— Я сукин сын. Знаете что, ребята, кладите-ка все карты на стол.
   — Слушайте, он что, свихнулся?
   — Посмотрим, хватит ли у меня смелости прыгнуть из окна! — кричит Хирн. — Смотрите, что я сейчас сделаю! — Потный, с покрасневшим от возбуждения лицом, он отталкивает одного из ребят в сторону, распахивает настежь окно и, шатаясь, становится на подоконник. — Сейчас прыгну!
   — Остановите его!
   — Гиииииииии! — Хирн исчезает в темноте ночи. Слышится глухой звук упавшего тела, треск кустов. Все в ужасе бросаются к окну.
   — Как ты там, Хирн? Все в порядке? Где ты, Хирн?
   — Филдмонт, Филдмонт превыше всего! — орет в ответ Хирн.
   Он лежит в темноте на земле и хохочет, слишком пьяный, чтобы чувствовать боль.
   — Что за странный парень, этот Хирн, — говорят ребята. — А помните, как в прошлом году он надрался?
   Последнее лето перед поступлением в колледж — это вереница золотых дней и сверкающих пляжей, волшебство электрических огней в летние вечера и танцевальный оркестр в летнем клубе на пляже, а потом билет на самолет, отправляющийся в романтические места, прикосновения благоухающих молоденьких девушек, запах губной помады, аромат пудры и специфический запах кожи на сиденьях автомобилей с откидным верхом. На небе звезды, лунный свет, золотящий темные кроны деревьев. На шоссе лучи фар автомобилей прокладывают серебряные туннели в листве над головой.
   И у него была подружка, юная красотка, звезда этой летней колонии — мисс Сэлли Тендекер с Лейк Шор Драйв, а с ней, само собой разумеется, — приглашения на рождественские праздники, меховые шубки, духи и студенческие балы под цветными матерчатыми балдахинами в залах больших отелей...
   — Боб, ты так быстро гонишь, как никто из моих знакомых. Когда-нибудь ты свернешь себе шею.
   — Ага.
   Он еще не боек в разговорах с женщинами и в этот момент занят выполнением крутого поворота. Его бьюик описывает широкую дугу влево, упрямится повороту вправо, потом медленно выходит на прямую. На какую-то секунду его охватывает страх, затем наступает облегчение, и он продолжает мчаться но прямому шоссе.
   — Боб Хирн, ты просто сумасшедший!
   — Не знаю, может быть...
   — О чем ты думаешь, Боб?
   Он останавливает автомобиль в стороне от дороги, поворачивается к ней и неожиданно обрушивает на нее потоки слов:
   — Не знаю, Сэлли. Иногда я думаю... нет, нет, я просто взвинчиваюсь и не хочу ничего делать. Я поступаю в Гарвард только потому, что мой отец сказал что-то об Йеле, а сам я ничего не знаю. В голове у меня какой-то сумбур, я не знаю, чего хочу, но не хочу, чтобы меня кто-то подталкивал...
   Она смеется.
   — О, ты сумасшедший парень, Боб. Теперь ясно, почему все мы, девушки, любим тебя.
   — Ты любишь меня?
   — Ха, он спрашивает! Конечно люблю, Бобби.
   Она рядом с ним на сиденье, обитом кожей, ее духи чуть-чуть сильнее, чуть-чуть крепче, чем нужно было бы для семнадцатилетней девушки. Он чувствует, что скрывается за ее добродушным подтруниванием, с бьющимся сердцем тянется, чтобы поцеловать ее.
   Ему чудятся свидания по праздникам, по уикендам, свободным от учебы в колледже, повторение всего, что уже было в этот летний курортный сезон, загородные зеленые лужайки, разговоры с друзьями его отца и... помпезная свадьба.
   — Знаешь, я не могу ничего планировать, поскольку собираюсь стать врачом. Ты же понимаешь, восемь или десять лет — это долгий срок.
   — Боб Хирн, ты слишком самонадеян. Ты, вероятно, думаешь, что мне что-нибудь надо? Ты слишком много воображаешь о себе.
   Вот и все.
   — Ну так вот, сынок, теперь, когда ты собираешься поступить в колледж, я хочу потолковать с тобой кое о чем, нам ведь не часто удается поговорить друг с другом, но, черт побери, мы с тобой друзья, по крайней мере, я всегда так думал и теперь, когда ты уезжаешь в колледж, прошу тебя помнить, что ты всегда можешь положиться на меня. У тебя в жизни будут женщины. Черт побери, ты не был бы моим сыном, если бы их у тебя не было. У меня-то, конечно, нет... с тех пор как я женился. (Патентованная ложь, на которую они оба не обратили внимания.) Если у тебя возникнут какие-нибудь неприятности, ты всегда можешь положиться на меня.
