Любовь к дискуссиям вывела Гольдстейна из меланхолического состояния.
   — Я расскажу тебе кое-что, о чем часто задумывался. Хочешь? — Скорбные морщины, тянувшиеся от носа к уголкам рта, стали глубже, заметнее, когда он пачал говорить. — Знаешь, возможно, мы были бы счастливы, если бы не размышляли так много. Может быть, лучше просто жить и давать жить другим.
   — Я тоже думал об этом, — сказал Минетта. Странные, неясные мысли вызвали в нем беспокойство. Он почувствовал себя на краю глубокой пропасти. — Иногда я задумываюсь над тем, что происходит. В госпитале среди ночи умер один парень. Иногда я думаю о нем.
   — Это ужасно, — сказал Гольдстейн. — Он умер, и никого рядом с ним не было. — Гольдстейн сочувственно вздохнул, и почему-то вдруг у него на глазах навернулись слезы.
   Минетта удивленно взглянул на него.
   — Ты что? В чем дело?
   — Не знаю. Просто грустно. У него, наверно, была жена, родители...
   Минетта кивнул.
   — Смешные вы, евреи! У вас больше жалости к себе и к другим, чем обычно бывает у людей.
   Рот, лежавший рядом с ним, до сих пор молчал, но сейчас вступил в разговор.
   — Это не всегда так.
   — Что ты хочешь этим сказать? — резко спросил Минетта. Рот разозлил его — напомнил, что через несколько минут придется возобновить работу. Это усилило в нем скрытое чувство страха перед тем, что Крофт будет наблюдать за ними. — Кто просил тебя вмешиваться в наш разговор?
   — Я думаю, что твое заявление не имеет оснований, — Резкое замечание Минетты настроило Рота на такой же тон. «Двадцатилетний мальчишка, — подумал он, — а считает, что уже все знает». Он покачал головой и, растягивая слова, важно произнес: — Это серьезный вопрос. Твое заявление... — Не найдя нужных слов, он медленно провел рукою перед собой.
   Минетта был уверен в своих словах. Вмешательство Рота подлило масла в огонь.
   — Кто, по-твоему, прав, Гольдстейн? Я или этот предприниматель?
   Гольдстейн невольно усмехнулся. Он немного симпатизировал Роту, особенно когда тот не находился рядом, но из-за его медлительности и ненужной торжественности во всем, что он говорил, ждать, когда он закончит наконец фразу, было не очень приятно. Кроме того, вывод, сделанный Минеттой, импонировал Гольдстейну.
   — Не знаю, мне показалось, что в сказанном тобой — большая доля правды.
   Рот горько усмехнулся. «Ничего удивительного в этом нет, — подумал он. — Всегда все против меня». Во время работы его злила ловкость, с которой орудовал Гольдстейн. Ему это казалось в какойто мере предательством. Сейчас Гольдстейн согласился с Минеттой, и это не удивило Рота.
   — Его заявление не имеет никаких оснований, — повторил он.
   — И это все, что ты можешь сказать? «Никаких оснований», — передразнил его Минетта.
   — Ну хорошо. Возьмем меня. — Рот не обратил внимания на сарказм Минетты. — Я еврей, но я не религиозен. Возможно, что я в этой области знаю меньше тебя, Минетта. Но кто ты такой, чтобы говорить о моих чувствах? Я никогда не замечал чего-то особенного в евреях. Я считаю себя американцем.
   Гольдстейн пожал плечами.
   — Ты что же, стыдишься? — спросил он мягко.
   Рот раздраженно фыркнул:
   — Таких вопросов я не люблю.
   — Послушай. Рот, — сказал Гольдстейн, — почему ты думаешь, что Крофт и Браун не любят тебя? Не ты в этом виноват, а твоя религия, хотя она и чужда тебе лично. — И все же у Гольдстейна не было уверенности, что дело обстоит именно так. Рот был неприятен ему. Он сожалел, что Рот еврей, боялся, что тот создаст плохое мнение о евреях вообще.
   Рот болезненно переносил нелюбовь Крофта и Брауна к себе.
   Он знал об их отношении, но ему больно было слышать об этом от других.
