Кто-то легко опустился рядом с ним на траву и сразу же задышал часто и тревожно. По характерному запаху стирки и вот этому легкому, прерывистому дыханию он догадался: Дуся. После того, что произошло утром, Савву подмывало желание ударить ее, сказать ей самые злые, самые оскорбительные слова, но он лежал, не поднимая головы, и молчал, и сердце его учащенно дергалось, отдаваясь в висках частыми и глухими ударами...
   - Тяжело без привычки... - сказала она. - Ты за другими не гонись. Петька по сто двадцать берет - так Петька-то двужильный. Он и сто сорок возьмет, не кашлянет. А ты лучше положи для начала десятков семь-восемь, и прибавляй по десятку, вот и войдешь в силу...
   Она говорила так, будто ничего не случилось. От нее исходила властная уверенность человека, знающего свое место и назначение среди других. За Дусиными словами стояла сила внутреннего превосходства, и, если даже Савва в эту минуту и собрался с духом, он не посмел бы оскорбить ее.
   - Ладно, - сказал он и сам не узнал своего голоса: до того он был дружелюбным, - завтра попробую.
   - На ночь белье сбрось, постираю.
   - Я вчера только из дому.
   - Значит, имей в виду.
   - Спасибо... Давно здесь?
   - С весны... Как освободилась...
   - Указ?
   - Указ. Часть первая.
   - Сколько?
   - Шесть лет.
   - Через амнистию прошла?
   - Ага...
   - Куда потом?
   - А не знаю... Зяма на юг зовет... Только ведь там почти в каждом городе режим... Опять срок схватишь...
   - Это как пить... Да ведь и так вот не легче... Я бы на Зямином месте загрыз бы этого пса...
   Горизонты сдвигались, остывающая высь набухала темью, на которой час от часу все отчетливее становилось ослепительное четкое мерцание звезд.
   - Судить вы все... - Она сидела, уткнув подбородок в колени, и поэтому выглядела совсем маленькой, - а ты влезь в меня, походи с мое по свету, не таким воем взвоешь. Так уж лучше так, чем по вокзалам с ворами... Взять никто не возьмет, а обсуждать каждый...
   - Зяма вот...
   - Зяма, - голос у нее стал по-матерински мягким и задумчивым, - так он сам как дитя, ему бы только сказки и рассказывать, а добытчик из него никакой... И потом - не жилец... Я-то ни от кого ничего не хочу, так почему я всем должна, а?
   - Земля мала, что ли?
   - Земля большая, только места для меня на ней мало. Куда я от своего паспорта спрячусь? Зяма - вот и весь свет в окошке.
   - Вот и живи с ним.
   - Дурак ты. Разве ему это нужно? Он другой, - голос ее снова сделался тихим-тихим, добрым-добрым, - он на всех не похожий. Он мне все о благородной любви рассказывает, про рыцарей, а я слушаю, и он мне руки целует, как в книжках... Только ты не говори этим жеребцам. Им осмеять человека - раз плюнуть...
   Она умолкла так же неожиданно, как и заговорила, и мгновенно стала похожа на бабочку, сложившую в темноте ситцевые крылья. От бабочки пахло стиркой. А звезды обозначались все ярче и определеннее. Было что-то в их устойчивой близости к земле теплое и умиротворяющее.
   - Эй, Дуська, - прогоготала от лесополосы темь Валетовьгм голосом, волоки закуску, пить будем!
   Дуся встала и, подаваясь навстречу пересекавшим заводской двор теням, обронила словно невзначай:
   - Меньше пей. С непривычки отравишься...
   Савве налили первому. Налили поллитровую банку до краев. Отступить сейчас, ему это было знакомо по опыту, значило проиграть. А уж кто-кто, а он-то на своей шкуре испытал, что такое остаться одному против пятерых. Сила "коллектива"! И Савва, вобрав в легкие побольше воздуха, опрокинул в рот одуряющую смесь. Остальные пили - словно священнодействовали. Аккуратно выцеживали до дна содержимое кружки, для пущей лихости занюхивая одной и той же хлебной коркой. Дуся пила вместе со всеми, не отставая и не отказываясь. После четвертой, выпитой все в том же торжественном молчании, Валет подал голос. Одним махом выпрыгнув на стол, он испустил призывную фистулу:
   - И-е-е-ех!
