Может, и не все в бекмановской речи было понятно ей и, может, не со всеми доводами гостя соглашалась она в душе, но в каждом его слове была какая-то вещая, скорее ощутимая, чем осознанная ею, правота, и она, неожиданно даже для самой себя, ответила:
   - Поняла.
   Ребром ладони Бекман отодвинул от себя стакан. Бекман умел обуздывать себя: облик его снова обрел деловитость и спокойствие.
   - Родиону мы поможем. Может быть, кое-что сделаем и для учителя. Но тебе надо уходить. Я знаю Скидоненко. Он будет натягивать ему статью, и затаскают тебя по допросам. У него есть средства, чтобы заставить тебя показать на учителя...
   - А чего ж я о нем сказать могу, кроме хорошего.
   - Научит.
   - Да и уходить некуда.
   - Я нашел тебе место.
   - Где?
   - На базовой точке. С начальником экспедиции договоренность уже есть.
   - Авось обойдется.
   - Не обойдется, Васёна. Подумай. Отсидишься.
   - Сразу и в толк не возьму...
   - Не все сразу. - В широко поставленных светлых глазах гостя вспыхнула и тут же угасла добрая лукавинка. Он встал. - Так думай, Васёна, быстрее. Времени у тебя мало. Надумаешь - дорога ко мне тебе знакома.
   Когда Бекман ушел, Васёна села у окна и долго смотрела в беззвездную ночь. Думы, жгучие, неведомые ей до сегодняшнего вечера, думы обступили ее со всех сторон. Тревога большого мира, о котором она знала только понаслышке и который всегда представлялся ей чужим и враждебным, вошла в нее, чтобы уже никогда не оставить. Десятки "зачем", "почему", "как" единоборствовали с ее, казалось бы, прочно отстоявшимся равнодушием к окружающему. И, еще не умея ответить ни на одно из терзавших ее сомнений, Васёна поняла, ощутила самое главное: дальше жить так, как она жила раньше, для нее невозможно.
   На другой день вечером она постучала в бекмановское окно.
   - Прощай.
   - Прощай, Васёна.
   Она повернулась и пошла, и от Саввы не могло укрыться, как сразу отяжелели ее плечи и замедлилась легкая до того походка, и, чтобы избежать соблазна окликнуть ее, он чуть ли не бегом бросился прочь. И стена лиственниц отгородила их друг от друга.
   V
   - Ну, с Богом, - сказал, поднимаясь, Кирилл. - Дорога не близкая.
   Сказал и заковылял вниз, к ручью. Они перешли ручей и углубились в лес. С опушки противоположного берега Савва оглянулся в последний раз в сторону заимки. Темным пятном маячила она между редких еще стволов во всей своей неприхотливой беззащитности, и сердце Саввино, как при расставании с местом, где оставляешь частичку самого себя, продернула зябкая и сладостная грусть.
   Лес матерел, обступая троих со всех сторон шишковатыми стволами. Все чаще и чаще приходилось пробиваться сквозь целые завалы сушняка, и Савва только дивился той уверенной легкости, с какой Кирилл на своей деревяшке пробивал им путь. На первом же перекуре он уважительно посочувствовал старику:
   - Ты, Кирилл, лес словно руками разводишь. Я вот на двух ногах, а за тобой не берусь угнаться.
   - Лес как лес, - неопределенно ответил тот, захватывая понюшку из кисета. Потом втянул в обе ноздри, смачно отчихался и только затем выяснил: Привычка. Полжизни, почитай, в лесу.
   В военкомате сутулый гвардии майор поиграл свинцовыми скулами, густо спрыснутыми пороховой зеленью, мельком перелистал Кирилловы бумаги и, не говоря ни слова, стал долго и старательно пристраивать облезлую ученическую ручку между двух единственных пальцев правой руки. Кое-как нацарапав в военкомовском бланке нечто похожее на подпись, майор усмехнулся коротко и недобро.