   Черт возьми, мой старик часто говорил мне: «Если попадешь в беду с какой-нибудь девчонкой с фермы или завода, только скажи мне».
   (Дедушка Роберта был и фермером и владельцем завода.) Так вот, это полностью относится и к тебе, Боб. Запомни: всегда легче и проще откупиться от женщины, чем вступать с ней в какие-нибудь отношения, поэтому только дай мне знать, пометь на конверте «лично», и все будет о'кей.
   — Хорошо.
   — А что касается твоего желания стать врачом, ну что ж, это неплохо, здесь у нас масса друзей, и мы сможем создать тебе приличную практику, перекупить ее у какого-нибудь старого шарлатана, который готов уйти на покой.
   — Я хочу заняться научными исследованиями.
   — Научными исследованиями? Послушай, Бобби, любой из наших знакомых может купить и продать целую кучу исследователей. Ты просто подхватил где-то эту дурацкую идею и когда-нибудь одумаешься, за это я могу поручиться. По правде говоря, я уверен, и твоя мать тоже, что ты кончишь тем, что займешься бизнесом, то есть тем, чем тебе и следует заниматься.
   — Нет.
   — Ну хорошо, я не собираюсь спорить с тобой, ты просто еще глупый мальчишка, но ты изменишь свое мнение.
   Он с трудом преодолевает трудности первых недель жизни и учебы в колледже. В полной растерянности бредет он по университету.
   Все вокруг него здесь знают больше, чем он, поэтому в нем возникает инстинктивное противодействие им. Он смутно вспоминает свою жизнь в пригороде большого города. Каждый легкомысленно говорит о вещах, о которых он осмеливался думать, лишь уединившись у себя в комнате.
   Его товарищ по комнате — из другого города на Среднем Западе, из другой закрытой школы — морочит ему голову.
   — Знаешь, к нам зайдет Ральф Честли, шикарный парень. Вот увидишь, ты должен познакомиться с ним. Он прямо дельфийский оракул, чертовски хорошо говорит, намного лучше, чем мы когданибудь сможем. Но мы с Запада — и это работает против нас. Если бы я раньше знал то, что знаю теперь, я поехал бы учиться в школу на восток, в Эксетер или в Андовер, хотя и они недостаточно хороши, насколько мне стало известно. Впрочем, если нам удастся познакомиться с хорошими ребятами, мы должны попасть в Спикерсклуб, как бы там ни было, это не так уж трудно. В «Быстрый пуддинг» можно попасть наверняка, а вот прорваться в Финал-клуб — это почти невозможно, хотя я слыхал, что в последнее время там стали более демократичными.
   — Я как-то не думал об этом.
   — Ну что ж, теперь ты должен думать. Постепенно будешь приобщаться.
   Его первое самоутверждение:
   — К черту все это!
   — Постой, постой, Хирн, мы с тобой неплохо ладим, поэтому не шуми на меня, я скажу тебе, что шансы каждого могут быть подпорчены его товарищем по комнате, поэтому не выходи из себя, понимаешь, что я имею в виду?
   В течение первого года учебы у Хирна мало шансов сделать чтонибудь выдающееся. Путь его достаточно тернист. В тормозах нет смазки, и они не могут действовать плавно. Его засасывает текучка, своего товарища по комнате он видит редко, проводит почти все послеобеденные часы в лаборатории и все вечера за книгами. Он составляет себе расписание, в котором предусматривает все, вплоть до пятнадцати минут на чтение комиксов в утреннем выпуске воскресной газеты и времени на кино в субботу вечером. В послеобеденные часы он записывает изменения температуры в клубе, отмечает колебания уровня гидрометра, экспериментирует с лягушкой. С четвертой попытки ему удается извлечь скальпелем из головы лягушки слегка поблескивающий, похожий на тончайшую ниточку слюны нерв. Несмотря на успех опыта, он чувствует себя подавленным.
   «Действительно ли я хочу заниматься этим делом?»
   На лекциях он делает все, чтобы не задремать, но побороть дремоту не в состоянии. Голос ассистента в очках в стальной оправе на костлявом лице доносится до его сознания, как из тумана. Глаза закрываются.