   И пошел, пошел лебедем между посудой:
   На бан мы прикатили
   И тяпнули мешок,
   В мешке большая дырка
   И хлебушка кусок.
   В неверном свете керосиновой лампы красное, в белых пятнах лицо его выглядело еще более худым и расплывчатым. В густой Петькин басок чертиком вскользнул Зямин дискант, и трио рвануло во всю мочь:
   Подначивай да подворачивай.
   Да если шухер на бану
   Все заначивай.
   Уступив друзьям повтор припева, Валет ухватился за горлышко порожней бутылки, покачиваясь, взмахнул ею, словно палицей, над головой и пригрезился в сторону стены:
   - Сволачь! А ты знаешь, морда, что такое сто первая верста от любого областного центра?.. А ты знаешь, колхозный придурок, как подыхать с голоду на расейских вокзалах?.. А по миру ты, падаль, ходил, когда у тебя рожа полметра на полметра?..
   Крича, он плакал мутными, хмельными слезами. Петька оловянно смотрел на него и все порывался добавить что-то и от себя, но Валет вошел в раж, и прервать его не было никакой возможности.
   - А на четыре табуретки тебя, гад, бросали? А чулки с песком по тебе ходили? А кору, козел, ты в тайге жрал?..
   Зяма, подперев кулаком отяжелевший подбородок, сидел с Дусей на топчане. Она ворошила ему волосы, а он жаловался ей путано и длинно:
   - Ему мало, что мы крадем для него... Ему всего мало... Тебя ему тоже мало... Ему надо еще плюнуть мне в душу... Его благородие так желаить... Куда мне идти... У меня тридцать девятая в паспорте и больная мать... У нее камни... Ее надо лечить... Камни - это очень серьезно... А где я возьму деньги, если мне всю дорогу не везет? Где? Плюй, мастер, плюй мне в душу, мы уже привыкли, чтобы нам все плевали в душу... Мы будем терпеть, долго терпеть... Мы умеем терпеть... Только сколько же можно? Сколько?
   Степан, зажав Савву в угол против двери, водил у него перед лицом лопатистой ладонью.
   - Верь хоть в китайского бога, но веруй. Рази можно без веры, какой ни на есть... По мне хоть в дьявола, хоть в лешего, хоть в пень лесной, только веруй. Зачем же ты живешь, коли привязи у твоей души нету, зачем? Потерял народ привязь, а теперь пойди по Расее, посмотри: на всех дорогах мертвые церквы, - он так и произносил: "церквы", и оттого слово это у него звучало густо и ёмко, - сердце холонет. Ты вникни, церквы мертвые...
   Глубоко запавшие глаза бородача с исступленной сумасшедшинкой в самой глуби всматривались в Савву, требуя ответа, отклика, но мир для парня уже потерял свое реальное равновесие, а сознание едва схватывало происходящее. Савва попробовал дотянуться до ближнего топчана, но стена развернулась ему навстречу, и он подался к ней, как к спасению. Последнее, что успело осесть в его памяти, было гулкое Степаново:
   "Церквы мертвые!"
