Но я был, в сущности, еще почти ребенок и в качестве капитана положительный новичок. Я, конечно, мог ошибаться. Избрать известный план действий на основании одних соображений, догадок и предположений было весьма рискованно. Мало того, я не считал себя даже вправе решиться на какие-либо решительные меры: ведь все последствия моих поступков отразились бы не на мне одном! На мне лежала тяжелая ответственность за всех остальных, и сознание этой ответственности до того угнетало меня, что я был положительно не в силах что-либо предпринять или даже сообразить как следует.
   О, если бы дело касалось только меня одного! С какой радостью, с каким свирепым наслаждением я ударил бы этого мерзавца прямо в лицо, с какой надменной гордостью я отказался бы вести судно и освободился бы от этой пытки, от этого насилия над моей волей, найдя исход и освобождение в смерти! Но за мной стояли мой отец, Розетта, Жан Корбиак, Флоримон и Клерсина, и ради этих людей, которые были мне близки и дороги, я должен был все выносить, все терпеть, на все решиться. Понятно, я был готов на все. Но мне хотелось бы посоветоваться с ними, услышать их одобрение, спросить их совета, а между тем я не имел даже и утешения хотя бы только видеть их, и это, быть может, было самой страшной пыткой, самым жестоким мучением моим в это время.
   Но вот наконец представился случай положить конец этой муке. 27 июля под вечер барометр стал показывать сильное давление и, по-видимому, предвещал настоящую бурю. Это был первый случай за все шесть недель нашего плавания. Я решил немедленно воспользоваться этим обстоятельством, чтобы рискнуть сделать решительный шаг вперед.
   Подозвав знаком Вик-Любена и Брайса, я сообщил им, что имею сообщить нечто важное в присутствии всего экипажа. Сначала они как будто колебались, не желая подчиниться этому требованию, но, видя, что я не намерен отступиться от своего желания и что несколько человек матросов уже подошли, привлеченные этим необычайным разговором, решили пробить общий сбор и вызвать всех людей наверх.
   Здесь я должен заметить мимоходом, что, несмотря на состояние бунта, в каком находилось судно, оно содержалось в сравнительном порядке, и люди сохраняли известную дисциплину. После того, как первый момент опьянения миновал, все они поняли, что соблюдение всех правил, установленных на судах, было положительно необходимо. Я немало способствовал внушению этой мысли, объясняя экипажу, когда матросы ежедневно собирались во время моих наблюдений и вычислений, что на судне необходимо держаться известных установленных порядков, что нет ничего лишнего или бесполезного в этих правилах и порядках, что это необходимо для общей безопасности, и что введены все эти правила самим опытом, доказавшим их необходимость. Я дал понять им, что даже в интересах тех, кто в данный момент хозяйничает на судне, необходимо, чтобы «Эврика» не производила на встречные суда впечатления судна, находящегося в очевидном состоянии запущенности и беспорядка, а потому было необходимо два раза в сутки мыть палубу, зажигать по ночам сигнальные огни в назначенное время, — словом, соблюдать все правила, обычные в плавании. И каждый из них намотал это себе на ус и, признав мои советы разумными, добровольно следовал им. Не скажу, чтобы все они исполнялись с полной точностью и чтобы все матросы довольствовались обычной суточной порцией водки и аккуратно несли свою службу. Мне даже неизвестно было, что делалось в помещении матросов и между деками. Но в общем «Эврика» не производила на первый взгляд слишком дурного впечатления, и, к великому моему удивлению, после первого дня бунта я не замечал пьянства среди матросов: все они держали себя чинно, смирно и степенно. Впоследствии я узнал, что Брайс и Вик-Любен, озабоченные поддержанием порядка и полного повиновения себе со стороны своих сообщников, прибегнули для поддержания дисциплины и порядка к самым энергичным средствам, самолично бросив за борт одного матроса, уличенного в пьянстве и неповиновении.
