Николаевич. – Без нот деревня пропала…
   Время потекло медленно. Участковый неслышно лег на спину, заложив руки за голову, закрыл глаза. Сперва он лежал просто так, свободно, но потом в голову поползли разные мысли. Вспомнилось, что надо посылать в райотдел протокол по ящуру – стой у каждого парохода, чтобы пассажиры, выходя гулять на берег, совали подметки в специальную жидкость, – что в райотдел надо бы позвонить – живые они там, а может быть, всех рассовали уполномоченными на уборку, – и что тот же райотдел вот уже полгода требовал, чтобы Анискин в деревне создал народную дружину по поддержанию общественного порядка и дисциплины.
   Когда у Анискина в личной беседе потребовали создать дружину в первый раз, он, конечно, удивился и спросил: «А я чем буду займаться? Дружина будет поддерживать общественный порядок, а я?.. Ну, я эти разговорчики раскусил! Вы в райотделе спите и во сне видите, чтобы меня на пенсию сослать… Конечно, ежели человек протоколы каждый день не пишет и шоферов в трубочку дышать не заставляет, а так знает, какой пьяный, а какой – нет, то…» Во второй раз, на письменный циркуляр о дружинах, Анискин просто не ответил, в третий раз – наколол письмо на гвоздик в уборной, а вот теперь, лежа на траве возле кладбища, участковый еще раз вспомнил о дружинах и вдруг сладостно, длинно улыбнулся. «Ну, Федор Анискин, – подумал он восторженно, – ну, ты, Федор Анискин, такая голова, что просто – голова…» Суетливо оперевшись о землю руками, участковый начал подниматься, чтобы от радости закудахтать, но вдруг заметил, что, тоже приподнявшись и вытянув шею, заведующий выставил в сторону деревни большое хрящеватое ухо.
   – Он! – звенящим шепотом проговорил Геннадий Николаевич. – Мой аккордеон… О боже!
   – В каком доме? – громко спросил Анискин.
   – Фа верхнего регистра… Мой, мой аккордеон!
   Поняв, наконец, Анискина, Геннадий Николаевич вскочил, протянул руку в сторону левых домов и дрожащим голосом ответил:
   – Точно где не знаю, но где-то в огородах… О Федор Иванович, Федор Иванович!
   – Шестьдесят лет Федор Иванович, – ответил участковый и, не поглядев на дома, легкой припрыжкой начал спускаться с горушки.
   Спуск был значительный – Анискин сперва благополучно удерживался, скользя сандалиями по влажной траве, потом не удержался и смешной рысью, подрагивая, как студень, побежал. Прямо перед участковым темнел тальниковый плетень, и участковый в него въехал пузом.
   – Так твою перетак! – выругался он, выдирая из плетня подол рубахи. – Понастроят заборов, загородок…
   Но когда Геннадий Николаевич бегом спустился с горушки и схватил участкового за рукав, Анискин мирно улыбнулся и сказал:
   – Теперь вот что, Геннадий Николаевич! На горушке мы с вами как последние дураки не сидели, аккордеона не слышали, и вообще мы с вами вечером не встречались… Поняли, а? Еще раз говорю: поняли, а?
   – Понял!
   – Вот… Завтра вечером, когда стемнеет, получите аккордеон…
   Анискин погрозил заведующему толстым пальцем, застегнул на вороте все пуговицы и величественной раскачкой пошел домой. Лешка Заремба под яром наигрывал девчатам «У незнакомого поселка, на безымянной высоте», Чумацкий Воз, заметно повернувшись, глядел пяткой в Обь, от деревьев из палисадников уже тянулись по земле длинные-предлинные тени – это луна шла к кедрачам. Участковый бесшумно проник в свои дом, у порога снял сандалии, ступая на желтые пятки, начал продвигаться к цветастому пологу, за которым стояла его кровать.
   За пологом Анискин разделся до трусов, почесал волосатую грудь и медленно, как на домкрате, стал опускаться на пружинную кровать – боялся скрипнуть. Это ему удалось – Анискин медленно выдохнул воздух, со спины тут же перевернулся на бок и сунул руку под щеку, но тут послышался шепотливый голос жены:
   – Нашел?
   – Но.
   После этого участковый мгновенно уснул.