   Зяма проигрывал. Ему не везло прямо-таки с катастрофической последовательностью. Он спустил все, что у него было, и теперь даже собственной исподней рубахой пользовался напрокат - в счет будущих расчетов. Сегодня Зяма целиком и полностью, вместе со всем своим движимым и недвижимым, принадлежал Петьке. Наверное, поэтому госстраховский плакат "Выгодно, надежно и удобно..." за его спиной выглядел сейчас особенно нелепо. То и дело вытирая рукавом испарину со лба, Петька тасовал карты и с профессиональной ловкостью раскидывал их на три кучки: Зяме, Валету, себе; Зяме, Валету, себе. Валет вел игру мелко и осторожно, скорее престижу ради, чем из корысти. Савва не играл. Он всегда считал искушение судьбы занятием зряшним, даже предосудительным. К тому же ему доподлинно было известно, что все здесь будет разворачиваться как по нотной прописи: в самый подходящий для себя момент Петька по праву кредитора закроет банк, Валет, как всегда, остается при своих, а Зяма пойдет искать место выплакаться. Это у него вроде обязательного правила. Потом он сядет писать письмо маме с клятвенными заверениями разбогатеть в ближайшее время и трогательной заботой о ее камнях. В конце концов общежитейское равновесие восстановится и жизнь братвы войдет в свою колею...
   Сумерки вплывали в комнату, отстаиваясь в углах и под топчанами. Сквозь полудрему Савва вслушивался в ленивую перебранку Степана с Петькой.
   - Эх, Петр, Петр, ну зачем, скажи на милость, тебе чужие деньги? Как пришли, так и уйдут, от чужого добра - добра не станет. Простил бы ты ему, смотри, как на душе полегчает.
   - А это, паря, не твоя забота. Ишь праведник нашелся! Полегчает! А может, у меня блажь - в нужник с сотенной ходить, а может, я чемодан кредитными билетами обклеить хочу, может, мне махру в них свертывать сподручнее: дым сладкий больно получается. Вот так. И не лезь в душу. А добрый - свои отдай; сто грехов спишется.
   - Волки и те добрее.
   - С волка прописки не спрашивают.
   - Тяжко ты, Петр, помирать будешь.
   - А это, я так думаю, для всех одинаково.
   - Ой, нет, Петр, ой, нет.
   - Ладно, иди - беги, праведник. Надоело.
   Разговор погас так же неожиданно, как и вспыхнул. Тишина наполнила комнату. Отененная густой синевой августовского вечера, в форточное стекло вклеилась студеная звезда. Звезда чуть заметно мерцала и, казалось, всматривалась во что-то ей одной ведомое. Коротко скрипнула дверь: Зяма возвращался на исходные. Устраиваясь на топчане, он еще долго ворочался и вздыхал, потом затих, но по его глубоким придыханиям чувствовалось, что парню сейчас не до сна: проигрыши давались ему тяжело.
   Первым подал голос Валет:
   - Не в деньгах счастье, Зяма... Позвони малость - забудется...
   - Фарт есть фарт, - грустно откликнулся тот из своего угла, - но хотя бы раз, хотя бы по теории вероятности. И так всю жизнь... И во всем...
   Петька не удержался, чтобы не позлорадствовать:
   - Зато в любви полный ажур.
   - Заткнись, - оборвал его Валет и снова попросил: - Будь другом, Зяма, позвони на сон грядущий...
   - Не знаю, Валет, получится ли... Не контачит что-то...
   Но тот уже объявил:
   - Любимец публики Зяма Рабинович-Рябушинский. "Тайны парижских трущоб"! Часть седьмая!
   Зяма начал несколько вяловато, - чувствительность натуры сказывалась, - но постепенно его земные беды отступили перед величием парижской панорамы, его голос креп, наливался дикторским металлом, обволакивая слушателей вязью удивительных своей новизной, легких, дразнящих слов:
   - "Когда часы на башне Нотр-Дам пробили полночь, из ворот таверны "Мечта гурмана" выехал зашторенный кабриолет. Желтые блики газовых фонарей проникали внутрь экипажа, освещая лицо Человека в Маске..."
   Все, чем братва жила до сих пор, становилось мелким, пустячным, обыденная явь отступала за пределы реальности. Хоровод причудливых образов и видений начинал властвовать в четырех стенах, затерянных в тысячеверстовой степи.
   Слушая Зяму, Савва никак не мог отделаться от ощущения почти болезненной жалости к себе и ко всем, кто был сейчас рядом с ним. Казалось, что какая-то огромная темная сила сумела заслонить от них настоящий, большой мир, в котором жили совсем другие люди, иной, не похожей на здешнюю жизнью, и оттуда, из того мира - доносились сюда только красивые призрачные сказки...