   — Я бы этого не сказал, — возразил он Гольдстейну. — Религия здесь ни при чем, — Он совершенно запутался в своих мыслях. Ему было легче поверить, что причина антипатии к нему заключается в религиозных убеждениях. Ему захотелось сомкнуть руки над головой, поджать колени, не слышать больше надоедливых споров, непрекращающихся ударов тесаков и покончить с этой изнурительной, бесконечной работой. Вдруг джунгли стали ему казаться убежищем от всех бед, от всего, что еще предстоит вынести. Ему захотелось спрятаться в них, уйти от людей. — А в общем не знаю, — сказал он, явно желая прекратить спор.
   Все умолкли и, лежа на спине, предались размышлениям. Минетта думал об Италии, где он еще ребенком побывал с родителями.
   В памяти сохранилось немногое. Он помнил городок, где родился отец, и немного Неаполь, а все остальное представлялось как-то смутно.
   В городке, на родине отца, дома располагались по склону холма, образуя лабиринт узких переулков и пыльных дворов. У подножия холма, журча по камням, стремительно убегал в долину небольшой горный ручей. По утрам к ручью приходили женщины с корзинами белья и стирали его на плоских камнях. После полудня из городка к ручью спускались ребята и, набрав воды, поднимались с ней по склону холма. Они двигались медленно. Видно было, как под тяжестью ноши сгибались их тонкие загорелые ноги.
   Вот и все подробности, которые Минетта мог припомнить, но воспоминания взволновали его. Он редко думал об этом городке, почти совсем разучился говорить по-итальянски, но когда начинал размышлять, вспоминал, как жарко грело солнце на открытых местах улиц, запах навоза в полях, окружавших городок.
   Сейчас, впервые за многие месяцы, он всерьез подумал о войне в Италии, о том, разрушен ли городок бомбардировками. Это показалось ему невозможным. Маленькие домики из огнеупорного камня должны сохраняться вечно. И все же... Настроение у него испортилось. Он редко думал о возвращении в этот городок, но сейчас ему больше всего захотелось именно этого. «Боже мой, такой городок — и, наверное, разрушен». Перед ним встала страшная картина: развалины домов, трупы на дороге, непрерывный грохот артиллерии.
   «Все разрушается в этом мире». Масштабы представленной картины были грандиозны. Постепенно в своих думах Минетта перенесся обратно к камню, на котором сидел, и снова почувствовал физическую усталость. «Мир так велик, что теряешься в нем. И всегда тобой кто-то командует».
   И опять он представил себе разрушенный городок, руины, похожие на поднятые руки убитых. Это потрясло его. Он устыдился, как будто рисовал себе сцены смерти родителей, и попытался отбросить эти мысли. Картины опустошений привели его в замешательство. Снова ему показалось невозможным, что женщины больше не станут стирать белье на камнях. Минетта покачал головой.
   «Ох, этот проклятый Муссолини!» Он начал сбиваться с мыслей.
   Отец всегда говорил ему, что Муссолини принес стране процветание, и он тогда поверил этому. Он вспомнил, как отец спорил со своими братьями. «Они были настолько бедны, что нуждались в вожде», — подумал Минетта сейчас и вспомнил одного из племянников отца, который занимал видный пост в Риме и маршировал с армией Муссолини в 1922 году. В течение всего своего детства Минетта слышал рассказы об этих днях. «Все молодые парни, патриоты, вступили в армию Муссолини в двадцать втором», — говорил ему отец, и он, Минетта, мечтал маршировать вместе с ними, быть героем.
   Рядом завозился Гольдстейн.
   — Вставай, опять наша очередь.
   Минетта вскочил на ноги.
   — Какого черта не дают отдохнуть как следует? Ведь только что сели. — Он взглянул на Риджеса, который уже шел по узкой тропе в джунгли.
   — Давай, Минетта, — позвал Риджес. — Пора за работу. — Не дожидаясь ответа, он зашагал вперед, чтобы сменить работавшую группу.
   Риджес был раздосадован. Пока отдыхал, он раздумывал, не почистить ли винтовку, и решил, что ему не удастся сделать это как следует за десять минут. Это нервировало его. Винтовка была сырая и грязная, и наверняка заржавеет, если ее не почистить.
   «Черт побери, — подумал он, — у солдата нет времени, чтобы сделать одно, а его уже заставляют делать другое». Он возмутился глупыми армейскими порядками, хотя понимал, что и сам виноват — плохо заботился о ценном имуществе. "Правительство вручило мне винтовку, считая, что я буду ухаживать за ней. А я этого не делаю.
   Винтовка, наверно, стоит сотню долларов, — думал Риджес. Для него это была крупная сумма. — Надо обязательно почистить ее. Но если у меня не будет времени?" Решить эту задачу ему было не по силам. Он тяжело вздохнул, взял тесак и начал рубить. Через несколько секунд к нему присоединился Гольдстейн.