   — Джентльмены, я хочу, чтобы вы обратили внимание на такой феномен, как бурые водоросли, особенно ламинария. — Он пишет на доске: «Нероцистис лютена, макроцистис пирофера, пелагофикус порра». — Это совсем необычные формы морской жизни, заметьте это; у них нет ни корней, ни листьев, к ним не доходит солнечный свет. Под водой гигантские ламинарии образуют настоящие джунгли, где они растут без движения, получая питание из окружающей океанской среды.
   — Буржуазия в растительном царстве, — бормочет сидящий рядом студент, и Хирн просыпается, пораженный совпадением их взглядов, как будто сосед высказал его, Хирна, мысли.
   — Только во время штормов, — говорит ассистент, — их выбрасывает на берег; обычно они живут в густых морских джунглях, живут неподвижно, поглощенные исключительно своим собственным питанием. Эти виды растений были вынуждены остаться под водой, тогда как другие вышли на сушу. Их коричневая окраска, необходимая в мрачных подводных джунглях, оказалась бы фатальной в условиях интенсивного облучения солнцем на суше. — Ассистент поднимает засушенную коричневую ветвь со стеблем, похожим на веревку. — Передайте ее по рядам, господа.
   Какой-то студент поднимает руку.
   — Сэр, чем полезен этот вид растений?
   — О, их используют для самых разных целей. Прежде всего из них делают удобрение. Из них получают поташ.
   Однако подобные эпизоды — редкое исключение. Хирн кажется себе пустым сосудом, который должен быть наполнен; он жаждет знаний.
   Хирн медленно привыкает к окружающей обстановке, с кем-то знакомится, начинает где-то бывать. Весной на первом году обучения он из любопытства попадает на собрание гарвардского драматического клуба. Президент клуба честолюбив, планы обсуждаются во всех деталях.
   —  — Подумайте немного и сами убедитесь, насколько это абсурдно. Нелепо заниматься выколачиванием на барабанах этих глупых музыкальных какофоний; мы должны расширить сферу своих интересов.
   — Я знаю одну девушку в Рэдклифе, изучавшую систему Станиславского, — говорит кто-то протяжно. — Если у нас будет приличная программа, мы сможем пригласить ее, и она передаст нам свои знания этой системы.
   — Ах, это чудесно, давайте сыграем Чехова!
   Встает стройный молодой человек в очках в роговой оправе и требует выслушать его.
   — Если мы хотим превратиться из гусеницы в бабочку, я требую, я именно требую, чтобы мы сыграли пьесу «Восхождение Ф-6». Все о ней говорят, но ее еще никто не поставил. Смешно не подумать об этом, ведь эта вещь принесет нам огромную славу.
   — Я не могу согласиться с вами относительно Одена и Ишервуда, Тэд, — замечает кто-то.
   Выступает плотный темноволосый студент с внушительным низким голосом.
   — Я думаю, мы должны поставить Одена, это единственный драматург в Америке, который пишет серьезные вещи. По крайней мере, он знает разочарования и надежды простых людей.
   — Ого-го-го-го! — вопит кто-то.
   — Только О'Нил и Элиот!
   — Элиот и О'Нил это совсем разные люди. (Смех.)
   Спорят целый час, а Хирн вслушивается в называемые имена.
   Ему знакомы лишь немногие. Ибсен, Шоу и Голсуорси, но он никогда не слыхал о Стриндберге, Гауптмане, Марло, Лопе де Вега, Вебстере, Пиранделло. Поток имен продолжается, и он с отчаянием говорит себе, что должен больше читать.
   В конце весны первого года учебы Хирн начинает увлекаться художественной литературой. Вновь открывает для себя Хаусмана, которым увлекался в начальной школе, добавляет к нему таких поэтов, как Рильке, Блейк и Стив Спендер. Ко времени отъезда домой на летние каникулы он переключается на английскую литературу в качестве профилирующего предмета и часто сбегает с пляжа от Сэлли Тендекер и сторонится других девушек, просиживает ночи за сочинением коротких рассказов.
   Они, конечно, довольно примитивны, но на какое-то время становятся причиной испытываемого им подъема и вдохновения, шагом к успеху. Возвратившись в Гарвард, Хирн посылает один рассказ на осенний конкурс в литературный журнал. Рассказ публикуют, Хирн купается в славе — ведь он посвящен в писатели, но все-таки освобождается от этого гипноза, не дав себе окончательно впасть в него.
   Результаты сказываются сначала медленно, затем стремительно.