   Зяма тем временем продолжал:
   - "...Защищайтесь!" - грозно воскликнул Человек в Маске графу де ля Труа Полиньяку. Кровь стыла в жилах от этого голоса... Но было поздно - она была мертва... А в это время по дороге из Шампани во весь опор к Парижу неслись всадники. Сапфиры и золотые талеры, алмазы и жемчужные колье переливались перед его глазами всеми цветами радуги..."
   Еле слышно отворилась дверь, и трепетная тень перечеркнула лунный квадрат на полу. Потом тень надломилась, вздохнув Дусиным голосом:
   - Посумерничаю с вами.
   Ей никто не ответил. Диковинные созвучия, завораживая, плавали в темноте, и, хотя все знали, что и эта Зямина байка, как и все предыдущие, окончится благополучно и что пороки будут наказаны, а добродетель восторжествует, каждый старался не пропустить ни единого слова: каждый хотел своей доли забытья.
   - "Герцогиня была в обмороке. Человек в Маске наклонился над нею и сказал: "Ваше высочество, вы свободны!" Придя в себя, она подняла на него свои небесно-голубые глаза и умоляюще спросила: "Скажите мне ваше имя, о благородный юноша!" Но Человека в Маске уже скрыла темная ночь..."
   Когда Зяма кончил, воцарилась тишина, прерванная только коротким Петькиным:
   - Живут люди!..
   Каждый думал о своем. Каждый переживал очередную Зимину байку по-своему. И поэтому, наверное, братва по молчаливому сговору старалась не растрачивать все переполнявшее ее в случайном разговоре и пустом слове.
   Пожалуй, впервые после короткого и уже почти забытого детства Савва засыпал легко и бездумно, как после дня рождения. И снилась ему звезда, вклеенная в блистающее вечерней синевой окно.
   Три печи были выбраны на треть и одна - Зямина - на четверть. Обходиться без подачи становилось трудно. Казалось бы, все очень просто: делись по двое, и клади больше, кати дальше. Но тут-то и произошла загвоздка: Зяма как напарник никого не устраивал. При новой расстановке, хочешь не хочешь, а выработка поровну. Но "дружба дружбой, а табачок себе дороже". Все эти дни романист еле-еле дотягивал до тысячи. Физический труд был ему явно противопоказан. И потому стать с ним в пару никто не торопился.
   В перерыв, сидя за обеденным столом, братва старалась глядеть куда угодно, только не друг на друга. Зяма, оседлав краешек табуретки у окна, изучал всех поочередно печальными, недоумевающими глазами. Валет, старательно раскатывая ладонью хлебный шарик, определил свою позицию весьма недвусмысленно:
   - Я, конечно, сочувствую твоей маме, Зяма, но два рыцаря для ее камней многовато. И потом - у меня у самого долги.
   Петька лишь покосил глазом в его сторону, видимо прикидывая, во что ему может обойтись нейтралитет, а прикинув, принялся молча обкусывать желтый ноготь большого пальца. Ему кооперация с Зямой могла принести одни убытки. Степану все равно не оставалось пары, а потому для него разговор значения не имел. Смахнув в ладонь крошки со стола и опрокинув их в рот, он истово перекрестился и вышел. Савве стало ясно, что так им не договориться и до второго пришествия. За лишний даровой рубль эти мальчики готовы были драться, как говорят, без страха и упрека до последнего издыхания. И хотя Зямино партнерство не вызывало особого восторга и у него, он решил закруглить торговлю:
   - Пусть он встанет со мной. Обойдемся.
   Зяма с благодарной затравленностью посмотрел в его сторону, но Валет неожиданно веером распустил перед собой колоду карт.
   - Нет, сказал он, - здесь не богадельня. Карты скажут правду. Факт - дело верное. Тянем туза.