   - В весе, брат, мы с тобой малость поубавили, да ведь бабе, я думаю, лишняя тяжесть ни к чему. А в прочем деле и мы борозды не испортим. Служил наш брат, как говорится, недолго, но честно. Получай, Прохоров. - Он встал, протянув было Кириллу свою культяпку, но тут же спохватился и добавил уже совсем другим тоном: смущенно и вроде бы даже извиняясь: - Все не привыкну никак... Бери левую...
   ...Отчая станция встретила Кирилла Прохорова забитыми крест-накрест окнами. Знакомый сызмалу горьковатый воздух, настоянный на осеннем дожде и дыме окрестных деревень, врываясь в легкие, вызвал щемящие паузы под сердцем. Тишина кругом отстаивалась плотная, устойчивая, сырая, и только черные мельницы с окоченевшими на лету крыльями, резко вписанные в бугристый простор, напоминали о том, что где-то в окопах в вое и грохоте умирают их безымянные радетели.
   Костыли - по самые развилки - впивались в вязкое дорожное месиво. Кирилл то и дело останавливался, чтобы отдышаться. Майор прав: это, надо думать, только с непривычки. Главное, он - Кирилл Прохоров - выжил, а значит, все образуется. Когда Кириллу вспомнилась семья, все пережитое - фронт, плен, снова фронт, ранение - выглядело не таким уж страшным, и теплая волна подкатывала к сердцу...
   - Дядь, а дядь, садись - подвезу!
   Кирилл обернулся. Позади него старый ребристый мерин тащил за собою хромой на все четыре колеса полуход. Из-под надвинутой почти на самый нос солдатской пилотки возницы смотрели на солдата два не по-детски всепонимающих светляка. Нервное, едва обтянутое синеватой кожицей лицо было озарено сочувственной готовностью:
   - Вам в Сычевку?
   - В Сычевку, милый!
   - По дороге, значит.
   - Спасибо, сынок.
   - Не, я - Наська. - Возница широко улыбнулась. Видно, за мальчишку ее принимали не в первый раз, и ей было это лестно. - Чупеевых, может, слыхали?
   - Это каких же? Чупеевых, сама знаешь, у нас полсела, никак не менее.
   Девчонка довольно шмыгает носом:
   - Да уж, много нас... А мы - это у которых пьяный дед в колодце утонул... Вот...
   - Так ты Саньки Чупеева дочка? Я ведь тоже на крестинах твоих не один стакан хватил... Ишь ты!
   Кирилл накрыл ее игрушечные руки в продранных рукавицах своими ладонями и, сам страшась зябкой хрупкости детских пальцев, стал тихонько-тихонько потирать их.
   - Замерзла?
   - Не, я привычная.
   - Ах ты птаха... Не признаешь?.. Прохоров я, Прохоров. Дядя Кирюха... Скоро же ты мои пряники забыла!
   С каждым его словом светлячки под пилоткой все расширялись и расширялись, и в самой их глубине росли, темнели испуг и удивление. Девочка судорожным движением выдернула руки из его ладоней:
   - Прохора-а-ав?!
   У Кирилла перехватило дыхание. Он взял ее за плечи и круто повернул к себе:
   - Говори, птаха, говори... Твое дело - сторона... Я в плену на нарах все выплакал...
   - На вас еще летом похоронная была, - отводя лицо в сторону, глухо говорит она. - У вас нынче в избе дядя Митяй за хозяина.
   - Какой такой дядя Митяй?
   - Агуреев.
   Нет, ему не хотелось ни кричать, ни выть от обиды и боли. Странное, оглушающее равнодушие охватило его. Время словно бы остановилось, оборвав на полдороге последнюю будничную мысль: в сорок лет дома нет, семьи нет, прошлого - тоже нет. Да и кто его знает, было ли оно вообще?
   Кирилл машинально спихнул костыли в грязь. Девчонка стала испуганно цепляться за него, тоненько причитая:
   - Дяденька... Дяденька... Дяденька...