8

   Проснувшись в пять часов, Анискин, как всегда несколько минут полежал в постели, по-утреннему прицыкивая зубом, потом поднялся и в одних трусах подошел к часам-ходикам. Зевая и потягиваясь, участковый ухватился за цепочку часов, взбодрил гирю повыше и, по-рачьи выпучивая глаза, оглядел комнату, которая в доме называлась горенкой. Постель жены Глафиры уже была аккуратно застелена, пол вымыт и дышал легким парком, газеты и книги на клеенке стола лежали стопочкой.
   – Так! – сурово сказал Анискин. – Эдак!
   Громко постукивая по полу босыми пятками и нарочно громко сопя, Анискин подошел к той комнате, в которой спали средний сын Федор и младшая дочь Зинаида, распахнув ситцевую занавеску, заглянул в нее. Смотрел он недолго, затем оглушительно хлопнул ладонью по дощатой перегородке.
   – Вставать! – крикнул участковый. – Вставать!
   После этого Анискин прямиком вышел на двор, кивнув жене Глафире, остановился возле дворового колодца с деревянной вертушкой, отполированной веревкой и руками. Участковый снял бадью с края колодца, второй рукой придерживая вертушку, небрежно бросил бадью в зево сруба. Дико взвизгнув, вертушка завертелась, бадья пошла вниз, а участковый сухо улыбнулся – нравился ему звонкий голос колодца.
   – Глафира, давай! – вытащив бадью, крикнул он. – Где ты там копаешься?
   – А нигде!
   Глафира взяла тяжелую бадью, Анискин нагнулся, растопырив руки, и Глафира, покачивая головой, вылила на него с размаху всю бадью. Вода в глубоком колодце была ледяной, от брызг Глафира попятилась и поежилась, но Анискин воду принял без голоса, не пошевельнулся, а, дав воде стечь, командно крикнул:
   – Полотенце!
   Вытеревшись и немного постояв, чтобы голое тело подышало воздухом, Анискин широким шагом поднялся на крыльцо, скрылся в доме, а когда вскоре появился, то на нем был не вчерашний наряд, а чуточку другой – рубаха была та же, но брюки – поновее. Он фыркнул, помотал головой и осмотрелся. Было, наверное, уже половина шестого, солнце уже всходило за обскими кедрачами, и лучи катились по деревне. На улице и меж домами, похожий на марлевые полосы, стлался туман, и коровы, которых гнал на пастбище пастух Сидор, шагали по пояс в молочной дымке. Раздавалось мычанье, гремели боталы, щелкал Сидоров бич, и кричал на коров звонким голосом подпасок Колька.
   Выждав, когда стадо уйдет в переулок и шум утишится, участковый спустился с крыльца, сердито покосившись на Глафиру, которая возилась возле уличной плиты, сел за стол, вкопанный в землю. Он поставил локти на столешницу, опустил на ладони подбородок и стал рачьими глазами, с милицейским прищуром смотреть на дверь дома.
   Дверь спервоначалу была тиха, недвижна, но минуту спустя она быстро отворилась, и на крыльцо выбежал средний сын участкового Федор. По-особенному взглянув на отца, он поздоровался с матерью, спустился с крылечка и проделал все то же, что делал Анискин – достал воды из колодца, попросил мать вылить бадью на худые плечи, дать полотенце. Федор целиком подражал отцу, но участковый несколько раз недовольно цыкнул зубом: сын Федор ежился от воды и в ожидании воды, полотенцем растирался вяло и смотрел вообще сонно.
   – Шляются до утра… – пробормотал Анискин. – До трех часов…
   Затем участковый сызнова стал смотреть на дверь – она опять несколько минут была немой и неподвижной, потом начала медленно-медленно, словно сама собой, открываться. Секунду-две за дверью никого не было, а уж затем появился светленький кусок материи и светленький локон – это выходила на свет божий семнадцатилетняя дочь участкового Зинаида. Она медленно-медленно, как пароход из-за мыса, выплыла на крыльцо и, застив глаза от солнца, остановилась. Дочь была в туфельках, юбка клешиком вилась вокруг ног, за кофтой виднелся мысочек меж грудями, а на носике белела пудра, так как Зинаида мылась не у колодца, а дома. То-то она и возюкалась пятнадцать минут!