   Взвод достиг конца джунглей после пяти часов работы. У границы джунглей протекала еще одна река, а за ней, на противоположном берегу, виднелась тянувшаяся на север гряда холмов, покрытых высокой травой и мелким кустарником. Солнце светило ослепительно ярко, небосвод был чист. Люди, привыкшие к мраку джунглей, щурились; огромные открытые пространства порождали в них неуверенность и страх.

 
   МАШИНА ВРЕМЕНИ. ДЖО ГОЛЬДСТЕЙН, ИЛИ БРУКЛИН — УБЕЖИЩЕ СРЕДИ СКАЛ.
   Это был молодой человек лет двадцати семи с необычайно белокурыми волосами. Не будь на его лице морщин у носа и в уголках губ, он выглядел бы совсем мальчишкой. Говорил он очень убежденно, но немного торопился, как будто опасался, что его вот-вот перебьют.
   Кондитерская лавка — небольшая и грязная, как и все лавки на этой мощенной булыжником улице. Когда идет дождь, булыжник отмывается дочиста и блестит.
   Лавка расположена в конце улицы. Это небольшое заведение.
   Оконные рамы покрыты жирной пылью. Из-под краски проступает ржавчина. Одна из рам откидывается и превращается в прилавок, с которого люди покупают товары, не заходя в лавку. Рамы в трещинах, проникающая через них пыль садится на сладости. Внутри — небольшой мраморный прилавок, проход шириной два фута для покупателей. На полу старый покоробившийся линолеум. Летом он становится липким, смола пристает к обуви. На прилавке два больших стеклянных кувшина с металлическими крышками и длинным ковшом с согнутой ручкой для разливания вишневого и апельсинового сиропа. (Кока-кола еще не в моде.) Между ними на деревянной доске светло-коричневый влажный кубик халвы. Мухи ленивы, ничего не боятся, и прогнать их бывает нелегко.
   Совершенно невозможно содержать лавку в чистоте. Госпожа Гольдстейн, мать Джо, — работящая женщина. Каждое утро и вечер она подметает в лавке, моет прилавок, смахивает пыль со сладостей, драит пол, но грязь въелась в каждую щель лавки, дома, который стоит напротив, и улицы за ним, грязь заполнила все поры и клетки всего живого и неживого. Чистоты в лавке быть не может, с каждой неделей она становится все грязнее, кажется, что она впитывает в себя всю уличную грязь.
   Старик Моше Сефардник сидит в дальнем углу лавки на раскладном стуле. Для него никогда не находится дела, да и стар он для какой-нибудь работы. Моше никогда не мог понять Америки.
   Она слишком велика, слишком быстро мчится в этой стране жизнь, а люди все время находятся во власти какого-то безумного потока.
   Одни соседи богатеют, перебираются из Ист-Сайда в Бруклин, Бронкс и в верхнюю часть Вест-Сайда. Другие теряют свои небольшие лавки, переезжают в еще более отдаленные кварталы, туда, где стоят бараки, или уезжают из города в периферийные районы страны. Старик сам был когда-то разносчиком. Весной, перед первой мировой войной, он носил свои товары в ящике за спиной, бродил по грязным дорогам городков штата Нью-Джерси, торгуя ножницами, нитками, иголками.
   Моше никогда не понимал происходящего. Ему за шестьдесят, но он преждевременно состарился; теперь он торчит в заднем углу крошечной лавки, а мысли его блуждают по бесконечным страницам Талмуда.
   Его семилетний внук Джо возвращается домой из школы заплаканный, с ссадиной на щеке.
   — Мама, они избили меня, они избили меня, назвали меня жидом!
   — Кто? Кто это сделал?
   — Итальянские мальчишки. Их там целая банда. Они избили меня.
   Старик слышит голос мальчика, и ход его мыслей меняется.
   «Итальянцы... — Он нервно поводит плечами. — Ненадежный народ. Во времена инквизиции они разрешали евреям селиться в Генуе, а вот в Неаполе...»
   Старик передергивает плечами, наблюдает за тем, как мать смывает кровь с лица мальчика, накладывает пластырь на ссадину.
   — Джо, — зовет он дребезжащим голосом — Что, дедушка?
   — Как они тебя обозвали?
   — Жидом.
   Дед опять передергивает плечами. В нем вспыхивает застарелая злость. Он рассматривает неоформившуюся фигуру мальчика, его светлые волосы. «В Америке даже евреи не выглядят евреями. Блондин». Старик собирается с мыслями и начинает говорить на новоеврейском языке:
   — Они побили тебя потому, что ты еврей. Ты знаешь, что такое еврей?
   — Да.
   Деда охватывает волна теплых чувств к внуку. Мальчик так красив, так хорош. Сам дед уже стар и скоро умрет, но внук слишком молод, чтобы понять его. А он мог бы многому научить мальчика.
   — Что такое евреи — вопрос трудный, — говорит дед. — Это уже не раса и даже не религия. Возможно, они никогда не станут нацией. Я считаю, что еврей является евреем потому, что он страдает. Все евреи страдают.
   — Почему?
   Старик не знает, что сказать, но ребенку всегда нужно отвечать на вопрос. Дед приподнимается на стуле, сосредоточивается и говорит, но без уверенности в голосе:
   — Мы гонимый народ, нас всюду преследуют. Мы всегда идем от беды к беде. И это делает нас сильнее и слабее других людей, заставляет нас любить и ненавидеть таких же евреев бЪльше, чем других людей. Мы страдали так много, что научились быть стойкими и будем стойкими всегда.
   Мальчик почти ничего не понимает, но он слышит слова деда, и они оседают в его памяти, чтобы проявиться позже. «Страдать» — вот единственное слово, которое доходит до него сейчас. Он уже позабыл про стыд и страх, вызванный избиением, ощупывает пластырь, как бы решая, не пора ли отправиться поиграть.
   Бедняки, как правило, много перемещаются. Новые дела, новая работа, новые места жительства, новые мечты, которые обязательно разлетаются в прах.
   Кондитерская лавка на Ист-Сайде прогорает, потом прогорает еще одна и еще. Переселение в Бронкс, назад в Манхэттен, в Бруклин. Дед умирает, и мать с Джо остаются одни. Наконец они оседают в Браунсвилле, по-прежнему содержат кондитерскую лавку с таким окном, в котором рама, откидываясь, превращается в прилавок, с такой же пылью на сладостях.
   В восемь — десять лет Джо встает в пять утра, продает газеты и сигареты идущим на работу, а в половине восьмого отправляется в школу. Из школы он возвращается в лавку и сидит там до тех пор, пока пора спать. А мать проводит в лавке почти весь день.
   Годы проходят медленна, в работе и одиночестве. Он странный мальчик, взрослый не по годам, так говорят матери родственники.
   Он услужлив, честен в торговле, но в нем не чувствуется задатков крупного дельца. Для него вся жизнь в работе и в тех близких отношениях с матерью, которые обычно складываются у людей, долгие годы работающих вместе.
   У него есть свои мечты. Во время учебы в средней школе он носится с неосуществимой мечтой о колледже, о том, чтобы стать инженером или даже ученым. В свободное время, которого у него не так много, он читает техническую литературу, мечтает раз и навсегда разделаться с кондитерской лавкой. Но в конечном итоге идет работать клерком на склад, а мать нанимает мальчика для выполнения тех обязанностей, которые раньше лежали на ее сыне.
   У него почти нет знакомых, друзей. Его речь резко отличается от того, как говорят люди, с которыми ему приходится работать, от языка немногих знакомых ему по кварталу ребят. У него в речи почти ничего нет от грубоватого бруклинского говора. Он говорит почти как мать, строго, по правилам грамматики, с легким акцентом, с удовольствием пользуясь литературными оборотами.
   А когда по вечерам он сидит на ступеньках дома и болтает с ребятами, с которыми вместе вырос, за игрой которых в бейсбол и регби на улице наблюдал многие годы, между ними видна существенная разница.
   — Посмотри на нее, — говорит Мэррей.
   — Хороша, — замечает Бенни.
   Джо стыдливо улыбается, сидя среди десятка парней на ступеньках крыльца, смотрит на листву бруклинских деревьев, шелестящую у него над головой в самодовольно-сытом ритме.
   — У нее богатый отец, — говорит Ризел.
   — Женись на ней.
   Двумя ступеньками ниже парни ведут спор о бейсболе.
   — Что ты хочешь сказать? Давай поспорим! В тот день я выиграл бы шестнадцать долларов, если бы победила бруклинская команда. Я ставил два против пяти, а Хэк Уилсон — три против четырех, что бруклинцы выиграют. Но они проиграли «Кабсам» семь — два, и я проиграл тоже. Какое же пари ты хочешь держать со мной?
   От глупой искусственной улыбки мускулы на лице Гольдстейна устали.
   Мэррей толкает его в бок.
   — А почему ты не пошел с нами на двойной матч «Гигантов»?
   — Не знаю. Я как-то никогда особенно не увлекался бейсболом.
   Еще одна девушка проходит мимо в бруклинских сумерках, и любитель покривляться Ризел устремляется за ней, изображая из себя обязьяну. «Уии», — свистит он. А ее каблуки выбивают кокетливые трели брачной песни птиц.
   «Хороша пышечка».
   — Ты не состоишь членом «Пантер», Джо? — спрашивает девушка, сидящая рядом с ним на вечеринке.
   — Нет, но я знаю всех их. Хорошие ребята, — отвечает он.
   В девятнадцать лет, уже окончив школу, он отращивает светлые усы, но ничего хорошего из этого не получается.
   — Я слышала, что Лэрри женится.
   — И Эвелин тоже, — отвечает Джо.
   — Да, она выходит замуж за адвоката.
   В середине подвала на расчищенном пространстве молодежь танцует стильный танец; спины молодых людей изогнуты, плечи двигаются вызывающе.
   — Ты танцуешь, Джо?
   — Нет. — Вспышка злости на остальных. У них есть время танцевать, время учиться на адвокатов, хорошо одеваться. Вспышка быстро проходит, но он чувствует себя неловко.
   — Извини меня, Люсиль, — говорит он, обращаясь к хозяйке вечеринки, — мне нужно идти, я должен рано вставать завтра.
   Передай мои глубокие извинения своей маме.
   И снова в половине одиннадцатого он уже дома. Он сидит за стареньким кухонным столом, пьет с матерью горячий чай. И снова у него грустное настроение.
   — В чем дело, Джо?
   — Так, ничего. — Она знает, в чем дело, и это для него невыносимо. — Завтра у меня много работы, — говорит он.
   — На обувной фабрике тебя должны бы больше ценить за то, что ты делаешь.
   Он отрыгает коробку от пола, подставляет под нее колено, резким движением поднимает ее вверх и ставит на ряд других коробок на высоте семи футов. Рядом с ним то же самое безуспешно пытается проделать новичок.
   — Давай я тебе покажу, — говорит Джо. — Ты должен преодолеть инерцию, поднять коробку одним взмахом. Очень важно уметь поднимать такие вещи, иначе надорвешься или еще какую-нибудь травму получишь. Я все это изучил. — Его сильные мышцы лишь слегка напрягаются, когда он поднимает и ставит на место еще одну коробку. — Ты научишься, — говорит он весело. — В этой работе есть много, чему нужно учиться.
   Он одинок. Скучное это дело — листать ежегодные каталоги Маееачусетского технологического института, Шеффилдской инженерной школы, Нью-Йоркского университета и так далее.
   Но вот наконец вечеринка, знакомство с девушкой, разговор с которой доставляет ему удовольствие. Она брюнетка, небольшого роста, говорит мягко, застенчиво, у нее симпатичная родинка на подбородке (о том. что эта родинка симпатична, девушка хорошо знает). Она моложе его на год-два, только что закончила школу, хочет стать актрисой пли поэтессой. Девушка заставляет Джо слушать симфонии Чайковского (пятая симфония — ее любимое произведение), она читает Томаса Вулфа «Оглянись на свой дом, ангел», работает продавщицей в магазине женской одежды.
   — О, у меня в общем неплохая работа, — говорит она, — но девушки не самого высокого класса. И кроме того, ничего, чем можно было бы гордиться. Мне бы хотелось заняться чем-то другим.
   — И мне, — говорит он.
   — Тебе обязательно надо, Джо. Ты такой воспитанный парень.
   Насколько я могу судить, только мы с тобой и являемся рассудительными людьми.
   Они смеются, и смех у них выводит удивительно интимный.
   Они подолгу беседовали, сидя на подушках софы в гостиной "ее дома. В абстрактной, отвлеченной форме говорили о том, что лучше для женщины — выйти замуж или заняться карьерой. Конечно, их эта проблема не касалась. Они — философы, рассуждающие о жизни.
   Только после помолвки Натали стала говорить об их перспективах на будущее.