   Но солдат, глядя куда-то сквозь нее, неуклюже, всем телом, перевалил себя через борт полухода и плюхнулся в грязь. С минуту он тупо глядел, как с ободранной в падении о чеку ладони стекает в темную жижу под голенищем кровь, стекает, но не впитывается, а только взбухает от капли к капле, образуя крохотную лужицу. Потом Кирилл подтянул к себе костыли, поднялся и медленно запрыгал обратно - к станции.
   А над лысыми буграми, мельницей со вздетыми к низкому небу крыльями, синей дымкой над соломенным царством ближней деревни - все взлетало, все взлетало, удаляясь и удаляясь, как зов из прошлого:
   - Дяденька-а-а! Дяденька-а-а!..
   Костра для большей страховки не зажигали. Каждый нарезал себе хвои и в ее одуряющем, но обманчивом тепле проводил первый ночлег под открытым небом... Сашка долго ворочался в своем
   логове, потом затих. Ворох Кирилла темнел недвижно и молчаливо. Савве не спалось. Он все думал о том, сколько еще вот таких ночей ему придется перекоротать, пока он не доберется до Нейничи. Да и что, ждут ли его там, на Нейниче? Позади, это теперь ясно как белый день, осталось самое легкое. Впереди его ожидало самое страшное - неизвестность. Он выпростался из-под хвои и стал крутить цигарку.
   - Что, не спится? - Кириллова гора зашевелилась. Голос звучал словно из преисподней. - Впервой, видно, в тайге ночуешь?
   - Да нет, бывало...
   - Ходил, значит?
   - Доводилось...
   - Чалдон, что ли?
   - Нет, с материка.
   - А по выговору чалдон.
   - Привычка.
   Кирилл засопел и чихнул.
   - Хорош...
   - Зверья здесь много?
   - А где же его нет, зверья? Только он в здешних местах пуганый, человечий дух стороной обходит. Боишься?
   - Ты вот в плену, говоришь, был...
   - Врагу закажу.
   - Бежать пробовал?
   - Бежал.
   - Не боялся?
   - Так уж все равно было. Либо в лагере подыхать, либо в дороге. А могло и по-хорошему обернуться... И обернулось, слава Богу.
   - Вот и мне все равно.
   - Тебе тяжельше.
   - Это почему же?
   - Мне только до линии фронта надо было добраться, а за линией я - свой. А для тебя такой линии нету. Хоть из конца в конец света сходи и обратно воротись - не найдешь.
   - Найдем. Не весь свет, что в России.
   - Пожалеешь.
   - Чего жалеть-то? Жалеть-то нечего.
   - С тоски помрешь.
   - Живут люди, не помирают.
   - Тебе что же, сорока на хвосте от них депешу принесла?.. Ладно, давай спать, завтра идти да идти.
   Кирилл затих, а Савва еще долго лежал с открытыми глазами, глядя в звездное небо над собой. Там, за плотным кольцом лиственничных стволов, лежала страна, где для него не оставалось "линии фронта", за которой он мог бы укрыться, стать своим. Куда бы он ни пошел с севера на юг или с запада на восток, каждая пядь земли была ему чужбиной, "территорией противника". И он мучительно завидовал сейчас всем: и даже тем, кто остался там, на лагпункте, и тем, которые если и бедовали где-нибудь в эту минуту, но с надеждой на первый же огонек. И даже этому вот мирскому изгою Кириллу Прохорову завидовал. Ишь как размеренно посапывает! Сны у Кирилла, должно быть, спокойные, ровные, как и собственная его речь.
   В свете от бледно-желтого язычка над смежной дверью вагона, сквозь зыбкие пласты махорочного дыма лица и предметы маячили перед Кириллом изменчиво и неуловимо. Множество запахов, плотно сбитых на мужском поту, овчине и никотиновом перегаре, било в нос, спирая дыхание. Но над всем властвовала одурь карболки - сожительницы беды. И одна надрывная нота пронизывала все вздохи и все стоны: война.