   Во всеобщем молчании чувствовалась едва скрываемая одобрительность. Даже Зяма всем телом подался к столу. Потухшие было глаза его подернулись азартной поволокой. То, что разменной монетой служил он сам, не имело в эту минуту никакого значения для него: в нем заговорил игрок. Выбор жанра решили жребием. Сошлись на "коротенькой". Сдавать первому выпало Савве. Все шло как в отборочном олимпийском. Ему - везло. С одного захода он высадил Петьку, со второго - Валета. Партия между ними и решила Зямину судьбу. Сдавал Петька. Он, сопя, долго и старательно перемешивал колоду, карты открывал с трепетной сторожкостью, словно ждал от каждой из них смертельного подвоха и, когда "бито" легло на Валетовой стороне, не вьщержал-таки, злорадно осклабился:
   - Везет тебе, Валет. С фортуной снюхался?
   Тот не ответил, а только, проходя мимо сникшего Зямы, беззлобно хлопнул его рукавицами по спине: пошли, мол. Тот коротко глянул на него печальными глазами, поднялся и, ссутулившись, двинулся к выходу. Розовощекий счастливец с поднятой над головой сберкнижкой лучезарно улыбался ему вслед. Савве было мало дела до Зяминой участи и чьих-то заработков, сентиментальность он считал для себя обременительной роскошью, но торжествующая ухмылка на свинцовом, схожем с пузырчатой поковкой Петькином лице могла вывести из себя человека и покрепче нервами.
   - Слушай, ты, - вставая, с тихим бешенством выдавил он сквозь зубы, сомкни пасть, а то у тебя уши лопнут. Я тебе тоже много не наработаю, не надейся.
   Петькина праздничность мгновенно стаяла. Тупой, в редкой бесцветной поросли подбородок дрогнул под соскользнувшим с губ словом:
   - Ладно.
   - Надо быть человеком.
   - Двинули.
   - Надо быть человеком, - еще настойчивее повторил Савва. - Понятно?
   - Ладно... Двинули.
   - Двинули.
   Первым на подачу встал Петька. Загружаясь, Савва искоса взглядывал на него и не узнавал. Куда только девалась Петькина грузная мешковатость, от которой несло чем-то медвежьим, угрюмым, скучным! В печи он, казалось, отряхнулся от незримой коросты. В движениях парня чувствовалась необъяснимо осмысленная гибкость и, можно даже сказать, грация. Кирпичи в широченных его ладонях выглядели совсем игрушечными и оттого как бы теряли свою трудную весомость. В смешении красного - от кирпича и черного - от закопченных стен он был похож на молодого смешливого черта, шутя играющего звонкими прямоугольничками пламени. И главное - черт улыбался, улыбался весело и озорно одними глазами, тронутыми доброй бездумностью. Савва вдруг поймал себя на том, что хочет сказать черту пару шутливых слов или подмигнуть просто так - по-человечьи. Но вместо этого он только сплюнул скрипевшую на зубах кирпичную пыль и равнодушно предложил:
   - Перекурим?
   Петька выполз из печи, лег плашмя на спину, широко раскинул руки, и сразу же посерел, будто погас. Тусклыми глазами глядел он в высокое небо, схваченное от горизонта до горизонта белесой накипью, и выцеживал в воздух вместе с дымом вялые, неокрыленные мыслью слова:
   - Считай, тыщи три вывезли. По трудодню с лишним на рыло. Поднажать - так и еще два раза по столько дать можно. Мастер хвалится за трудодень десятку начислить...
   Савве стало обидно и за свой недавний порыв и за слабость к оптическому обману: черт оказался ряженым. И как ни лень ему было ввязываться в разговор с Петькой, он не сдержался:
   - И жаден же ты, брат! И куда в тебя столько? Высохнешь от денег-то.