   Он читает все подряд, проводит массу времени в университетском музее изобразительных искусств, вечером по пятницам ходит на симфонические концерты, впитывает в себя приятный, полный особого значения запах старой мебели, старых печатных изданий и солодовый аромат пустых банок из-под пива в захламленных комнатах редакции журнала. Весной слоняется по зеленеющим улицам Кембриджа, бродит вдоль берегов Чарльза или болтает с кем-нибудь по вечерам у крыльца своего дома. Все это овеяно широким дыханием свободы.
   Несколько раз с одним-двумя друзьями он участвует в пьянках на площади Сколлей. Это делается не без смущения, они переодеваются в поношенные костюмы, обходят все бары и подвальчики один за другим.
   Отыскиваются бары с посыпанным опилками полом на Третьей авеню.
   Если пол оказывается заблеванным, они в восторге. Они воображают себя членами фешенебельных клубов, танцующими с кинозвездами. Потом насироение меняется. Они напиваются, погружаются в приятную грусть поздних весенних вечеров, свои надежды и страсти начинают рассматривать через призму ужасающего бега времени.
   — Боже, взгляните на этих людей, — говорит Хирн, — вот уж откровенно животное существование.
   — А чего ты хочешь? — замечает его друг. — Ведь они побочный продукт общества стяжателей. Отбросы — вот кто они. Гнойники шпенглеровского города мира.
   — Янсен, не выпендривайся. Что ты знаешь об обществе стяжателей? Вот я мог бы тебе кое-что порассказать. А ты просто выпендриваешься, вот и все.
   — Сам ты выпендриваешься. Все мы выпендриваемся. Паразиты. Парниковые растения. Все дело в том, что нам надо вырваться отсюда и присоединиться к общественному движению.
   — Что, — спрашивает Хирн, — ты хочешь втянуть меня в политику?
   — Я не политик, это муть, все на свете муть. — Он протестующе отмахивается рукой.
   Хирн, опершись подбородком в ладони:
   — Знаешь, когда больше ничего не останется, я, может быть, стану педиком, но только не пассивным, конечно, понимаешь. Буду столпом общества и жить среди зеленых лужаек. Двуполым. Никогда не скучно, и с мужчиной, и с женщиной, все тебя будет возбуждать. Правда, замечательно?
   Янсен наклоняет голову.
   — Иди в военные моряки.
   — Нет, спасибо. Эта случка с пулеметами не для меня. Знаешь, вся беда американцев в том, что они не знают, как жить. У нас нет никакою воображения, за каждым интеллектуалом скрывается Бэббит. Постой, вон та хороша, она мпе нравится. Останови ее, Янсен.
   — Мы просто неврастеники все.
   — Конечно.
   Некоторое время все выглядит превосходно. Они ужасно мудры, все знают и всем пресыщены, а окружающий их мир разлагается, И только им одним это известно. В их разговоре поминутно мелькают такие выражения, как «мировая скорбь», «черная меланхолия», «мировоззрение».
   Но не всегда все идет так гладко.
   — Я выпендриваюсь, — говорит Хирн, и временами это звучит у него не кокетством, не легким угрызением совести, а служит выражением отвращения к себе, доставляющим чуть ли не удовольствие. Временами ему кажется, что все можно изменить.
   Он много размышляет об этом во время летних каникул, ввязывается в схватку с отцом.
   — Вот что я скажу тебе, Роберт. Я не знаю, где ты набрался всех этих дурацких идей о профсоюзах. Неужели ты сомневаешься, что это просто банда гангстеров? Неужели ты думаешь, что моим рабочим было бы лучше, если б они не зависели от меня? Клянусь Христом, я вытягиваю их из нищеты. Всякие там... рождественские премии... Почему ты не держишься в стороне, ведь ты ни черта не понимаешь, о чем говоришь.
   — Я сожалею об этом, но ты никогда не сможешь понять, что такое патернализм.
   — Может быть, я не разбираюсь в этих громких словах, но зачем же кусать кормящую тебя руку?
   — Больше тебе не надо будет этого опасаться.
   — Ну что ж, ладно...
   После множества таких разговоров и ссор Хирн раньше срока возвращается в университет, нанимается посудомойщиком в ресторан и не бросает эту работу даже после начала занятий. Предпринимаются попытки примирения. Айна в первый раз за три года приезжает в Бостон и добивается непрочного мира. Он изредка пишет домой, но денег брать не хочет; предпоследний год учебы заполнен скучной работой по распространению подписки на университетские издания, глажением и стиркой белья студентам младшего курса, случайной работой по уикэндам и выполнением обязанностей официанта в столовой пансионата вместо прежней работы судомойщика.