   Голова у Кирилла, как и в любое его пробуждение, была налита гулкой до звона тяжестью. В мозгу, словно ленивая рыба в тине, ворочалась одна-единственная мысль: выпить. Но все - от шинели до сапога - он уже выменял. А задумываться ему было некогда, да и, по правде говоря, не хотелось. Не все ли равно? Что будет, то и будет. Плевать! Только бы выпить. Хоть глоток. И еще - заснуть. Но это уже сказка про белого бычка. Круг смыкался: выпить и заснуть, заснуть и выпить.
   А у самого уха шелестело, как наваждение:
   - Твое.
   - Бывай.
   - Пошла.
   - Ха! Пошла! Шикарная вещь!
   - Медицинский?
   - Девяносто шесть ноль-ноль.
   - На, тяни...
   Кирилл не выдержал, приподнялся на локте, сказал вниз, в темноту:
   - Слышь, браток... Гимнастерка у меня... Почти новая... Постирать только... Налей... Душа горит...
   Гимнастерка долго шуршала в вязкой полутьме, переходя из рук в руки, затем к нему оттуда выплыла жестяная кружка.
   - Держи половину. На бедность твою.
   Жгучая влага сразу оглушила Прохорова. Все вокруг окончательно потеряло устойчивость, растеклось перед глазами радужной мешаниной. Спасительный сон ощущался так близко, что его, казалось, можно было попробовать на ощупь, только закрой глаза. Но отрывистый шепоток шуршал внизу, и Кирилл ускользающим сознанием все еще силился вникнуть в его смысл.
   Один:
   - Грех обирать увечного воина.
   Другой:
   - Никакого тут, уважаемый, греха нету. Я ить за это чистым хлебушком платил. А он, хлебушек-то, нынче кусается. Да.
   - А вы поразмыслите, в чем он из вагона выйдет по такому холоду.
   - Свет не без добрых людей, подадут инвалиду. Я хоть сейчас рубль для почину выложу. Самому мне, что ли, по миру идить?
   - Креста на вас нету, гражданин.
   Собеседник коротко хохотнул:
   - Это - в точку. Еще дед пропил.
   Разговор замер. Слышалось только шуршание разворачиваемой газеты. И вот голоса снова монотонно закружились в темноте.
   - Сколько вы хотите за гимнастерку?
   - Другой разговор. К чему тары-бары было разводить? Захотел поблагодетельствовать - раскошеливайся... Две бумаги. Из уважения к инвалиду войны. Кровь человек проливал и прочее...
   - Не кощунствуйте, сын мой.
   - А что? Я бы ее в Вологде и за две с половиной не отдал. Новая.
   Под шелест кредиток на плечи Кирилловы и обрушилось наконец головокружительное забытье...
   Проснулся он в опустевшем вагоне, осиянный почти ощутимой трепетностью солнечного утра. Прямо против него, подперев безбородую, в морщинах щеку сухоньким кулачком, сидел около окна жиденький старичок. Из-под облезлой его скуфьи торчали в разные стороны куцые, пепельного цвета пряди. Старичок был светел и бестелесен, словно выдуман. Круглые, едва окрашенные глаза его упирались в прохоровское лицо с доверительным вызовом. И слова, которыми встретил он Кириллово пробуждение, струились легко и округло, как мыльные пузырьки. Они не задерживались в памяти, но короткий полет их был полон очищающей радости:
   - Страдание, сын мой, от неверия. А у Господа нашего достанет добра и света для всех страждущих. Уверуй и обретешь покой. Взалкай веры - и она явит тебе лучезарный лик вечности. Плоть в тебе бунтует, а плоть - химера. Токмо душа бессмертна. О ней и думай. Думай о душе, сын мой, и сподобишься. Взалкай, а я помогу.
   Слова певуче журчали над ухом, завораживая душу своей невесомой монотонностью. Так бывает, когда устаешь сопротивляться и хочется только одного: покоя и тишины, какой бы ценой это ни покупалось. И Кирилла прорвало. Закрыв лицо ладонями, он затрясся в беззвучном мужском плаче, и вместе со слезами уходили от него последние обиды на жизнь.