   Петька резко повернул к нему голову, и белесое небо опрокинуло в его глаза зябкую и бездонную свою обнаженность. Он заговорил, и впервые со дня их знакомства слова его обрели цвет и объем:
   - Тебе что, для тебя работа - временная остановка. А я без работы - нуль. Три срока оттянул, а чужого чего за десять лет этой собачьей жизни пальцем не тронул. Все три отсидки - по паспортному режиму. У шабашников вырос... Всю Россию от конца в конец обшагал-объездил. Сыт по горло... Своего угла хочу, своей крыши! - Петька замолчал, с остервенением сплевывая с губ табачные крошки, потом сел, втиснул тупой подбородок в сдвинутые коленки и продолжал глухо и как бы про себя: - Помню, в Краснодаре под Ноябрьские иду я улицей: ночь, снег с дождем, а я только что из милиции, подписку, значит, дал... Погано так, бездомно на душе, а кругом окна горят... Разные: синие, красные, желтые... Встал я у одного, смотрю, знаешь, а в комнате у зеркала девчонка стоит, махонькая такая, лет десяти, вся в лоскутах... А над ней баба хлопочет, видать мамка... Все чего-то пришпиливает, подшивает. Полон рот булавок... А на столе чайник. Дужка отломана... И батон... и колбаса... ливерная... А они обе хлопочут около зеркала и все чему-то улыбаются, вроде сговариваются о смешном... Напился я этим разом до беспамятства. А на другой день меня взяли. Подписка-то на мне третья висела... Потом я уже в тюрьме зарок дал построюсь. У всех ведь, сам знаешь, считается: раз дом, значит, самостоятельный... Дом все списывает... Понастроил я хоромин для всяких барыг...
   Едва ли бессвязная Петькина исповедь могла вызвать в Савве сочувствие: "свой угол" - это было не в его вкусе, но какая-то смутная боль от бессвязной Петькиной речи прикипала к сердцу, вызывая в душе томительное раздражение. Чтобы отряхнуться, отделаться от этого тревожного чувства, он вскочил и рванул на себя тачку:
   - Хватит травить!.. А то и на дверные ручки не заработаешь... Поехали.
   У соседей дело не клеилось. Зяма, стараясь не ударить лицом в грязь, брал на вывозке столько
   же, сколько напарник, - девяносто. Но тачка в хрупких его руках словно оживала, переваливаясь с боку на бок. Тачка воздевала ручки кверху вместе с повисшим на них Зямой. Тачка делала диковинные сальто, и тогда кирпичи с металлическим звоном растекались по траве. Тут же из печи волчком выскакивал Валет и, оправляя один за другим камни Зяминой мамы отборной руганью, помогал напарнику разбирать завал. Зяма вел себя вяло и бессловесно: собственная никчемность убивала его. Прислушиваясь к Валетовым вариациям, Петька усмехался по-прежнему скупо, но злорадно. И то, что еще совсем недавно, нарастая, только слегка злило, вызывало неосознанную вражду, вдруг обожгло Савву удушливым бешенством. Он спрыгнул вниз и рывком притянул Петьку к себе, причем настолько близко, что разглядел розовые прожилки в его мглистых глазах и кирпичную перхоть на ресницах.
   - Совесть у тебя есть или нет? Или тебе его денег мало? Так я тебе свои отдам. Вник?
   Петька осторожно снял его руку со своего плеча и, отворачиваясь, опять сказал:
   - Ладно... И чего ты злишься?
   Савва и сам толком не знал, но он чувствовал, как день ото дня в нем накипает какая-то смутная и тяжелая озлобленность. Жизнь, как обычно, поворачивала его не туда, куда он хотел идти. Раньше Савва как бы не замечал людей, считал их предельно понятными, вроде объявления по оргнабору. Все в них для него было простым и объяснимым. И вдруг здесь, на допотопном кирпичном заводе, вырванные из общей безликой массы неумолимой логикой случайностей, они предстали перед ним как отдельные маленькие миры за семью печатями неведомых ему страстей и стремлений. И то немногое, что открывалось в них, было Савве чуждо и даже враждебно...