   Ни одно из этих занятий ему не нравится, но он находит в них чтото для себя, какую-то новизну ощущений и веру в собственные силы. Мысль о получении денег от родителей никогда больше не возникает.
   Он чувствует, как повзрослел за этот год, стал крепче, удивляется этому и не находит объяснения. «Может быть, во мне проявляется отцовское упрямство?» Происхождение наиболее ярких черт характера, преобладающих привычек обычно необъяснимо. Он прожил восемнадцать лет в вакууме, пресыщенный возможностями удовлетворения любых желаний, какие могут прийти в голову юноше.
   Затем он попал в новый, сокрушающий все авторитеты мир — провел два года в колледже, духовно насыщаясь, сбрасывая скорлупу и расправляя щупальца. Внутри него совершался процесс, которого он полностью не осознавал. В итоге — случайная стычка с отцом, вылившаяся затем в бунт, который не соответствовал по своей силе причине, его вызвавшей.
   Старые друзья по-прежнему с ним, все еще привлекатедьные, но их обаяние потускнело. В ходе постоянной, день за днем, тяжелой работы официантом, библиотекарем и репетитором студентовновичков у него появилось какое-то нетерпение. Все слова и только слова, а ведь существуют и другие реальности — например, необходимость поддерживать диктуемый нуждой распорядок жизни. Временами он заглядывает в редакцию журнала, мучается на немногих посещаемых им лекциях.
   — ...Число семь имеет глубокое значение для Томаса Манна.
   Ганс Касторп провел семь лет на вершине горы, и, если помните, на первые семь дней писатель обращает наибольшее внимание. Имена большинства героев его книг состоят из семи букв: Касторп, Клавдия; даже Сеттембрини подходит под правило, поскольку латинский корень его имени означает семерку.
   Небрежные заметки, благочестивое одобрение.
   — Сэр, — спрашивает Хирн, — что все это значит? Скажу откровенно, я считаю роман напыщенным и скучным. Мне кажется, все это обыгрывание числа «семь» представляет собой яркий пример немецкой дидактики, распространение прихоти на все виды критической трескотни; виртуозно, возможно, но все это не трогает меня.
   Его речь вызывает некоторый переполох, даже дискуссию среди присутствующих. Прежде чем продолжить занятия, лектор обобщил ее, но для Хирна все ото — типичное проявление нетерпения. В предыдущем году он не сказал бы этого.
   У него даже наступает политический медовый месяц. Он читает Маркса и Ленина, вступает в общество Джона Рида и подолгу спорит с его членами.
   — Я не понимаю, как вы можете говорить все это о синдикалистах. Они сделали много хорошего в Испании, и если нельзя добиться большего сотрудничества между всеми составными частями...
   — Хирн, вы недооцениваете связанных с этим разногласий.
   Между синдикалистами и нами исторически сложился глубокий политический антагонизм, и никогда еще не было в истории более неподходящего момента для отвлечения масс несбыточными лозунгами и несогласованной утопией. Если вы потрудились бы изучить историю революции, то поняли бы, что в критические моменты марксисты слишком чувствительны, устраивают политические дебоши и склонны к установлению крепостнических порядков с террористами во главе. Почему вы не познакомитесь с карьерой батьки Махно в тысяча девятьсот девятнадцатом году? А вы знаете, что даже у Кропоткина анархические эксцессы вызвали такое отвращение, что он не занял никакой позиции во время революции?
   — Должны ли мы, в таком случае, проиграть войну в Испании?
   — А что, если ее выиграют борющиеся на нашей стороне ненадежные элементы, которые не связаны с Россией? Как вы полагаете, долго ли они выдержат при существующем сейчас в Европе фашистском нажиме?
   — Пожалуй, мне не под силу такой далекий взгляд в будущее. — Он критически осматривает комнату обЧцежития, семерых членов общества, растянувшихся кто на диване, кто на полу, кто на двух потертых стульях. — Мне кажется, что следует делать то, что более выгодно в данный момент, а все остальное обдумывать потом, позднее.
   — Это буржуазная мораль, Хирн, достаточно безвредная для средних классов, если отбросить их инертность. Проповедники же морали в капиталистическом государстве пользуются теми же моральными принципами, но для достижения противоположных целей.
   После собрания президент общества разговаривает с ним за кружкой пива в баре Макбрайда. Ею серьезное лицо, чем-то напоминающее сову, очень печально.
   — Хирн, признаться, я приветствовал ваше вступление в общество. Я проверил себя и понял, что это у меня остатки буржуазных предрассудков. Вы выходец из класса, которому я все еще до некоторой степени завидую, поскольку не мог получить полного образования; тем не менее я намерен попросить вас выйти из общества, так как ваш уровень развития не позволяет вам научиться у нас чему-нибудь.
   — Я буржуазный интеллигент, так, что ли, Эл?
   — Что правда, то правда, Роберт. Вы не принимаете ложь этой системы, но ото неосознанное сопротивление. Вы хотите быть безупречным. Вы буржуазный идеалист и по этой причине ненадежны.
   — А не выглядит ли такое недоверие к буржуазным интеллигентам несколько старомодным?
   — Нет, Роберт. Оно основано на учении Маркса, и опыт последнего столетия доказывает его мудрость. Если человек вступает в партию по духовным или интеллектуальным побуждениям, он наверняка выйдет из нее, как только тот психологический климат, который побудил его вступить, изменится. Из человека же, пришедшего в партию потому, что экономическое неравенство унижает его каждый день в его жизни, выходит хороший коммунист. Вы не зависите от экономических соображений, не знаете, что такое страх, у вас совсем другое сознание.
   — Я думаю уйти, Эл. Но мы останемся друзьями независимо от этого.
   — Конечно.
   Они довольно неловко пожимают друг другу руки и расстаются.
   «Я проверил себя и понял, что это у меня остатки буржуазных предрассудков». «Вот это завернул», — думает Хирн. Ему смешно, но в то же время он чувствует легкое презрение. Проходя мимо универмага, он мельком смотрит на свое отражение в стекле витрины, обратив внимание на свои черные волосы и крючковатый тупой нос.
   «Я больше похож на еврея, чем на отпрыска человека со Среднего Запада. Если бы у меня были светлые волосы, Эл действительно проверил бы себя».
   Да, но там было и другое. «Вы хотите быть безупречным». Возможно, это, а может быть, и что-то другое, менее определенное.
   На последнем курсе он отходит от прежних друзей, увлекается игрой в футбол в университетской команде и, к своему удивлению, испытывает от этого огромное удовлетворение. Одну игру он никогда не забудет. Овладевший мячом игрок команды противника прорывает линию их обороны, но его тут же задерживают; он стоит, беспомощно озираясь, и в этот момент Хирн атакует и вырывает у него мяч. Он налетает на противника с такой силой, что того уносят с поля с вывихнутым коленом, Хирн бормочет вслед:
   — Как чувствуешь себя, Роннп?
   — Ничего, ничего. Хорошо атаковал, Хирн.
   — Извини меня, — говорит Хирн, но сам думает при этом, что извиняться ему не за что. Был момент внезапно охватившего его злобного удовлетворения, когда он увидел, что игрок противника беспомощно стоит, открытый для удара. Он не испытал такого циничного удовольствия даже после того, как попал в сборную футбольную команду университета.
   В других отношениях он ведет себя так же. Он достигает недоброй славы, соблазнив дебютантку с Де-Вулф-стрит. Он даже сближается с некоторыми знакомыми по первому курсу, которых узнал через своего товарища по комнате, ставшего наконец членом Спикерс-клуба. Теперь, на четвертом году, он получает запоздалое приглашение на танцы в Бреттл Холл.
   Пришедшие без дам кавалеры выстраиваются вдоль стен, болтают друг с другом, танцуют либо с девушкой, которую они знают, либо с девушкой приятеля. Не зная, куда деть себя от скуки, Хирн выкуривает одну или две сигареты и приглашает маленькую блондинку, танцевавшую с высоким светловолосым юношей — членом клуба.
   Попытка завязать разговор:
   — Вас зовут Бетти Карретон, да? А в какой школе вы учитесь?
   — О, у мисс Люси.
   — Ах вот как. — Затем он выпаливает грубость, от которой не смог удержаться: — И мисс Люси объясняет вам, девушкам, как сохранить девственность до замужества?
   — Что вы сказали?
   Все чаще и чаще прорывается у него такого рода юмор. Все эти люди, духовно опустошенные, с гнильцой, эти элы и янсены, университетские литературные критики и журналисты из эстетствующих салонов и современных гостиных на тихих окраинных улицах Кембриджа, все они втайне жаждали покрасоваться с высокомерным и скучающим видом на танцах в Бреттл Холле. Надо выбирать: либо это, либо ехать в Испанию.