   А уже через три дня в глухом монастырьке Соляном, что под Архангельском, Кирилл Прохоров, нареченный после свершения обряда братом Кириллом, принял послух. И стало в миру одним слугой Господним больше.
   Кирилл раздвинул прибрежные кусты и сделал Савве знак рукой: нишкни, мол. Из-за его плеча, сквозь зябкую путаницу тальника, Савва увидел реку, и она поразила его своей громоздкой царственностью. В ее почти неслышном движении чувствовалась такая оголтелая мощь, такая яростная целеустремленность, что казалось, не будь океана впереди, она играючись опоясала бы землю.
   Метрах в тридцати от берега покачивалась лодка с двумя рыбаками на борту. Лодка была так близко, что Савва даже сумел прочесть надпись с подтеками в носовой части: "Север".
   Кирилл, продравшись сквозь кусты, выбрался на берег.
   - Бог помощь! - поклонился он рыбакам, предупреждая бегство. Хамовинские?
   - Лопатинские! - хмуро отозвались с реки. Но тут же подобрели до почтительности: узнали.
   - Никак Кириллыч? Здорово, отец, куда путь держишь?
   - В Хамовино, родимый. Поизносился. Обновиться надо бы.
   - Так мы, отец, мигом тебя обернем, тут верст тридцать и осталось.
   - Благодарствую, родимые. Только я сам допрыгаю помаленьку. Куда мне спешить-то? Некуда. Одной ногой, - он постучал себя по деревяшке, допоспешался. Покедова.
   - Бывай, Кириллыч! Заглянул бы в Лопатино, однако. Бабы - те все глаза проглядели. Скотину посмотрел бы, поговорил...
   - Аккурат после воскресенья и приковыляю, - пообещал Кирилл, уже скрываясь в кустарнике. - Беспременно!
   По обратной дороге к озерцу, где они оставили Сашку, Кирилл наставлял Савву:
   - Выведу я вас чуть пониже Хамовина. Там у меня душегубочка захоронена. В ночь без ветра любо-дорого переправитесь. Там ее и захороните, я укажу где. Потом Васёна подберет. А на той стороне сам ты себе царь и бог: шагай, на тыщи верст ни одного постового.
   - А ты у них здесь вроде как за культурно-воспитательную часть, - польстил старику Савва. - Руководящий, можно сказать, работник.
   Тот неопределенно хмыкнул, с минуту шел молча, потом сказал:
   - Думаешь, они только рыбкой и промышляют? Им за вашего брата тоже приплачивают... Соображай и днем на берег носа не высовывай... Бог у них так на закус. Да и стоит дешево.
   - Сам-то ты веруешь?
   Старик искоса этак взглянул в сторону путника, и Савва даже вздрогнул: такой властной окаменелостью обернулось вдруг безобидное Кириллово лицо.
   - А это, паря, не твоя забота. Я свой камушек один снесу.
   Дальше они шли молча, но и в подпрыгивающей походке Прохорова и во взмахе его руки, раздвигающей ветви, чувствовалось какое-то невысказанное волнение, даже раздраженность.
   Игумен вошел в Кириллову келью затемно. Осенил обитель крестным знамением, сел, подобрав по-бабьи подол потрепанной ряски, умостился на табуретке и, взяв его руку в свою, начал с подкупающей задушевностью:
   - Тяжко тебе, Кирилл. Токмо ты крепись. Это Господь душу твою, суетой опутанную, у диавола отбивает. Не разумением молись - сердцем. Сомнения одолевают - молись, искус возьмет - молись. В молитве - спасение.
   Бесцветные круглячки лучились на инока тихой лаской, а теплые игуменовы ладошки оглаживали его руку дружески, бережно и как бы даже с уничижением.
   - Молюсь, святой отец, молюсь, - тихо вторил ему Кирилл и целовал крупичатую игуменову руку.
   И молился. Истово, самозабвенно, до изнеможения. И день ото дня все глуше становилась ноющая боль под сердцем, все призрачнее прошлое. Иногда ему казалось, что и свет-то в окошке замаячил для него только в монастырской келье. И лишь сны возвращали инока туда, где оставил он часть своего, не отданного Господу сердца.
   Ночи бдения, похожие друг на друга, как дольки просфоры, сменяли одна другую, и только одна осветила душу пронзительным озарением.
   Погасла среди ночи в его келье лампада под образом Спаса. Инок поднялся, чтобы засветить ее сызнова, но тут же обмер, пораженный неземным видением: от иконы исходило, рассеивалось по обители ровное, едва уловимое сияние. Не смея более взгляда воздеть на образ Спасителя, упал Кирилл у преддверия Его лицом вниз, да так и остался лежать, пока знакомая ладошка не шлепнулась ему на плечо.
   - Воспрянь, святой Кирилл, ты - сподобился.
   На мгновение ожгло было сомнение Кирилла - откуда, мол, игумен тут как тут? - но сразу же пришло утешение: "На то он и настоятель, что ему дано все знать, читая в помыслах иноковых". Кирилл поднялся с полу, а старик, опускаясь перед ним на колени, смиренно приложился к его руке:
   - Смертным да отпущаеши. Се предначертание креста твоего. И не нам, грешным, молить за тебя, ибо твоей молитвой живы мы от сего дня.
   А с рассветом, после благодарственной службы, вышел уже не инок, а святой отец Кирилл из ворот монастыря Соляного с объяснительным письмом игумена к Нижневирскому архимандриту Никодиму на груди. А вслед ему торопился, бежал, полз восторженный шелест монастырской братии:
   - Сподобился...
   И на разные лады:
   - Сподобился?
   - Сподобился!
   - Сподобился...
   Ступив на большак, выметанный первым октябрьским морозцем, Кирилл обернулся, чтобы поклониться башенному Распятию, и вдруг неожиданно для себя уловил он в блеклых настоятелевых глазах жирную искру лукавого довольства. Искра сразу погасла под опущенными ресницами, успев все же ожечь в прохоровском сердце давным-давно заглохшую струну: "Дяденька-а-а!"
   Кирилл, тронутый страшной догадкой, застыл было на мгновение, но крестное знамение игумена уже осеняло его путь.
   Заночевали под крышей: Кирилл отыскал брошенную заимку, но огня опять-таки не зажигали - до Хамовина оставалось километров десять. Слышно было даже, как. где-то на отдаленном повале тягачи трелевали лес. Перед сном Савва никак не мог отделаться от ощущения совершенной давеча оплошности. Наконец не выдержал, сказал:
   - Обиделся, Кирилл?
   - Эх, милый, - в голосе старика затеплилось неожиданное дружелюбие, может, и обиделся бы, да нечем. Ни одного не обиженного во мне места не осталось... Какие уж там обиды!.. А Бог, милый, Бог у каждого свой... У тебя свой, у меня - свой... У Александра вон тоже, верно, свой есть...
   - Нет, - ответила темь Сашкиным голосом и еще настоятельнее повторила: Нет, нету.
   - А не тяжко?
   - Пусть. Не хочу.
   - Найдешь, Александр.
   - Найду - выброшу.
   - Не кошелек ведь...
   - Убью кого-нибудь.
   - А как же жить будешь, Александр?
   - А я не хочу жить.
   - Куда же идешь?
   - К морю.
   - А зачем, Александр?
   Темь молчала: Сашка считал разговор оконченным. Кирилл тяжко вздохнул и тоже затих. Савва поспешил переменить тему:
   - Лишь бы завтра ветру не нагнало. Не выберешься тогда на душегубке. Еще день пропадет.
   - Здесь загодя не угадаешь, - примирительно откликнулся старик. - Океан близко. Да вроде не должно бы.
   - Лишь бы на тот берег...
   - Будешь...
   - Одну бы только ночку тихую...
   - Уповай...
   Разговор не клеился. И снова в наступившей тишине стало слышно, как на отдаленном повале тягачи трелюют лес. После недолгой паузы Кирилл неожиданно, с силой, проговорил:
   - Есть Бог, есть! Он в людях, в людей ушел. Только не на всех хватило. Переделить надо сызнова. Чтобы всем поровну.
   И замолчал, и уже не заговаривал более.
   Долгие зори сквозного северного лета Кирилл привык встречать у скитского порога. Обомшелым грибом темнела его обитель на краю обрыва, под которым чуть слышно плескалась в песчаные берега студеная Вязь. Мир отсюда виделся просторным и безмятежным, и всякий раз, когда старик выходил на порог, душу его охватывала праздничная, облегчающая ясность, а губы сами складывались в молитвенное благодарение.
   Кирилл прислушался: кто-то всходил скитской тропой. Он стал вглядываться в чащобу. В просветах между ветвей вспыхнуло, с каждым мгновением все увеличиваясь, яркое пятно женского платка. Через минуту из леса показалась женщина. Вышла на скитскую плешину, резко встала, а затем быстро-быстро, сбивчивой походкой устремилась к старику. Шагах в трех от него она разом, будто ее подломили сзади, упала перед ним на колени, выдохнув едва слышно:
   - Освободи, святой отец!
   Женщина смотрела на него, как на икону, униженно и самозабвенно. Огромные серые глаза на худом, в расползающихся пятнах лице ее выглядели чужими, случайными.
   Кому-кому, а Кириллу доподлинно ведомы все нехитрые бабьи беды. Уже через минуту костистое плечо ее затихло, усмиренное стариковой ладонью.
   - Не ропщи, не сетуй на судьбу, ибо и она промысел Божий. Молитвой вознесись над грехами своими, и Он услышит, и Он простит. Все мы - ничто. Он все... Иди... Я помолюсь, сниму тяжесть. Иди... Иди с Богом... В спокойном сердце Царствие Божье.
   Влажными губами женщина приникла к его вялой руке, а потом молча поднялась и пошла тою же тропой легко и ровно. У скитского порога, как память о ней, остался узелок с платой за очищение: кусок пирога-рыбника.
   Цветастый платок бесшумной птицей еще некоторое время помельтешил в ближней листве, пока наконец не погас в шелестящих сумерках.
   В часы одиночества Кирилл словно бы растворялся в окружающем, ему начинало казаться, что плоть его улетучивается, оставляя душу один на один с целым миром. Он вбирал собою всю эту благость, но сны, сны, которых он не любил и боялся, уже стерегли урочное мгновение. Податливые веки наливались тяжестью, спину сводила истома, и в мир тишины и покоя всей своей обжигающей тяжестью обрушивались видения. Суетные, земные, греховодные. Им было не до святости. Это потому, что они никем не придумывались, а существовали сами по себе...
   Сумерки, точно живые, крались изо всех чащобных тайников, обволакивая балки и овраги дремотным оцепенением. Кирилл бродил по лесу, вслушиваясь в вещее его дыхание.
   Здесь все было исполнено для него смысла и значительности. Он шел, не выбирая пути, и оттого неожиданно для себя выбрался на опушку. Внизу курилось трубными дымками вечернее село. Дома здесь не жались друг к другу, как там, в России, а стояли вразброс: кряжистые - бревно к бревну - с высокими по-северному окнами, щедро обрастая надворными клетями. Снизу тянуло пометом и прелой соломой. На короткий миг душу его осветила ревностная зависть ко всему этому - селу, домам, запаху, и где-то в самом глухом закоулке памяти, словно эхо, отдалось давнее, забытое: "Дяденька-а-а!" - но тут же, чтобы избавиться от наваждения, пошел прочь, правда, чуть поспешнее, чем обычно. На полпути к скиту, у неглубокого оврага, старик сделал передышку: не попрыгаешь много на деревяшке. А здесь у него в полувенце из трех сросшихся берез имелся пенек. Он сел, словно утонул в сумерках. И тишина сомкнулась над ним. Но постепенно, исподволь, оттуда, из оврага, сначала неясно, потом все отчетливее и явственней его сознание выделило два голоса, ведущих отрывистый, почти лихорадочный разговор.