   – Так! – сказал Анискин. – Эдак!
   Постно опустив загнутые рыжие ресницы, Зинаида подошла к отцу, слабым голоском, неразборчиво – то ли «салют», то ли «приветик» – поздоровалась с ними и бочком, кусочком своей светленькой юбочки села на краешек скамьи. Мало того, Зинаида посмотрела под стол, где росли лопухи и валялись щепочки, и ноги поставила аккуратно – меж лопухами и щепочками. Потом Зинаида подняла светлые большие глаза и, прищурившись, осмотрелась.
   Дочь участкового увидела печку посередине двора и мать, которая хлопотала возле печи, колодезный сруб и ветхий забор, черную от времени стайку с расщеленной дверью и такой же амбарчик, жирную свинью, похрюкивающую в лопухах, и рыжего петуха с преданными ему курицами; потом увидела тоже черный от времени, но большой дом Анискиных, покосившееся крылечко, ветхие ворота. Все это увидела Зинаида, на все посмотрела, но в ее глазах ничего не отразилось – ни презрения, ни недовольства, ни скуки, ни радости, ни гнева. Ну вот совершенно пустыми остались глаза Зинаиды, когда она осмотрела родной дом, двор, мать и отца.
   – Кхек! – приглушенно крякнул Анискин.
   – Готов завтрак! – быстро сказала от плиты жена Глафира и, как всегда, беззвучно, но быстро, поволокла к столу чугун с картофельным супом, огурцы и помидоры, вареное холодное мясо и рыбу, пластиками нарезанную колбасу, открытую банку с консервами «Мелкий частик», толстое сало и конфеты-подушечки с прилипшими на них сахаринками. Все это Глафира в три ходки поставила на стол, где уже имелись чашки, ложки, поварешки и тарелки, подумав мгновенье, снова умчалась в дом и вернулась с зеленой тарелкой, на которой с одной стороны лежали желтые куски масла, а с другой
   – фиолетовые ломти какого-то повидла. Потом она разлила суп по тарелкам.
   – Снедайте! – сказала Глафира и, сложив руки на груди, столбом стала обочь стола – прислуживать мужу, среднему сыну Федору и младшей дочери Зинаиде. – Снедайте!
   Дернув нижней губой, Анискин взял алюминиевую ложку, повернув ее так и эдак, рассмотрел на свет, сдул с ложки незаметные пылинки и медленно опустил ее в тарелку с супом.
   – Снедайте, снедайте, – тихо сказал участковый, – чего сидите.
   Поднимая глаза от супа, Анискин видел, что Федор ест не быстро, не тихо, а средне, что Глафира по-прежнему столбом стоит возле стола и с тихой лаской глядит на них, а вот дочь Зинаида супа не ест. Тоненькими, прозрачными пальчиками она отщипнула от булки пшеничного хлеба кусочек, поднесла к губам, как семечко, закинула кусочек в рот и медленно-медленно пожевала. Что она жевала и как жевала, Зинаида, конечно, не знала, так как смотрела поверх головы отца в даль понятную, в даль далекую. Личико уже было прозрачное, носик – прозрачный, а груди под кофточкой – горой, а ноги под столом – хоть гончарный круг верти.
   – Вкусный суп! – сказал Анискин, очищая тарелку и нарочно макая в остатки супа кусок хлеба. – Такой вкусный суп, что язык проглотишь!
   Отодвинув тарелку, участковый ласково-ласково посмотрел на дочь, потом – на жену, потом – бегло на среднего сына Федора.
   – Глафира, а Глафира, – негромко позвал он. – Ты как считаешь, Яков Кириллович умный человек?
   – Ну, еще бы! – ответила жена. – Доктор же… Газеты все читат!
   – Вот я тоже так кумекаю, – ответил участковый и медленно, как на шарнирах, повернулся к дочери. – Зинаида, а Зинаида?
   – Я тебя слушаю, папа!
   – Во-во, слушай, слушай! – участковый положил руки на пузо, покрутил пальцами и мирно продолжил: – Никакую зиму ты к экзаменам готовиться не будешь, ни в какую библиотеку для виду работать не пойдешь, ни на какие вторые экзамены в Томск весной не поедешь…