   Когда весь экипаж собрался, я сказал следующее:
   — Я должен предупредить всех вас, чтобы вы готовились к буре, которая может превратиться в самый страшный ураган… С четверть часа, как барометр падает, и за это время успел уже упасть на два пальца, что очень много и в это время года является несомненным признаком бури. Можно сказать с полной уверенностью, что нам придется преодолевать большие трудности и бороться против серьезных опасностей. Но я надеюсь, что мы выйдем целы и невредимы из этой борьбы со стихией, если только каждый из нас добросовестно будет исполнять свой долг, подчиняться строжайшей дисциплине и работать с полным старанием. Но предупреждаю вас, что для этого нам нужны будут все наши силы и вся опытность в морском деле… Вот то, о чем я считал своим долгом предупредить вас. Теперь я дам вам еще один добрый совет — поспешите сегодня отужинать раньше обыкновенного и приготовить себе добрый грог, чтобы запастись силами к трудам предстоящей ночи.
   Последний совет, кажется, пришелся особенно по душе всем моим слушателям и даже отчасти расположил их в мою пользу.
   — Теперь, — продолжал я, — когда я сообщил вам о том, что всех нас ожидает, я должен добавить еще следующее, уже лично от себя… Я истомился той жизнью, какую вынужден вести здесь по вашей милости. Она не имеет в моих глазах никакой цены, если мне суждено до конца быть разлученным с теми, кого люблю и кого вы держите в заключении в кают-компании… Я положительно не вижу никакой разумной причины для этого разлучения с моими друзьями. Что было бы из того, если бы я был вашим пленным там, вместе с ними, какой вред для вас мог бы произойти? Что мог бы я поделать против всех вас один, без оружия, с двумя женщинами, двумя ранеными и маленьким ребенком семи лет?.. И вот, по зрелому обсуждению этого вопроса, я решил не мириться далее с таким положением и заявить вам об этом: допустите меня вниз, дайте мне жить вместе с моими друзьями, или в противном случае я не намерен долее командовать вашим судном. Делайте со мной, что хотите, но решение мое бесповоротно!
   — Прекрасно!.. В таком случае мы повесим вас! — немедленно заявил Вик-Любен.
   — Отлично! пусть будет так! — сказал я, делая шаг вперед.

ГЛАВА XVII. Циклон

   Мое спокойствие, по-видимому, поразило окружающих. Они молча переглянулись, не зная, как быть. У всех невольно напрашивался вопрос, не таится ли под моей просьбой или, вернее, требованием, какая-нибудь коварная, затаенная мысль? Они, видимо, опасались этого, и Брайс выразил это опасение вслух.
   — Под моим требованием не скрывается ровно ничего! — отвечал я. — Можете быть спокойны: ничего, кроме вполне естественного желания обнять своих друзей, быть может, в последний раз, так как весьма возможно, что каждого из нас ожидает сегодня гибель и смерть в случае, если наше судно пойдет ко дну. Кроме того, вполне резонно, мне кажется, пользоваться во время бури советами и указаниями лучших и более опытных моряков, чем я.
   Этот аргумент подействовал. Тем не менее я очень сомневался, чтобы Вик-Любен сдался на него, если бы, как раз в это время, точно в подтверждение моих слов и моего предсказания, которое, в сущности, было не моим, а предсказанием барометра, — все небо заволоклось на востоке черной тучей.
   Самый океан начинал уже принимать свинцово-серый оттенок, а воздух как будто разрежался, и становилось трудно дышать.
   У всех нас кровь приливала к вискам. Вдруг наступил полнейший штиль: паруса беспомощно повисли и полоскались в воздухе при малейшем движении боковой качки.
   Вдруг что-то вроде заунывного воя донеслось из-за горизонта с восточной стороны. Затем налетел шквал, подхватил «Эврику» и погнал ее, как соломинку, вперед по волнам. Громадные волны громоздились одна на другую и точно колдовством вырастали из моря. После этого наступила вдруг мертвая тишина, а черное пятно на горизонте росло и заполняло все небо.
   — Ну, вот, — проговорил я, — вы сами видите, что это не шутка. Я готов командовать, но только если вы откроете мне двери кают-компании… Если же нет, то делайте как знаете, я пальцем не шевельну для спасения «Эврики»!
   В тот же момент пять человек с Вик-Любеном во главе бросились к входу лестницы, ведущей в кают-компанию, и отдернули закрывавшие ее брезенты; вход был открыт.
   Между тем я, со своей стороны, не теряя ни минуты времени, крикнул спокойным, звонким голосом:
   — Все наверх!.. Долой брам-стенги и бом-брам-стенги! Убирай марсель и фок-марсель! Убирай все!..
   Раздался пронзительный свисток Брайса.
   Матросы устремились на ванты. Опасность была так велика, так очевидна, если можно так выразиться, и так живо чувствовалась всеми, что работа закипела с какой-то лихорадочной поспешностью. В четверть часа все паруса были убраны, верхние мачты сняты, палуба прибрана. Тогда ветер, как бы только дожидавшийся разрешения, стал завывать со свистом и стоном.
   Но пока мне нечего было делать, и я поспешил в кают-компанию.
   — Вы недолго пробудете там, господин Жордас? — спросил меня Брайс, видимо, очень встревоженный.
   — Нет! нет! Десять минут, не более, — и я вернусь! — наскоро отвечал я, не помня себя от нетерпения скорее увидеть всех своих дорогих. Какое мне было теперь дело до урагана? Он мог свирепствовать, сколько ему угодно!..
   Войдя в кают-компанию, я застал там Клерсину; она сидела и вязала чулок. Флоримон сидел у ее ног и забавлялся чем-то. Увидев меня, оба они вскрикнули от радости, и мальчик, бросив все, кинулся ко мне… Едва успел я обнять и расцеловать бедного ребенка, сильно похудевшего и ослабевшего вследствие столь продолжительного заключения, как он вырвался от меня и побежал в капитанскую каюту заявить о моем приходе.
   Розетта тотчас же появилась на пороге и остановилась, как бы не решаясь идти далее.
   Как могу я выразить то чувство беспредельной радости и восторга, какое охватило меня при виде ее после столь продолжительной разлуки? Она тоже заметно исхудала и казалась грустной и озабоченной, но все же и теперь была так же прекрасна, так же спокойна и мужественна, как всегда. Она с улыбкой протянула мне руку и тотчас ввела меня в комнату капитана. Мне достаточно было только взглянуть на него, чтобы сразу понять, что его песня спета. Собственно говоря, и то было чудом, что он остался жив до настоящего момента! Надо было иметь его железное здоровье, его удивительную духовную мощь, силу воли и энергию, чтобы перенести все эти страшные удары, обрушившиеся на него за это время. Все-таки за эти три-четыре недели и в нем произошла до того разительная перемена, что его трудно было узнать. Он лежал в постели ужасно исхудалый, осунувшийся, со страшно ввалившимися глазами, неподвижный и безмолвный. Казалось, в нем жили только одни его глаза, громадные, черные, говорящие, ясные и блестящие, как у молодого здорового человека.
   Розетта объяснила мне, что пули, ранившие его в обе ноги, причинили ему страшные раны, требовавшие самого умелого ухода и самого заботливого лечения, а, может быть, даже и немедленной ампутации обеих ног. Между тем приходилось довольствоваться только ежедневным промыванием их вином и свежими перевязками!
   Командир, по-видимому, был весьма обрадован, увидев меня, но не имел силы ответить на мои объятия.
   При виде его другая мучительная забота охватила меня.
   — А мой отец! — воскликнул я. — Что с ним?..
   Розетта и Клерсина в недоумении переглянулись, затем сообщили мне, что они не видели его с самого дня, следовавшего за бунтом, что он никогда не помещался вместе с ними и, вероятно, содержался где-нибудь между деками или в каком-либо другом месте. Его приносили сюда на какие-нибудь несколько минут на другой день после бунта, показали Клерсину, командира и его детей, чтобы он мог засвидетельствовать, что все они живы, как я требовал этого. Затем бесчеловечные тюремщики снова унесли его, и с того времени обитатели кают-компании ничего не слыхали о нем и не видели его.
   Итак, одна из моих надежд обманула меня. Я так мечтал обнять и поцеловать отца, а вместо этого не только не видал его и не узнал, как с ним обходятся и где он помещается, но даже не знал, жив ли он еще или скончался от своих ран. Я дал себе слово потребовать относительно этого самых подробных разъяснений у экипажа, как только будет возможно это сделать. Теперь же мне надо было собрать на лету кое-какие подробности относительно того, что произошло в течение этих трех недель.
   Розетта сообщила мне все это в нескольких словах. Когда кучка матросов под командой Вик-Любена дала залп по ним, одна пуля пробила ей платье и юбки, но, к счастью, не коснулась ее. Дело в том, что в тот момент, когда раздался залп, корма судна приподнялась благодаря носовой качке, и потому заряд пролетел слишком низко и ранил командира только в ноги. Не будь этого, он наверное был бы убит наповал. Я же, находившийся в это время приблизительно на середине палубы, был менее счастлив. Клерсина осталась совершенно невредима, и Флоримон так же, так как он в то время бегал на носовой палубе вместе со своим другом шевалье де ла Коломбом. Увидев, что матросы вновь заряжают свои ружья, — в то время процедура заряжания ружья требовала по меньшей мере около трех минут, — Розетта поспешила вместе с Клерсиной схватить кресло командира и с отчаянным усилием, подгибаясь под своей ношей, дотащила его до спуска с лестницы. Как раз в этот момент прибежал сюда и перепуганный Флоримон. Не дав себе времени спустить больного с лестницы, они захлопнули за собой дверь, заложили ее и затем уже, снова собравшись с силами, внесли его сперва в кают-компанию, забаррикадировали чем попало дверь и, наконец, войдя в капитанскую каюту, заперлись там.
   Этому присутствию духа и находчивости они обе обязаны своей жизнью. Бунтовщики не без труда взломали дверь кают-компании, но, снова очутившись перед второй забаррикадированной дверью, не захотели более возиться с ней, отложив эту работу до следующего дня, а сами принялись за бутылки и яства, находившиеся в буфетной.
   В продолжение целой ночи они не переставали горланить песни, кричать, ругаться и ссориться, готовили грог и распивали его чашу за чашей. Затем одни из них улеглись спать в открытых пустых каютах, другие прямо на полу в общей зале. Но на дверь капитанской каюты они делали только безуспешные покушения, то ударяли ногами, и то без особого усилия, то говорили, что надо бы принести топоры и высадить эту дверь, но слова эти оставались словами и почти тотчас же забывались.
   Брайс и Вик-Любен, озабоченные судьбой судна, хлопотали на палубе, тем более, что погода сильно испортилась и ветер дул неистово; они пока не думали о своих пленных, тем более, что отлично знали, что им нечего опасаться старого параличного больного, двух женщин и ребенка. Кроме того, за момент до бунта, в то время, как все были наверху, бунтовщики позаботились отобрать все оружие, какое мы имели обыкновенно под рукой, каждый в своей каюте. Поэтому, когда Клерсина и Розетта хватились наших ружей и пистолетов, то не нашли ничего.
   Длинные часы этой мучительной трагической ночи прошли в томительной тревоге: Розетта и Клерсина ежеминутно ожидали, что вот-вот распахнется дверь и эта пьяная толпа, эти страшные люди ворвутся в их комнату и учинят какое-нибудь страшное дело. Меня они считали убитым; моего отца — также. У них даже не было ничего под рукой, чем бы перевязать раны несчастного командира, который молча переносил страдания, не издавая стона. Кроме того, им приходилось почти всю ночь возиться с маленьким Флоримоном, перепуганным всем, что он видел и слышал, этими непривычными криками, бранью, руганью и пьяными песнями матросов в общей зале кают-компании, от которой их отделяла только тоненькая деревянная перегородка… Одно время Розетта и Клерсина думали, что им суждено умереть голодной смертью, если только их смерть не должна была быть еще более ужасной, и в безмолвном, тупом отчаянии ждали развязки этой ужасной драмы… Вдруг они услышали голос моего отца, говорившего с ними через дверь, — и это сразу воскресило в их сердцах надежду на лучший исход. Он объявил им о моем договоре с бунтовщиками и просил открыть ему дверь, чтобы он мог засвидетельствовать то, что все они живы.
   И вот, когда несшие носилки отца люди только что успели спуститься с ним вниз, Розетта и Клерсина стали просить, чтобы и его поместили вместе с ними в комендантской каюте, но Вик-Любен воспротивился этому, заявив, что такое условие не было внесено в число пунктов договора, а ему не было никакого расчета добавлять его. Согласно этому матросы унесли носилки, и с тех пор обитатели капитанской каюты уже не видали его и не имели о нем никаких вестей.
   Точно также и относительно Белюша и обоих слуг они оставались в полном неведении с самого момента катастрофы; что сталось со злополучным шевалье Зопиром де ла Коломбом, также было неизвестно.
   Личное впечатление Розетты было таково, что Вик-Любен не смел показаться в присутствии командира, что он избегал встать с ним лицом к лицу, так как Жан Корбиак по-прежнему внушал ему какой-то суеверный страх и невольный трепет, против которого он был бессилен. Как бы то ни было, но его до сих пор еще ни разу не видели здесь, хотя и слышали его голос. Брайс ежедневно лично приносил заключенным необходимую пищу и другие безусловно необходимые предметы через коридор, идущий между деками. Он не был ни слишком груб, ни слишком жесток с заключенными; напротив, скорее даже старался казаться, насколько возможно, человечным при исполнении своих обязанностей тюремщика, но всякий раз упорно отказывался сообщать что-либо обо мне или моем отце.
   Таким образом установилось это мрачное заключение, в продолжение которого состояние здоровья командира все время ухудшалось.
   Сильный шум на палубе прервал нашу беседу. Я поспешил выбежать наверх, успев, однако, предупредить Розетту о сильной буре и предстоящей серьезной опасности.
   Выбежав на палубу, я тотчас же осмотрел все, желая показать экипажу, что я отнюдь не намерен нарушить своего обещания и всеми силами готов содействовать спасению «Эврики».
   Ураган свирепствовал с неистовым бешенством, рвал и ломал все, что мог. Только что им был сломан грот-марса-рей, который повис, запутавшись в снастях. Чрезвычайно высокие мачты «Эврики» гнулись под жестоким напором урагана, как гибкий тростник, и, казалось, готовы были сломаться каждую минуту. В то время люди еще не додумались до гениальной мысли отклонять их назад к корме, с целью сделать их более устойчивыми. Несмотря на то, что на «Эврике» не оставалось уже ни малейшего клочка паруса, нас несло с головокружительной быстротой, несло как щепку, увлекаемую бурным, стремительным потоком вниз по течению. Двое из наших людей были ранены сломавшимся и обрушившимся на палубу грот-марса-реем. Взобраться наверх и перерезать все поврежденные снасти было делом далеко не минутным и нелегким. Кроме того, пришлось спустить все эти снасти вниз, распутать там, где они зацепились за другие, не поврежденные, затем убрать все это с палубы, все обломки рей и обрывки снастей.
   Эта трудная, утомительная работа, да еще при таком ужасном ветре, привела весь экипаж и Вик-Любена в самое дурное расположение духа, а потому я не счел удобным обращаться к ним со своими расспросами или потребовать свидания с отцом. Удвоенным старанием и самым деятельным наблюдением за судном я старался доказать всем им свое искреннее желание спасти «Эврику» и исполнить как можно добросовестнее свое обязательство.
   Без сомнения, я много способствовал тому, что судно уцелело и все мы не пошли ко дну, как этого почти ежеминутно можно было ожидать, так как даже теперь, когда я целые шестьдесят лет провел в море, я смело могу сказать, что второй такой бури не видал. Нет ни малейшего сомнения, что предоставленные самим себе Брайс и Вик-Любен никогда не могли бы справиться с ней. Ежеминутно судно получало страшные толчки; минутами нас неудержимо несло вперед, минутами мы делали скачки; в такое время руль должна была держать опытная, внимательная и чуткая рука. Громадные волны заливали палубу и, того и гляди, готовы были смыть кого-нибудь из людей.
   Среди этого страшного потопа ежеминутно обрушивались на нас новые беды: то марсель переломится, как стекло, и, падая, убьет на месте матроса и ранит трех других, то сорвет еще рей и унесет прямо в море. Все снасти до того перепутались, что не было никакой возможности разобраться в них. Блоки, раскачиваясь над нашими головами, висели в воздухе, как дамокловы мечи или летучие палицы, готовые обрушиться на нас; тяжелые канаты поминутно падали нам на спину и на плечи; страшные ливни пронизывали нас положительно до костей, не оставляя ни одной сухой нитки. Все огни были погашены, а ночь была такая черная, беспросветная, непроглядная, что этот давящий мрак казался осязаемым и наводил на всех какой-то суеверный ужас. Таково было наше положение в продолжение целых двенадцати часов. Добавьте к этому еще мучительную неизвестность относительно участи моего отца, неизбежную близкую смерть Жана Корбиака, серьезную опасность, грозившую бедной Розетте, и притом еще уже вполне сложившееся убеждение, что все мои старания, все усилия, вся эта напряженная борьба со стихией неизбежно должны были кончиться гибелью и смертью так или иначе. Минутами у меня являлось такое представление, будто меня несет взбесившаяся лошадь, несет прямо в глубокую бездонную пропасть, а я лишь всаживаю ей шпоры в бока, чтобы скорей сорваться в эту пропасть.
   «К чему стараться? К чему так выбиваться из сил? — мысленно говорил я себе. — Не лучше ли прямо сейчас же всем пойти ко дну и унести с собой, по крайней мере, то утешительное сознание, что эти негодяи не воспользуются плодами своих преступлений и злодеяний!»
   Раза два или три это искушение было настолько сильно, что я чуть было не поддался ему и не пустил руль по ветру, чуть было не принес «Эврику» в жертву жадным волнам, повсюду разверзавшим свои голодные, ненасытные пасти. Но каждый раз бессмертный луч слабой, бледной надежды удерживал меня от этого, и я вслед за тем говорил себе:
   — Как знать? Подождем еще немного… Ведь это я всегда еще успею сделать!..
   Безотлучное присутствие мое на палубе и сравнительно блестящие результаты моих распоряжений и приказаний имели, однако, для меня тот благой результат, что вселили в сердца экипажа убеждение, что все они обязаны мне жизнью, и потому никто из них не посмел оспаривать приобретенного мною права спускаться, когда пожелаю, в кают-компанию.
   Пользуясь этим новым правом, время от времени я спускался вниз посмотреть, что там делается. Когда же ураган стал немного утихать, я стал ходить туда завтракать, ужинать и обедать вместе с Розеттой, Клерсиной и Флоримоном. После двух суток отчаянной борьбы с рассвирепевшей стихией циклон стал незаметно переходить в обычную, хотя и сильную, бурю, которая продолжалась еще двое суток.
   Теперь уже самая грозная опасность миновала, но все мы были страшно истомлены и разбиты беспрерывной работой у насосов, качкой, отдыхом на четверть часа, поминутно прерываемым новыми тревогами…
   Наконец, на пятые сутки поутру ветер стал слабеть под влиянием мелкого частого дождя, который, по-видимому, не обещал быть продолжительным. Почти немедленно, как будто этот дождь состоял из капель масла, море успокоилось. Правда, по нему все еще ходили громадные волны, но они были длинные, равномерные и качали нас еще час-другой на своих зыбких, но могучих хребтах, затем и они стали мало-помалу утихать и наконец совершенно слились с гладью тихой поверхности вполне спокойного моря. На небе клочки ясного голубого цвета небесной лазури стали проглядывать тут и там между темными тучами и облаками; самые тучи стали как будто расходиться и расплываться, становясь менее темными. Циклон прошел.

ГЛАВА XVIII. Смерть Жана Корбиака

   Спустившись около десяти часов утра в кают-компанию, я застал там Розетту и Клерсину изнемогающими от усталости; обе они всю ночь напролет ухаживали за своим дорогим больным. Страшная качка и толчки последних ночей окончательно сразили его, он умирал, и дочь его отлично сознавала это.
   — Это — конец! — сказала она мне тихим шепотом, когда я показался на пороге кают-компании.
   Затем девушка на минуту смолкла, стараясь совладать со своим горем. Она не плакала, не жаловалась, как другие женщины в таких случаях, только прекрасные глаза ее были полны невыразимой муки.
   — Клерсина, — сказала она после минутного молчания, — поди, разбуди тихонько Флоримона, одень и приведи к отцу: он желает видеть нас всех около себя…
   Бедная негритянка, подавляя душившие ее рыдания, пошла исполнить приказание.
   — Он говорит?.. — спросил я Розетту.
   — Да, в последний раз!
   Мы осторожно вошли в комнату. Жан Корбиак приказал приподнять себя на подушках и, казалось, сидел, а не лежал на своей кровати. В лице его произошла уже страшная, роковая перемена. Того привычного огня, каким всегда горели его большие, выразительные, полные ума и энергии глаза, теперь уже не было. Кроме того, он казался теперь гораздо спокойнее, чем за все три последних дня. Быть может, у него уже просто не стало силы страдать. Я говорю, конечно, о его физических страданиях, так как нравственные его мучения не имели пределов. Он, который ни разу во всей своей жизни не сдавался, который всегда отважно вступал в бой с людьми и стихиями, непобедимый воин и моряк, который один умел вести победоносную борьбу с всесильной тогда Англией и в продолжение целых четырнадцати лет отказывался признавать значение Ватерлоо, попал в руки презренного шпиона, отброса Луизианы!.. Томимый таким сознанием, он находился точно в тисках, как лев, пойманный в капкане; он одновременно был поражен и в своей гордости, и в своих детях, и состоянии, и жизни, принужденный видеть единственную дочь свою в зависимости от гнева или милости этого негодяя и сознавая, что увлекает за собой в бездну не только эти дорогие ему существа, на которых сосредоточились все его чувства, вся его нежность и любовь, и ту преданную, чудную женщину, которая всегда заменяла им мать, но еще и отца моего и меня!.. О, надо только себе представить эту страшную душевную пытку, надо ее понять так, как понимал ее я, близко узнав его за эти три недели печального безмолвия и заключения! Какой ужасный ряд страданий пережил этот человек!.. Сколько невыносимых унижений для такого героя, для его гордой, благородной души пришлось ему безропотно снести!.. Какая мука для его честного, благородного и великодушного сердца!.. Нет, право, Жан Корбиак слишком много страдал и слишком много испытал невыносимых мук, чтобы не приветствовать от души эту смерть, которая являлась для него желанной освободительницей. Как ни велико было мое горе потерять его, я не мог не сознать, что эта смерть являлась желанной гостьей.