— Нарцисс, — сказал он голосом слабым, но вполне отчетливым, — я сложил оружие!..
   Ничто не в силах передать того чувства беспредельной боли и сожаления, какое овладело мной в тот момент, когда я услышал эти слова из уст непобедимого корсара. Я понимал, зная его, чего могло стоить такое признание его гордости. Судорожное рыдание сдавило мне горло, и, будучи не в силах ничего ответить на это, я упал 'на колени у его кровати и страстно прижался губами к его руке, которую он протягивал мне.
   — Я сложил оружие, — повторил Жан Корбиак, — но не хочу уйти из этой жизни, не попросив у всех вас прощения, мои бедные дети!
   — Ах, папа, дорогой мой папа! — воскликнула Розетта, — не говорите так! Мы все считаем за счастье и за честь разделить с вами вашу участь, какова бы она ни была!.. Что значат беды и несчастья, если они обрушиваются на нас тогда, когда мы подле вас!.. Скажите же ему, Нарцисс, повторите ему то, что вы говорили мне десятки раз, — что честь послужить под начальством Жана Корбиака выше всех других почестей и отличий!..
   — Я знаю, что все вы любите меня, — проговорил умирающий растроганным голосом, — знаю ваши золотые сердца, знаю, сколько в них самоотверженной преданности и любви. Но дай мне договорить все, дочь моя, не мешай высказаться теперь… Я очень много думал и размышлял в беспросветную длинную ночь этих трех последних недель. Я думал, вспоминал, размышлял, обсуждал и взвешивал все свое прошлое и настоящее и, так как в течение всей своей жизни никогда не задумывался произносить там, где это было нужно, решительный приговор над другими, то произнес его теперь и над собой и хочу сообщить вам его…
   — Я — великий преступник, дети мои… Да, я много грешил в своей жизни и гордостью, и корыстью, и жестокостью! В такой момент, как настоящий, то есть когда человек стоит на краю своей могилы, он ясно видит все и может беспристрастно судить о своих поступках. Так вот, я часто украшал красивыми словами порой весьма низкие страсти… Вместо того, чтобы приобретать богатство трудом, я брал его просто насилием. Я считал, что мне все позволено, под предлогом, что я сражаюсь против врагов моей возлюбленной отчизны. Я презирал всякие договоры и считал себя одного полноправным судьей прав различных наций. Я попирал ногами все законы и, что еще хуже, лично пользовался ценою крови… Набрав среди разорения, гибели и смерти несметные богатства, я считал весьма простым и естественным завещать эти богатства моим детям…
   Но вот теперь вы сами видите, что из этого выходит! Я сражен! И кем сражен?.. Каким-то глиняным горшком, презренным мулатом, которого я не считал даже достойным быть последним солдатом в моем войске, которому я даровал жизнь по просьбе моей дочери шесть недель тому назад совершенно так же, как лет шесть тому назад дарил ей кукол и игрушки!..
   Слеп тот, кто не понял бы этого урока и не сумел бы извлечь из него пользу для себя!.. Насилие всегда вызывает насилие, и таким путем нажитое богатство не идет впрок!
   Но что особенно ужасно и чего я никак не могу простить себе, так это того, что вы, не участвовавшие в грехе и преступлении, теперь вынуждены нести незаслуженное наказание… Если бы только Господу было угодно найти такое искупление, которым я мог бы снять с вас это наказание и навлечь его всецело на меня одного, о, как бы я был счастлив, с какой радостью я принял бы его!.. Но даже и самой этой радости я не заслуживаю своей прошлой жизнью — я недостоин ее!.. И вот я должен умереть, не зная, удастся ли вам спастись из этой пропасти, из этой страшной бездны, в которую я увлек вас за собой!
   И старый корсар, будучи не в силах продолжать далее, замолчал на время. Две тяжелые слезы выкатились из его глаз и как бы застыли на его ресницах, между тем как в глазах его снова зажегся прежний огонь. Немного погодя он продолжал уже более слабым голосом, так как силы его заметно истощались.
   — Но все же я не хочу совершенно отчаиваться. Я знаю, вы оба такого закала, что сумеете устоять против самых сильных невзгод. Но дайте мне только предостеречь вас от тех самых качеств, которые вместе с тем составляют вашу силу. Особенно ты, Нарцисс, помни мой завет и берегись, чтобы твоя отвага и беззаветная смелость никогда не переходили в дерзость и самохвальство, а твое чувство справедливости не превращалось в беспощадную жестокость!.. Каюсь, когда было время, я сам не применял на деле этих советов, которые теперь преподаю тебе!.. О, если бы я раньше осознал, что человек не должен и не смеет присваивать себе права самому лично расплачиваться за свои обиды, то мы, быть может, не дошли бы до того положения, в каком находимся теперь, и, умирая, я мог бы унести с собой надежду, что вы обретете мирную пристань…
   Да, сын мой, если это счастье вам выпадет на долю, то мои дети будут всецело обязаны этим тебе. И я счастлив, что могу сказать тебе это. Да, твоей энергии, твоему терпению, выдержанности и хладнокровию будут они обязаны этим, — и пусть они никогда не забывают этого!.. Прощай! Я завещаю их тебе, так как Жордаса, бедного моего друга, нет здесь, чтобы принять их из моих рук… Бедный Жордас! Скажи ему, если ты увидишь, что последняя моя мысль была обращена к нему!.. Прощай, Розетта! Прощай, дитя мое… прости отца… Я вас люблю обоих и обоих благословляю вместе!..
   Он замолчал. Розетта страстно целовала его уже похолодевшие руки, согревая их своими слезами и поцелуями.
   — А где же Флоримон? — вдруг спросил умирающий.
   — Он здесь, господин мой! — сказала Клерсина, поднося мальчика.
   Ребенок нагнулся к отцу и крепко поцеловал его. Не вполне понимая, что происходит, ребенок инстинктивно чувствовал, что совершается нечто особенное. Что же касается старого корсара, то сердце его вдруг размякло при виде своего младшего ребенка.
   — Дитя мое, дорогой мой малютка, — сказал он с невыразимым чувством нежности, — как бы я хотел руководить тобой в жизни, быть для тебя защитником и опорой… взрастить и воспитать тебя!.. Но вместо того я же сам бросил тебя, нежный, чуть распустившийся цветочек, в этот водоворот!.. Прости меня, дитя мое! Простите меня все!..
   Умное и изящное личико ребенка вдруг сделалось ужасно бледным. Нежные губки его заметно задрожали под влиянием глубокого душевного волнения… но он не плакал и вдруг, как бы по вдохновению угадав, что более всего может утешить его отца, заговорил.
   — Не огорчайся, дорогой папа! — проговорил он с такой твердой решимостью, какую трудно было ожидать от ребенка, — твой Флоримон нисколько не боится этих злых матросов, нисколько! Не правда ли, мама Клерсина?
   Этот искренний и наивный порыв мальчика невольно вызвал бледную улыбку на устах умирающего корсара.
   — Прощай, дитя мое, дорогой мой ребенок! — прошептал он. — Да благословит тебя Бог за то утешение, какое ты дал мне… Прощай, Клерсина, мой честный, верный друг!..
   — Ах, папочка, мой милый, бедный папа! — заплакал мальчуган, сердце которого, переполненное чувством глубокой нежности к отцу, положительно надрывалось. — Зачем хотите вы опять расстаться с нами?.. Останься здесь, дорогой мой папа, останься с нами!..
   Жан Корбиак сделал последнее усилие, чтобы положить руку на белокурую головку своего маленького сына, затем закрыл глаза и остался недвижим.
   Так умер он, так отошел в вечность этот человек, столько боровшийся и столько страдавший в своей жизни. Клерсина, подавляя рыдания, увела Флоримона в другую комнату. Мальчик думал, что отец его уснул. Розетта и я опустились на колени подле кровати и долго молились и плакали, удрученные этим страшным ударом, которого, однако, все мы так давно ожидали. И вот, во время того продолжительного раздумья, какое невольно вызывает в людях вид смерти, я принял в душе твердое решение — выказать себя достойным того залога, который мне поручил перед смертью Жан Корбиак. Я дал себе слово заменить его детям отца, но прежде всего необходимо было их спасти, а для этого я должен был опять выйти на битву с этими лютыми тиграми в человеческом образе там, на палубе.
   Я встал, достал из ящика старый французский флаг, развевавшийся на судах Жана Корбиака в десятках и сотнях сражений, и накрыл им усопшего, оставив открытым одно лицо; затем, запечатлев на его челе сыновний поцелуй, тихо вышел из комнаты и бегом взбежал по лесенке на палубу.
 
   На верхней кормовой палубе я застал Брайса и Вик-Любена, поджидавших меня. Океан уже совершенно успокоился, небольшой свежий ветерок вздувал все наши паруса, какие только можно было поднять на наших изуродованных мачтах. Небо тоже прояснилось, и обрывки туч понемногу исчезали, уносясь к востоку, а в яркой лазури неба лучезарное солнце стояло уже близко к зениту.
   — А вот и погодка разгулялась. Теперь совершенно ясно, господин Жордас! — сказал боцман, увидев меня, — и вам можно будет сделать свои наблюдения…
   В полдень, вооружившись всеми своими инструментами, я сделал обычные свои наблюдения и после вычислений был поражен получившимися при этом результатами. Оказалось, что мы находились на 46° 11' 12? северной широты и 7° 3' 3? западной долготы, то есть, иначе говоря, буря занесла нас в три дня почти к самым берегам Франции. Завтра, а быть может, даже и сегодня мы могли очутиться в виду Финистера. Это было до того невероятно, до того поразительно, что я едва смел верить самому себе и своим глазам, а между тем здесь не могло быть ни малейшей ошибки, а следовательно, и никакого сомнения.
   — Следует ли им сказать всю правду? — мысленно спрашивал я себя с замирающим сердцем, подняв глаза на обступивших меня кругом бунтовщиков, которые с нетерпением ожидали услышать от меня результаты моих вычислений.
   Какой-то внутренний голос говорил мне, что это было бы безумием, — и решение мое было принято немедленно.
   — У меня получились такие невероятные цифры, что я положительно не могу им верить! — сказал я довольно развязно, желая выиграть еще пять минут. — Я должен снова сделать вычисление, чтобы проверить себя.
   Все, по-видимому, приняли на веру мои слова и без затруднения согласились на эту отсрочку, но мне показалось, что Вик-Любен сильно встревожился этим и смотрел на меня взглядом еще более подозрительным и недоверчивым, чем обыкновенно.
   «Ба-а! — подумал я, склонившись над своими вычислениями, — все они так глупы, что, право, можно рискнуть!.. Сейчас или никогда!» И подсчитав целый ряд цифр, я объявил им вместо седьмого тринадцатый градус долготы, что составляло довольно значительную разницу…
   — Иначе говоря, это значит, что мы на расстоянии трех или четырех суток пути от берега, если считать наш средний ход? — спросил Брайс, который за последнее время много возился с картой, внимательно изучая ее и требуя от меня различных пояснений относительно градусов, морских миль и вообще разниц расстояния.
   — Да, приблизительно, — отвечал я, — но даже если бы нам пришлось пробыть еще дольше в пути, то и тогда тут не было бы ничего удивительного, так как нам не следует забывать, что мы наполовину лишились своих мачт, следовательно, не можем уже рассчитывать на прежнюю быстроту хода.
   — А что, если бы мы оказались в виду берега завтра или же послезавтра, — спросил с коварной усмешкой Вик-Любен, в упор глядя мне в глаза, — удивило бы это вас?
   — Без сомнения, — воскликнул я, стараясь не показать того беспокойства, какое возбудил во мне этот вопрос.
   — Ну, а меня нисколько, — продолжал Вик-Любен, — я не так глуп, как, вероятно, полагают, и по записям нашего хода, которые только что изучал и просматривал в течение целых двух часов, полагаю, что мы должны быть в настоящий момент очень близко от берега, так как все время подвигаемся на восток…
   Это заявление, по-видимому, произвело сильное впечатление на собравшихся матросов, с тревогой и беспокойством смотревших на меня. Я сразу понял, что здесь следует взять только нахальством и смелостью, не то я бесповоротно погиб.
   — Предоставляю вам, — сказал я презрительно по адресу Вик-Любена, — предпочитать ваши предположения моим вычислениям… Но позвольте мне не питать особенного доверия к вашей математике… Я сообщил вам результаты моих вычислений… А остальное — дело не мое: можете верить или не верить, как угодно!.. — С этими словами я встал, как бы желая взглянуть на судовой компас.
   Мой уверенный тон, как казалось, рассеял подозрения и недоверие экипажа, но отнюдь не тревоги Вик-Любена, который последовал за мной.
   — Послушайте, — сказал он строгим, внушительным тоном, — вы плохо делаете, если задумали меня перехитрить. Предупреждаю вас об этом! Часовые стоят на местах и смотрят зорко… И если, по несчастью, они завидят берег раньше назначенного вами времени, то клянусь вам, я гроша медного не дам за вашу шкуру, несмотря ни на какие договоры и условия!..
   Но решение мое было уже принято. Однако, прежде чем приступить к осуществлению своего плана, я хотел испытать еще одно, последнее средство, — посмотреть, не повлияет ли смерть Жана Корбиака на жестокие, кровавые намерения Вик-Любена, явным доказательством которых являлось его видимая тревога и беспокойство относительно настоящего, действительного момента, когда мы будем в виду берега.
   — Позвольте, у меня теперь совсем другое на уме, чем желание перехитрить вас и всех остальных! — сказал я, внезапно устремив на него прямо в упор пытливый, проницательный взгляд. — Мне не до того: командир Жан Корбиак только что скончался!..

ГЛАВА XIX. Третья статья договора

   Тупое недоумение, бешеная злоба и горькое разочарование мгновенно отразились на исказившемся и как бы позеленевшем лице мулата.
   — Скончался! — воскликнул он. — Нет, этого не может быть! Скажите, что это неправда!.. Это неправда!
   Он схватил меня за руку и потрясал изо всей силы, не помня себя от гнева и бешенства.
   — Ничего не может быть легче убедиться в этом лично, если вы не верите моим словам! — сказал я с непритворной скорбью во взгляде и голосе. — Если я сообщил вам об этом, то потому, что вынужден спросить вас, когда вы разрешите устроить похороны…
   — Это неправда! Неправда! — воскликнул он, совершенно обезумев. — Я говорю вам, что это ложь!.. Этого не может быть!.. Это было бы слишком несправедливо!.. Старый пират не имел права лишать меня наслаждения видеть, как он умрет у меня под ударами плетей или от руки палача на площади в Новом Орлеане!..
   Таким образом, в порыве бешенства этот негодяй не старался даже скрывать своих черных замыслов, таившихся до настоящего момента на дне его низкой и подлой души. Я, конечно, отчасти и рассчитывал на это и именно с этой целью сообщил ему новость без всяких предисловий. Но он и не слушал меня.
   — Брайс, Валькер и другие! — крикнул он, обращаясь к матросам, — слышите ли, он говорит, что старый пират умер, и просит, чтобы назначили час похорон!..
   Вслед за этим возгласом, который невольно заставил встрепенуться всех людей, бывших на палубе, он как безумный кинулся бежать к лестнице, по которой спустился громадными прыжками. Опасаясь, чтобы он не позволил себе какого-нибудь грубого насилия, я кинулся за ним, готовый решительно на все, если бы представилась надобность защищать Розетту. Но вместо того я увидел такое зрелище, какого никогда не забуду.
   В капитанской каюте, дверь в которую была раскрыта настежь, Клерсина уже успела довершить убранство комнаты умершего. Он по-прежнему лежал на своей кровати, накрытый французским флагом, в том самом положении, в каком испустил последний вздох, с высоко приподнятой головой. Две свечи, зажженные у изголовья, ярко освещали своим бледным светом строгое, точно саван белое лицо умершего, нашедшего наконец после стольких страданий вечное успокоение в смерти. Розетта, Клерсина и маленький Флоримон, стоя на коленях перед постелью усопшего и закрыв лицо руками, тихо плакали. Вид этой немой скорби был так глубоко трогателен, и смерть придавала этой картине такой торжественный характер, что даже Вик-Любен невольно поддался этому впечатлению. Я увидел, как он преклонил колено и остался на пороге, не осмелившись войти в каюту.
   Но это была всего одна минута; затем, как бы стыдясь своей слабости, он встал и быстро вернулся на палубу, где его ожидал весь экипаж.
   — Это правда! — сказал он с непритворной грустью. — Он действительно умер!..
   Я поднялся вслед за ним.
   — Надеюсь, что вы не будете иметь ничего против, если похороны состоятся завтра в одиннадцать часов утра? — сказал я, обращаясь ко всем вообще.
   Никто не возразил на это ни слова.
   — Так значит, это дело решенное, — продолжал я, — теперь позвольте мне думать, что перед лицом смерти всякая злоба, ненависть и личные счеты будут забыты. Каковы бы ни были ваши чувства и намерения, я все же надеюсь, что вы поможете мне отдать последний долг тому, кто был вашим командиром… Но теперь я имею к вам еще одну просьбу. Отец мой был всю жизнь ближайшим и преданнейшим другом усопшего. Не позволите ли вы ему занять теперь место усопшего командира подле его детей, бедных неутешных сирот, и не разрешите ли ему присутствовать на похоронах того, кого он так любил?
   — Это мы еще увидим завтра! — грубо возразил Вик-Любен.
   Этот ответ, при всей своей грубости и резкости, тем не менее подействовал на меня в высшей степени утешительно и отрадно, так как дал мне уверенность, что мой бедный отец еще жив. Вслед за тем я мог удостовериться в этом еще более, видя, как некоторые из матросов, менее зачерствелые, чем остальные, стали вполголоса упрекать Вик-Любена в бесполезной жестокости.
   — Прекрасно! — согласился я, — мы это еще увидим завтра, а теперь, так как погода ясная и вы сумеете обойтись без меня, я прошу вас позволить мне остаться при усопшем. Конечно, в случае надобности я всегда останусь в вашем распоряжении, и если только мое присутствие здесь, наверху, станет почему-либо необходимым, сочту своим долгом немедленно явиться!
   И не дожидаясь согласия на эту просьбу, я спустился вниз.
   При этом у меня была на уме двойная цель: во-первых, я хотел еще раз подтвердить свое право жить с остальными в кают-компании, во-вторых, дать экипажу время обсудить свое новое положение, возникшее вследствие смерти Жана Корбиака, командира и законного владельца «Эврики» и ее ценного груза, и сделать соответствующие этим новым условиям выводы и заключения. Я полагал, что это событие, то есть смерть Жана Корбиака, несмотря на то горе, какое она причиняла мне и его близким, могла иметь благодетельное влияние на судьбу его детей, Розетты и Флоримона. Мне казалось положительно невозможным, даже и со стороны Вик-Любена, чтобы он перенес свои чувства ненависти и вражды, какие он питал к их покойному отцу, и на этих неповинных ни в чем существ. Его намерение вернуться обратно в Новый Орлеан с Жаном Корбиаком в качестве своего пленного, которого он тут же намеревался предать в руки Луизианского правительства, теперь, конечно, совершенно утратило свой смысл со смертью несчастного командира. И потому у меня невольно возникал вопрос, не легче ли будет теперь убедить его, чтобы он отпустил нас с миром, высадив на берег Франции или какой-либо другой страны! Да, я надеялся, что это будет возможно. Во всяком случае, прежде чем решиться на крайнее средство, я хотел еще раз попытать счастья.
   Выйдя часов около четырех пополудни на палубу, я изложил экипажу дело так, как сам смотрел на него.
   — Я твердо уверен, что единственное препятствие, единственная причина, которая могла бы помешать вам или, вернее, служит для вас поводом не исполнить третьей статьи нашего договора и не высадить нас, как вы обязались это сделать, на какой-нибудь берег, — был командир Жан Корбиак. Вы почему-то считали, что должны свести с ним счеты — отомстить ему за что-то, — словом, все это, конечно, ваше дело, и я в него не вмешиваюсь; вы намеревались отвезти командира обратно в Новый Орлеан… Не отрицайте этого! Вы сами же дали мне это понять сегодня утром… Но вот его не стало, не стало и того основания для нарушения нашего договора, и потому не думаете ли вы, что даже ввиду ваших собственных интересов вам следует отбросить всякую затаенную заднюю мысль и выполнить по отношению ко мне те условия, на каких я согласился служить вам капитаном?
   — А кто же вам сказал, что намерение наше не таково? — спросил Брайс ироническим тоном, не предвещавшим, по-видимому, ничего хорошего.
   — Никто мне этого не говорил, — отвечал я, — но вы сами должны понять мое беспокойство в этом случае. После того, как я добросовестно выполнил по отношению к вам все свои обязательства, оказав вам серьезные услуги, которых и сами вы не отрицаете, согласитесь сами, для меня весьма тяжело и неприятно не иметь даже возможности дать двум бедным сиротам, порученным моему попечению, уверенности, что они будут высажены целы и невредимы на каком-нибудь берегу!..
   Ни Вик-Любен, ни Брайс не ответили мне на это ни слова.
   — Повторите же мне, по крайней мере, — воскликнул я негодующим тоном, возмущенный столь многозначительной нерешимостью и молчанием, — повторите мне, что вы еще намерены выполнить все условия нашего договора!
   — Мы всегда еще успеем уладить это, когда будем в виду берега! — проговорил Вик-Любен, воображавший, вероятно, что нашел самый уклончивый ответ.
   Но, в сущности, эти слова произвели на меня такого рода впечатление, как будто бы он сказал мне, что этот момент, когда мы будем в виду берега, будет тем самым, когда прекратится моя роль командира судна и наступит час нашей гибели. А момент этот, как мне хорошо было известно, мог наступить и сегодня вечером, или же в эту ночь, если только мои расчеты были верны. Мы шли с попутным ветром с самого утра с быстротой не менее двенадцати узлов в час, несмотря на наши аварии. Нельзя было терять ни минуты; надо было быть наготове и ожидать всего худшего от таких людей, с какими нам приходилось иметь дело. Я молча поклонился и отошел от них.
   С закатом солнца я объявил, что чувствую себя очень усталым и что теперь намерен отдохнуть и провести остаток ночи около покойника, и затем спустился вниз.
   Удостоверившись, что никто не последовал за мной и что Флоримон, истомившись бессонными ночами во время страшной бури и качки, теперь заснул на кресле самым крепким сном, я объяснил Розетте и Клерсине, в каком положении мы находимся и чего нам следует опасаться, сообщил им, что критическая минута близка; через каких-нибудь несколько часов мы могли очутиться в виду берегов, а вслед за этим, по всей вероятности, должно было последовать и наше поголовное избиение. Все подтверждало это предположение или, скорее, эту мою уверенность: уклончивые ответы главарей бунта и их мрачные лица, и тот полный расчет отделаться разом от всех свидетелей их преступления, чтобы беспрепятственно воспользоваться плодами своих злодеяний. В заключение я сообщил обеим женщинам, что считал за лучшее обмануть этих негодяев относительно настоящего положения судна и что, вероятно, появление берегов будет для них неожиданностью, вследствие чего к их намерению перерезать всех нас может присоединиться еще бешеный взрыв злобы и дикого насилия.
   Такого рода перспектива, которая, наверно, вызвала бы крики отчаяния и целые потоки слез у других женщин, была встречена Розеттой и Клерсиной с полнейшим спокойствием: то душевное горе, какое обе они испытывали в настоящее время, делало их совершенно безучастными ко всему остальному. Но для меня мало было их геройской готовности ко всему, какой я и без того ожидал от них, — мне нужно было еще их деятельное участие для осуществления задуманного мною плана. И они обещали мне помогать во всем и сделать все, что возможно, для нашего общего желания, не ради самих себя, но ради маленького Флоримона.