   После шабаша он лежал на берегу заводского озерка и бездумно глядел в степь. Где-то там, у горизонта, на уровне его глаз, полз трактор. Трактор был похож на диковинного жука, ползущего по самому краю земли. И на мгновение с Саввы опали спасительные одежки мальчишеского цинизма, и он показался себе самому жалким и затерянным, как полевая мышь в лесу. Потом, слева, от зеленой хуторской кипени, отделилась и пошла ему навстречу девичья фигурка с желтой косынкой через плечо. Издалека косынка виделась языкатым подсолнухом, полыхающим на ветру. Она шла тихо, опустив голову на грудь, будто искала что-то под ногами. И когда девушка приблизилась, косынка в ее руке уже выглядела туго скрученным пшеничным жгутом. Наконец она подошла так близко, что можно было разглядеть на ее платке затейливую роспись - коричневым по желтому. Савву вдруг охватило жгучее желание вскочить, броситься к ней, подхватить ее на руки и унести, унести так далеко, чтобы уже не возможно было вернуться, и, одолевая искушение, он отвернулся и стал глядеть в воду. В озерной ряби поплясывали первые, еще не отстоявшиеся звезды. Потом к ним придвинулось расплывчатое отражение, придвинулось и сразу исчезло, а рядом с Саввой зашуршала трава.
   - На хутор вот сходила, - Дуся говорила куда-то мимо него, поверх озера, и как бы вслушиваясь в каждое слово свое, - обнову купила. - Она вытянулась рядом с ним, и крапленная темными цветочками косынка рыжей змейкой вытянулась между ними. - И снова девать себя некуда.
   Савва, сплевывая на воду, зло огрызнулся:
   - Вас сегодня всех здесь исповедоваться тянет. А я не поп.
   Дуся не обиделась. Или просто сделала вид, что не обиделась. Она только чуть отодвинулась от Саввы и задумчиво сказала:
   - Чудной ты какой-то. Все взрослым притворяешься. Слышала я сегодня, как ты с Петькой-то... Ведь он втрое против тебя сильнее. Не боишься? Ему что, стукнул и пошел себе, ищи ветра в поле...
   - Знаешь, маруся, мне эти понимающие рожи до смерти надоели. Что тебе от меня нужно? Я - сам по себе, ты - сама по себе, и не капай мне на мозги.
   Дуся лежала вполоборота к нему, комкая в кулаке послушный пламень косынки, и каждое слово его будто добавляло густоты темным ее зрачкам. На чистом, совсем девичьем лице ее резкими штрихами в уголках губ и глаз неожиданно прочеканился характер. Даже голос у нее стал другим - строгим, но в то же время как-то особо доверительным:
   - Коли б все не для себя только, а и другим чуть-чуть. Ходят все, как волки, по свету, друг от друга душу прячут, будто боятся ни с чем остаться. Оттого и жить тошно. - Она перебирала его волосы, и Савва чувствовал, как теплая волна доверия и благодарности подкатывает к его горлу острым соленым комочком. - Уйти бы тебе отсюда... Сломаешься...
   - Куда - уйти? Земля круглая...
   - Не знаю... Только не здесь...
   - На мне - где сядешь, там и слезешь. Я не Зяма, на мне не такие волки зубы обламывали.
   - Не знаешь ты мастера. У него все начальство в кармане.
   - Плевать. На горло берет. Ему еще глаз на анализ никто не вынимал. А я, если дело дойдет, выну.
   Движение ее пальцев стало медленнее, трепетней:
   - Не сносить тебе головы...
   - С детства долдонят, а ношу - не жалуюсь.
   - Эх ты...
   - Что - я...
   - Задира.
   - Какой есть.
   - Хороший...
   Он увидел Дусино лицо близко-близко от своего, и вдруг его словно обожгло изнутри, и все исчезло вокруг, перестало существовать, и были только ее платье, ее губы, ее глаза, и все, что оставалось позади, уж не имело ни значения, ни смысла. Она отдалась ему со спокойной беззащитностью, но в глазах ее не было ничего, кроме усталости и тоски - глубокой и скорбной. Вставая, Дуся коротко вздохнула: