- Чего прятаться?.. Все равно заимка как на ладони... Бреющим идет...
   Васёна коротко взглянула на него, откусила нитку, отложила залатанный Сашкин бушлат и с беззлобной снисходительностью успокоила:
   - И-и-и-и! Их вон сколько, брошенных заимок, по речкам да озеркам... Поди сочти... Счету не хватит...
   В тоне, каким это было сказано, Савва уловил насмешливую ноту и потому заспешил обидеться:
   - Я не о себе... Мне что? Намнут ребра... Два года прибавят... Годом больше, годом меньше... Плевать! А у тебя, - сгоряча он перешел на "ты", дети...
   - Тебе по летам-то, - Васёна ловко, одним лишь движением, вдела в иглу новую нитку, - своих иметь надо бы. А ить нету?.. Вот ты о своих и думай: какие они у тебя будут.
   - Не успел...
   - Успеешь. Будут.
   Она произнесла последние два слова с такой вдумчивостью и верой, и такое покоряющее умиротворение исходило от нее при этом, что Савва лишь руками развел от удивления и, сообщаясь ее облегчением, вздохнул:
   - Дай-то Бог тебе, Васёна...
   Она прервала его резко и отчужденно:
   - Дал. Больше - некуда. Сытая.
   Васёна сидела на дебаркадерном кнехте в ожидании идущего снизу судна. Река вязко и тускло вытягивалась мимо, и если бы не дебаркадер, чуть оттеснивший воду от берега, тем самым определив ее движение, могло показаться, что она давным-давно намертво застыла, чтобы никогда уже не стронуться с места.
   Низкое, словно освинцованное небо провисало над рекой, тяжело опираясь на стрелы береговых лиственниц, и вдоль него, этого неба, молчаливо скользили в сторону юга осенние гуси, и деловитый полет их не сообщал окружающему, как это бывает где-нибудь в средней полосе, тоскливой умильности прощания с теплом и летом, а только подчеркивал сквозную унылость пейзажа. Здесь, за шестьдесят шестой параллелью, у людей не оставалось времени для созерцания. Здесь люди дрались за жизнь со щедрой, но недоброй землей. Здесь жили рыбаки и охотники, лесорубы и речники, и поэтому, сидя сейчас на дебаркадерном кнехте в ожидании идущего снизу судна, Васёна хоть и глядела, но не видала, а вернее, не ощущала окружающего - тусклой реки, тяжелого, низкого неба, скользящих к югу гусей: она была частью всего этого. И все, что жило, звучало, цвело вокруг, проходило сквозь нее, растворяясь в ней и растворяя ее в себе.
   Иногда, правда, особенно во время стоянок больших пассажирских теплоходов, Васёну вдруг на какое-то мгновение пронизывало диковинными запахами, красками, речениями неведомого ей далекого и загадочного мира, существовавшего где-то в верховьях, и душу ей порой ожигала щемящая боль какая-то, зов какой-то болезненный, но судно отходило - и все вставало на свои места: и река, и небо, и скользящие вдоль него гуси. И вместе с береговой тишиной ее властно обступали знакомые с детства запахи: просмоленных канатов, пиленого леса, дыма печей, не таявшего над селом ни зимой, ни летом.
   Связанная с дебаркадером с самого своего соломенного вдовства, то есть лет не меньше пяти, Васёна давно привыкла угадывать прибывающие суда по гудкам, и потому, когда из-за поворота выплеснулся надсадный полухрип-полусвист, она безошибочно определила: "Куйбышев" - маленький лопастной пароходик, что курсировал с попутным грузом и местными пассажирами между Горбылевом и Нижневирском.
   - Ползет, Родион Васильевич! - позвала она своего начальника Плахина. Готовь груз!
   Плахин вышел заспанный, вялый. Потянулся, зевнул скучно:
   - Идет утюжок... Один свист, а грузу на копейку.
   Был Плахин не по здешним местам смугл и волосат, хотя и всю жизнь провел вокруг шестьдесят шестой. "От заезжего молодца", - подшучивали над ним в селе, но он только хмуро усмехался в ответ и молчал. Вообще без крайней надобности вытянуть из него слово считалось делом довольно хлопотливым. И, наверное, по этой причине в свои сорок лет Родион все еще ходил в бобылях. И только во хмелю становился он веселым и разговорчивым. В дни Родионовых загулов полсела ходило навеселе. А сам Плахин, вынув из-за пазухи знакомую всем затрепанную тетрадку в клеенчатом переплете, читал собутыльникам стихи собственного сочинения, вроде: "Наша жизнь - это арфа; две струны на арфе той; на одной играет счастье, грусть играет на другой". Или изречения, тщательно выписанные им из разных книжек, вроде: "Иной раз, прекрасный взгляд ранит смертельнее, чем свинцовая пуля"; "Бывают деревья прекрасны на вид, но ядовиты по вкусу"; "Чем беспощаднее ненависть, тем ослепительнее будет любовь" - и эдаким манером до полного собственного бесчувствия. Читал - и вздыхал, и сокрушался, и плакал от восторга и умиления. С похмелья же Родион ходил как в воду опущенный, прятал ото всех глаза и угрюмо молчал...
   - Меньше, чем в два захода, не осилит, - недобро усмехнулся Плахин, следя за неуклюжим разворотом "Куйбышева". - Шантрапа. На велосипеде ходить. И то на трехколесном.
   Пароходик и вправду дважды промазал и пришвартовался с большой натяжкой. Капитан, молодой, долговязый парень в сбитой набекрень мичманке, виновато поерзав замученными глазами в сторону Родиона, кисло осклабился:
   - Салажат, понимаешь, всучили, вот и плавай с ними... Аз взмок, орамши...
   Плахин брезгливо поморщился:
   - Чего орать-то? Не лошадь... Груз есть?
   - Ни-ни. Пассажира вот только доставили... У вас ведь с женихами, видно, туговато. - Он подмигнул Васёне. - Хватай, Васёна, пока не перехватили.
   А пассажир уже сходил по выдвинутым сходням на дебаркадер. В парусиновом плащике, который как-то уж очень угловато топорщась, облегал его жидковатую плоть, в резиновых не по росту сапогах, со спортивным чемоданчиком в руке и вещмешком за плечами, он выглядел совсем мальчиком, по ошибке сошедшим на чужой пристани. С растерянным любопытством оглядывались вокруг серые близорукие глаза. Всем своим видом он уже заранее располагал к жалостливой усмешке.
   Родион, оглядев гостя, только крякнул досадливо и ушел к себе. Пассажир потоптался, потоптался вокруг своего чемоданчика, потом пошел к береговым сходням, но тут же повернул обратно.
   - Послушайте, - нерешительно и смущенно окликнул он Васёну, - вы не скажете, как мне в сельсовет попасть?
   Что-то трогательное было, подкупающее в его настороженной робости, и Васёна, против обыкновения, добродушно снизошла:
   - Да какой же сейчас, мил человек, сельсовет? Их там и днем-то с ауканьем не отыщешь, а теперь к ночи время.
   Гость замолк в растерянности, и опять пошел к сходням, и опять вернулся.
   - Что же делать? - спросил он скорее себя, нежели ее. - Вот задача.
   Васёна посочувствовала:
   - А вы что же, из району?
   - Да... Я буду здесь учительствовать... В школе. - Он запнулся и уже совсем бездумно добавил: - Русский язык и литература... Может быть, вы подскажете, кто бы мог сдать мне комнату?
   Парень выглядел так жалко в недоуменной своей растерянности, и таким он ей показался брошенным и беззащитным, что она неожиданно для себя предложила:
   - Можно и у меня... Только не знаю, понравится ли?
   - А я вас не стесню?
   - Какой там! Пол-избы хоть заколачивай. Зимой не натопишься.
   - Я вам очень благодарен... Меня зовут Александр Иванович Шаронов...
   - Зовите Васёной... Горлова фамилия... Пойдемте, провожу, а то мне еще дежурить.
   - Какое славное имя у вас... Нет, право... Очень уж наше, русское.
   Перед Васёной сразу же обозначился характер ровный и добрый. И она подумала про себя: "Тяжко тебе будет жить, родимый, ох тяжко!"
   Васёна поставила перед Саввой банку из-под английской, еще военного времени, свиной тушенки с приделанной к ней проволочной дужкой:
   - Чем не котелок?
   Савва только руками развел от удивления: работа чувствовалась первоклассная.
   - Сама?
   - Да уж конечно не дядя.
   - Ну и руки у тебя, Васёна!
   - Поживешь без мужика в доме - всему научишься.
   - Разборчивые, как я погляжу, у вас мужики, если уж они таких не замечают.
   - Замечают, да не по мне...
   - Что так?
   - Да так.
   Васёна ответила кратко, отрывисто, даже с сердцем, и Савва понял, что дальше в ее душе начинается запретная зона и ему туда хода нет, и он умолк, и к разговору этому больше не возвращался.
   Родион Плахин сидел прямо против учителя в его светелке и, оседлав табуретку, грузно раскачивался на ней из стороны в сторону. Между ними, посреди стола, сиротливо стояла непочатой принесенная Плахиным бутылка рафинированного. Александр Иванович бережно листал Родионову тетрадку, изредка поклевывая ее аккуратно отточенным карандашом. При каждом клевке гость болезненно морщился, и табурет под ним скрипел яростно и вызывающе. Изучив свою тетрадку вдоль и поперек, он примерно мог определить, у какой строки запнулся его требовательный читатель, и поэтому всякий раз, когда хозяин брался за карандаш, Родиона начинало прямо-таки выламывать. Он багровел и весь подавался вперед, как бы помогая Шаронову одолеть возникшее вдруг препятствие. Наконец учитель перевернул последнюю страницу, снял очки, отложил их в сторону и, глядя в окно, спросил:
   - Послушайте, Родион Васильевич, вам никогда не приходит в голову описать то, что делается вокруг вас?
   - Скукота, - в голосе Плахина явно проступили недоумение и досада. Копошатся людишки. Всяк к своему делу, как собака к конуре, привязан. День, ночь - сутки прочь. Вот и весь интерес. Чего и писать зря.
   - А вы вглядитесь, Родион Васильевич, - заволновался учитель, и узкое нервное лицо его пошло пятнами, - может быть, и не зря, а? Вы же поэт, - в этом месте Плахин еще больше побагровел и опустил голову, - а поэт должен видеть то, чего другие подчас не замечают. Ведь вот стихи, вроде ваших теперешних, можно пометить любым местом, хоть Тульской областью, а хоть и Китаем. "Кто их писал, - спросят люди, - что за человек, какой нации, какого звания, где проживает?" И никто не ответит. А вы так напишите, чтобы, прочитавши, можно было сразу определить, что написал их Родион Плахин, сибирский речник, и в них лесом пахнет, рекой, рыбой, а над этим стоит своеобразный, не похожий на других человек...
   От слова к слову, Плахина все больше забирало шароновской речью, он то вставал, то снова садился, время от времени пытаясь вставить что-то свое, и, наконец, не выдержал, выдохнул в изнеможении:
   - А выйдет? - Он осекся. - Уж и не знаю... больно обнаковенно все... Люди - они и люди... Река - она и река... А лес - что ж, он лес и есть... Испокон так...
   Учитель вышел из-за стола и взволнованно заходил по светелке, из угла в угол, мимо неожиданно утихшего Родиона.
   - Стихи, Родион Васильевич, чудо!.. А без чуда и стихи ни к чему. Рифмовать общеизвестные истины? Это занятие зряшное и к поэзии отношения не имеющее. Сила настоящих стихов в том, что в обыкновенном нашем, житейском они могут открыть столько красоты и возвышенности, что человек прочтет и поразится: как же это, мол, он ходил до сих пор мимо и не видел такой малости?.. А писать вам, Плахин, нужно. Обязательно. Да и могли бы вы, Родион Васильевич, прожить теперь без этой вот тетрадочки, скажите по совести?
   Гость потупился, и табурет снова скрипнул под ним, но уже словно бы в смущении.
   - Она вроде как приросла ко мне... У меня ее только с мясом...
   - Вот и замечательно! - продолжал горячиться хозяин. - Пишите, пишите, Плахин, голубчик! Каждый день, каждый свободный час!
   - Стало быть, Александр Иванович, - Родион встал, и в шароновской светелке сразу стало темней и теснее, - не зря я балуюсь. Может, и вправду какая польза будет?
   - Будет, Плахин, будет, Родион Васильевич! И уже есть. И большая... А ко мне всегда, в любое время. И без этого, - он взял и поставил перед гостем на край стола бутылку, - поэзия делается свежей головой.
   Плахин долго и благодарно тряс немощную учителеву руку, потом неловко, горлышком вниз, сунул в карман бутылку и, проходя мимо Васёны в сени, только и сказал:
   - Голова!
   И уже в дворовой темноте повторил с расстановкой:
   - Го-ло-ва!
   Когда, проводив гостя, Васёна вернулась в горницу, Шаронов все еще ходил из угла в угол своей светелки с заложенными за спину руками. Она вошла к нему, облокотилась плечом о косяк двери и вздохнула.
   - Надоели уж, видно, наши мужики вам? То с одним, то с другим... И чего вот он бумагу понапрасну переводит, чего переводит? Как на роду написано, так и живи.
   Учитель внезапно остановился, с минуту глядел на нее молча, словно припоминая, кто бы это мог быть, и вдруг заговорил со вдумчивым спокойствием, но уже как бы устало:
   - Вы же неглупый человек, Васёна. Неужели вы действительно считаете, что у людей что-то там на роду написано? Ведь этак и жить незачем. Ведь этак звери живут, насекомые, а мы - люди. Плохи стихи плахинские, хороши ли - это неважно. Важно другое. Человек себе отдушину в небе нашел, звездным воздухом дышать начал... И его уже не согнешь, не поставишь на колени: он думать начал...
   Васёна глядела на постояльца, и, пожалуй, впервые за два месяца знакомства с ним перед нею постепенно обозначался совсем иной человек, резко отличный от того, который сошел два месяца тому назад на хамовинский дебаркадер. Этот был и шире в плечах, и устойчивее, и надежнее. И теперь не он, а скорее она виделась себе беззащитным дитятей, нуждающимся в жалости и добром слове. Видно, недаром в Хамовине, где испокон веков прав тот, у кого луженая глотка и крепче мускулы, тихий и почти незаметный учитель, да еще к тому же из пришлых, сделал ее, Васёнину, вдовью избу - первым домом на селе. И уж если сам Родион Плахин пришел, перешагнул через себя - принес ему самое заветное свое и не обиделся после всего сказанного, значит, и впрямь жила в ее постояльце какая-то особая сила, особенное расположение. А вроде и не выделялся ничем парень, не лез ко всякому встречному с душой нараспашку, в доме и то ходил чуть ли не по одной половице, но даже и мать Васёнина, старуха сварливая и ругательная, в его присутствии улыбчиво добрела.
   - Чудной вы какой-то, - тихо молвила женщина, - все бы вы об людях думали. Они вот об вас не больно-то... Правду Родион говорит: люди - они люди и есть. Пускай сами за себя думают, на то им и голова дадена...
   - Даже так?
   Больше он ничего не сказал, только взглянул на нее, как на больную, с жалостливым участием, и ей стало совестно за себя и за зряшность своих слов, и она поспешно, словно боясь, что ее перебьют, сказала:
   - Может, я что не так... Вам, ученым, видней, что к чему... А нас жись толчет да мнет, вот мы и косимся друг на дружку: "Как бы кто моего не прихватил..."
   - Люди, Васёна, - учитель сел за стол, пододвинул к себе стопку тетрадей, - ей-Богу, заслуживают того, чтобы к ним относились лучше... Заговорил я вас... Вам ведь завтра спозаранку...
   До поздней ночи не могла Васёна сомкнуть глаз. Она чувствовала, что в чем-то обманула своего постояльца или даже обидела его, но чем именно додуматься покуда ей было не под силу. Васёна так и уснула, отягощенная сознанием какой-то, еще не ведомой ей, вины за собой. И в то же время, уже в полусне, сердца ее коснулось не ведомое ей дотоле смятение.
   Провожая женщину до первого редколесья, Савва спросил:
   - Знаешь, Васёна, я вот все никак в толк не возьму - и зачем ты сама в петлю лезешь?.. Ну, Кирилл - другое дело, ему бы святость свою отработать, а тебе какой резон? Дети ведь у тебя, а там, - он кивнул в сторону реки, - не церемонятся.
   Она взглянула на него кратко, в упор, без улыбки, и отвернулась, и тонкие губы ее обидно подобрались:
   - Учили тебя, парень, учили, да, видать, ученье не впрок пошло.
   - Я всерьез.
   - И я тоже.
   - Зря обижаешься, просто интерес имею: что ты за человек есть? Ты мне, может, жизнь спасла, а вот разойдемся, будто и не знались вовсе.
   - Вот и хорошо.
   - В толк не возьму.
   - А живи себе и не казнись. Чего долги пересчитывать? Я, может, больше кому должна...
   - Когда же это ты успела?
   - Успела...
   И всем тоном, всей краткостью ее последнего слова Савве опять-таки давалось понять, что есть такие места в душе ее, куда ему доступа не было.
   Еще издалека Васёна заметила вышагивающего по дебаркадеру Бекмана председателя немецкого поселенческого колхоза. Заложив руки за спину, низкорослый, кряжистый, почти квадратный, - он маялся из конца в конец палубы, время от времени замирая, словно вслушиваясь во что-то, и затем снова принимался ходить. Чуть поодаль от пристани темным табуном сгрудилась прибывшая с ним свита и тревожно следила за каждым движением своего председателя...
   - Едет? - только и молвила она, проходя мимо.
   - Едет, - так же отрывисто бросил он ей через плечо и по-медвежьи, вразвалочку, двинулся мимо, но вдруг остановился и замер: где-то за щетиной прибрежного леса возник и, все нарастая, повис над рекой жужжащий звук. Звук рос, матерел, раздвигая береговую тишину, и вместе с его приближением все вокруг - лица, взгляды, даже, казалось, самый воздух - заполнилось тревогой, еще глухой, но устойчивой.
   Вышел Родион, зевнул, поскреб волосатую грудь, утвердил кратко:
   - Он.
   И, будто только ожидавший плахинского слова, из-за поворота пулей выскочил комендантский катер. Круто развернувшись, катер не без лихости подлетел к пристани и со скрежетом притерся к дебаркадерной обшивке, и затих, качаясь на собственной волне. И через минуту на дебаркадер уже сходил, нетвердо ступая по трапу, капитан Скидоненко - комендант поселенческих колхозов нижневирского побережья.
   Он сошел, покачался слегка, устаиваясь на месте, потом шагнул к Бекману и скорее выплюнул, чем сказал в лицо ему:
   - Рыба?
   Немец напрягся, потемнел и, не разжимая плотно сомкнутых челюстей, выдавил:
   - Не идет рыба, гражданин капитан. Нету рыбы.
   - Ты мне, - еще ближе придвинулся к нему Скидоненко, - объективными зубы не заговаривай. Я тебе этих объективных сам полну пазуху насыплю. Саботируешь, немецкая рожа? Фашистский душок еще не сошел? Я мигом выпущу.
   На лице Бекмана не дрогнул ни один мускул:
   - Рыба - не лес, гражданин капитан. Рыба не стоит на месте. Вы же знаете, что с планом плохо по всему побережью. Мои люди ночуют на берегу. Но рыбы нет.
   Скидоненко стал багроветь. И без того тонкие губы его вытянулись в ниточку и побелели. Несколько мгновений кусок берега - с горсткой сгрудившихся немцев, с дебаркадером и людьми на нем - заполнила болезненно чуткая, далее к прикосновению речного прибоя, тишина. Затем капитан, теряя равновесие, пьяно, наотмашь, ткнул председателя в лицо. Тот по-бычьи пригнул голову и отступил. А Скидоненко двигался на него, тихо выцеживая сквозь зубы:
   - Вы, господин бывший секретарь обкома, видно, за десять лет еще не отвыкли от интеллигентного обращения, так я отучу. Вас еще не щекотали, господин бывший народный комиссар, по-настоящему, так я пощекочу.
   - Щекотали, - Бекман исподлобья уставился в комендантскую переносицу налитыми кровью зрачками. - В двенадцатом году... В Нижневирске... в жандармском управлении...
   Васёна отвернулась, чувствуя, что сейчас произойдет что-то безобразное и дикое, и тут увидела своего постояльца, который, то и дело поправляя сползающие на нос очки, спускался к пристани. Она было бросилась ему наперерез, чтобы увести его, оградить от нелепой случайности, но он спокойно отстранил ее и в тот момент, когда кулак коменданта взвился над бекмановской головой, взбежал на дебаркадер и встал между ними.
   - Вы пьяны, товарищ капитан, - дрожащим от негодования голосом выговорил учитель, - и не понимаете, что творите... Вы, надо думать, член партии и несете двойную ответственность за свои действия... Я, как коммунист, настаиваю, чтобы вы прекратили эту дикую сцену... Коммунист бьет коммуниста! Позор!
   От неожиданности Скидоненко несколько опешил и с минуту в смятенном недоумении обшаривал тщедушную учителеву фигурку сетчатыми, как у кролика, глазами, потом жалобно поморщился в сторону сопровождающего его сержанта, что это, мол, еще такое:
   - Кусков!..
   Сержант - брюхатый, неповоротливый, с аляповатым отечным лицом - подошел, лениво взял Шаронова за шиворот, оттащил в сторону и, прижав к палубному борту, пьяно прохрипел:
   - Заткни глотку, очкарик.
   - Как вы со мной разговариваете? - кричал учитель, барахтаясь у него в руках. - Как вы со мной разговариваете? Кто вам дал право? Вы ответите перед окружным комитетом! Это произвол!
   Последние слова учителя вызвали у капитана, искоса наблюдавшего всю сцену, тяжелую усмешку:
   - Бери его с собой, Кусков, я с ним в дороге поговорю. И в Нижневирске с ним тоже побеседуют.
   И тон, каким это было сказано, определил шароновскую судьбу раз и навсегда. И в душе Васёны будто взорвалось что-то, прихлынув к сердцу жарким удушьем. Она рванулась было к трапу, по которому брюхатый уже втаскивал яростно сопротивлявшегося учителя, но в этот момент путь перед ней заступил Плахин. Он молча отодрал сержанта от Шаронова и, легонько оттолкнув его на палубу, угрюмо пробасил:
   - Не тронь. Правов не имеешь.
   Брюхатый ошарашенно поблудил взглядом в сторону начальства и трясущимися руками начал шарить по кобуре:
   - Ах ты сукин сын... Да ты знаешь... Да я из тебя... Да ты у меня...
   Но Родион опередил сержанта. В прыжке, с лету, он сбил его с ног и, на ходу крикнув учителю: "Беги!" - выскочил на берег и диковинными восьмерками, чтобы спутать прицел, бросился к лесу.
   Пистолет плясал в хмельных руках коменданта. Расстреляв обойму, он остервенело сплюнул и погрозил:
   - Все равно найду, сволочь! - И в сердцах сорвал злобу на подчиненном: Раззява! Нажрал корму, не развернешься! Ты у меня суток двадцать посидишь на губе. Сало-то, оно враз сойдет... Тащи этого, - он кивнул в сторону учителя, мы разберемся, что у них здесь в Хамовине за лавочка... Развели контрреволюцию, сукины дети!
   После всего происшедшего Шаронов как-то обмяк весь, обвял. Не сопротивляясь позволил он сержанту скрутить себя и втащить в катер. По дороге очки соскользнули с него, но, упав на палубу, не разбились, и шедший следом капитан носком зеркально блистающего сапога смахнул их за борт.
   С полпути Скидоненко обернулся и, перекрывая гул разбуженного двигателя, выкрикнул:
   - Плана не будет, суши сухари, немецкая рожа! - И Васёне: - Чего рот разинула, дела не знаешь? Отдай концы!
   Молчал Бекман. Молчали немцы у пристани. Молчала Васёна. Но когда катер исчез за поворотом, оглушительное опустошение, охватившее было ее, вдруг сменилось горькой, разрывающей душу обидой. Она не могла, да и не хотела понимать, почему все молчат, почему молчит и молчал до сих пор Бекман? Тот самый Бекман, о котором по всему побережью от Нижневирска до крайнего низовья говорят не иначе, как уважительно подняв палец вверх. Ведь из-за него и из-за тех вот, что молча сгрудились у пристани, двое, куда более нужных ей, чем они, людей исковеркали себе жизнь. Как же так можно? Как же жить после этого? Как людям в глаза смотреть?
   Боль и гнев властно захлестнули Васёну, она шагнула к Бекману и, откинувшись всем телом назад, плюнула ему в лицо. Она ожидала всего - брани, крика, пощечины, но тот лишь ссутулился сильнее прежнего, вытер лицо рукавом и, не говоря ни слова, повернулся и пошел по береговому трапу вниз. Он молча прошел мимо своих, и те плотной кучкой двинулись за ним. Он шагал вразвалочку, заложив руки за спину, и казалось, не он, а земля качается под его тяжелыми ступнями.
   Прощаясь, Васёна напутствовала Савву:
   - Носу из лесу до Кирилла не показывайте. От греха. Кирилл будет дня через два. У него своя почта, он сразу узнает, когда оцепление снимут. Харчишек вам принесет и выведет к нужному месту.
   - Ладно. Высидим.
   - Ну, а коли так, то прощевай. - Она улыбнулась и сразу как бы расправилась вся, высветилась: у него на глазах женщина ваяла самое себя. С каждым движением и словом убавлялось резкости в облике, а голос набирал тепла и ласки. - Чудно, знакомству нашему всего - ничего, а будто век знаемся... Я уж вроде и привыкла... Легкий ты человек, видно.
   Отзвук щемящей тоски тронул его сердце, и, чтобы смять, заглушить в себе эту сосущую боль, он как можно будничнее сказал:
   - Грузу меньше - дорога легше.
   - Дай Бог.
   - Даст.
   - Твое счастье.
   - А ты снова в лес - дни коротать?
   - Куда ж мне еще?
   - Бросила бы все, да и махнула бы вверх, свет посмотрела.
   - Поздно.
   - Это никогда не поздно.
   - Вот я и говорю: легкий ты человек. Снялся и пошел. А мы лесные: приросли к лесу.
   Она глядела куда-то сквозь него в свой, близкий ей одной мир, и до Саввы дошло, что Васёне от рождения выпало видеть во всем окружающем то, чего ему видеть не дано.
   Поздно вечером к Васёне постучали. Она открыла и обомлела: у порога стоял Бекман.
   - Пустишь? - спросил он и, не ожидая ответа, шагнул мимо нее в сени. Разговор есть.
   Он неторопливо снял телогрейку, аккуратно пристроил ее сбоку от двери, вынул из брючного кармана бутылку спирту, поставил на стол и только после этого, садясь, сказал:
   - Закусить принеси.
   И хотя Васёне, окончательно сбитой с толку явным дружелюбием Бекмана, было еще трудно уяснить себе цель его прихода, она почти инстинктивно почувствовала важность предстоящего разговора для них обоих.
   Председатель молча наполнил подставленные стаканы до краев, не ожидая ее, выпил свою долю залпом, старательно обнюхал хлебную корочку и кивнул хозяйке:
   - Выпей.
   - Я - потом.
   - Как хочешь, - в его взгляде не таилось ни укора, ни злости. - Слушай сюда, Васёна. Я должен тебе это сказать. И не потому, что я боюсь, что еще кто-то будет считать меня мерзавцем, нет. Я уже привык. Просто я считаю тебя человеком, которому надо знать кое-что. Тебе будет легче жить... Ты помнишь, как нас привезли сюда почти десять лет назад? Ты помнишь, как нам кинули топоры и пилы и пять мешков немолотого зерна? А была осень, а мы должны были выжить... Мы и наши дети... Вы помогли нам... Много помогли... Но это же было для нас каплей в море. Но мы выжили, мы выстояли... Мы хоронили слабых и рождали сильных для новых трудов... Мы сохранили народ... Почему, как ты думаешь?.. Когда десять лет назад меня вызвали туда, - обкуренный до черноты палец Бекмана взмыл вверх, - мне сказали: "Мы знаем тебя, Бекман. Мы знаем, что ты работал в подполье. Мы знаем, что ты воевал на гражданской. Мы знаем, что ты сумел создать колхозы. Мы знаем, что ты верен партии и стране. Но именно поэтому ты и обязан помочь своему народу вынести испытание. Ты должен поехать с ними на север". И я поехал. Я голодал и холодал вместе с ними. Я вынес то же, что и они. Я наравне со всеми рубил бараки и ловил рыбу. И они поверили в свое, в меня, в нас, партийцев... Так неужели, - гость, опираясь о стол крепко сжатыми кулаками, даже приподнялся от переполнившего его волнения, - я позволю какому-то ублюдку вроде Скидоненко спровоцировать себя на мальчишество. Я-то знаю, что не ему меня, а мне его хоронить, так пусть он бесится, мы вытерпим, все вытерпим, но устоим... Учитель - мальчик, идеалист, мне жаль его... Жаль, что зря гибнут такие светлые головы... Но поверь мне, это не выход... Я не могу подвергать риску спокойствие целого народа... Ты поняла меня, Васёна? - Он помолчал и, вдруг с ожесточением стукнув крепко стиснутым кулаком по столу, глухо выговорил в ночь за окном: - А план мы дадим. Не ему - стране. И будь он проклят! - И повторил снова: - Ты поняла меня, Васёна?