   — О, дорогой, я не собираюсь пилить тебя, но нам нельзя пожениться при нынешнем твоем заработке. В конце концов ты же не захочешь, чтобы мы жили в доме, где нет горячей воды. Женщина всегда хочет уюта, хочет иметь приличный дом. Это очень важно, Джо.
   — Я понимаю, дорогая Натали, что ты хочешь сказать, но все не так-то легко. Идут разговоры о расширении производства, но, кто знает, может быть, снова начнется депрессия.
   — Джо, такие разговоры не к лицу тебе. Я ведь и полюбила тебя как раз за то, что ты сильный, полный оптимизма.
   — Нет, это ты сделала меня таким. — Некоторое время он сидит молча. — Впрочем, конечно, у меня есть одна идея. Хочу заняться сваркой. Это, правда, не совсем новая область деятельности. Пластмассы и телевидение, конечно, обещают больше, но в этих областях зарабатывать пока еще невозможно, да и образования для этого у меня недостаточно. Я не могу не считаться с этим.
   — То, что ты говоришь, неплохо, Джо, — соглашается она. — Это не бог знает какая профессия, но, может быть, через пару лет ты станешь владельцем магазинчика.
   — Мастерской, — поправляет он.
   — Мастерская, мастерская... Тут, пожалуй, нечего стыдиться.
   Ты станешь... станешь тогда бизнесменом.
   Все обсудив, они решают, что ему необходимо пройти курс обучения в годичной вечерней школе, чтобы получить квалификацию..
   Но у него сразу портится настроение.
   — Я не смогу видеть тебя так часто, как раньше, — говорит он. — Может быть, только пару вечеров в неделю. Не знаю, хорошо ли это.
   — Нет, Джо, ты не понимаешь меня. Если я решила, значит, решила. Я могу подождать. Обо мне не беспокойся. — Она нежно,, весело смеется.
   Для него начинается тяжелый год. Он работает по сорок четыре часа в неделю на складе. Вечером, быстро поужинав, отправляется в школу и, преодолевая сонливость, занимается в классе или в мастерских. Домой возвращается в полночь и ложится спать, чтобы успеть до утра отдохнуть. По вечерам во вторник и четверг он после занятий встречается с Натали, остается у нее до двух, трех часов ночи, к неудовольствию ее родителей и своей матери.
   С матерью у него на этой почве возникают ссоры.
   — Джо, я ничего не имею против нее. Возможно, она неплохая девушка, но тебе нельзя сейчас жениться. Ради этой самой девушки я не хочу, чтобы вы поженились. Она не захочет жить кое-как.
   — Ты ее не понимаешь, недооцениваешь. Она знает, что нам предстоит. Мы все обдумали.
   — Вы дети.
   — Послушай, мама. Мне уже двадцать один год. Я всегда был хорошим сыном. Я много работаю и вправе рассчитывать хотя бы на небольшое счастье.
   — Джо, ты говоришь так, будто я упрекаю тебя в чем-то. Конечно, ты хороший сын. Я желаю тебе самого большого счастья на свете. Но ты портишь свое здоровье, поздно возвращаешься домой и собираешься возложить на себя слишком большое бремя. Пойми меня, я желаю тебе только счастья. Я буду рада твоему браку, когда придет время, и надеюсь, что твоя жена будет достойна тебя.
   — Но это я не достоин Натали.
   — Глупости. Нет ничего такого, что могло бы быть слишком хорошим для тебя.
   — Мама, придется тебе все-таки смириться. Я женюсь.
   — Впереди еще полгода учебы, — говорит мать, пожимая плечами. — Потом тебе еще предстоит найти работу по специальности.
   Я хочу только, чтобы ты имел в виду все это, а когда придет время, мы решим, что делать.
   — Но я все уже решил, и вопроса никакого тут нет. Ты так меня расстраиваешь, мама.
   Она умолкает, и в течение нескольких минут они едят, не произнося ни слова. Однако оба они взволнованы, поглощены новыми доводами, которые им страшно приводить друг другу из-за опасения снова начать спор. Наконец она, тяжело вздохнув и взглянув на сына, говорит:
   — Джо, ты не должен ничего рассказывать Натали о том, что я говорила. У меня нет ничего против нее, ты же знаешь.
   Он заканчивает школу сварщиков, находит работу, где получает двадцать пять долларов в неделю. Они женятся. Свадебные подарки составляют сумму около четырехсот долларов. Этого хватает, чтобы приобрести спальный гарнитур, диван и два кресла для гостиной.
   К этому они прибавляют несколько картин. Его мать дала им этажерку для безделушек, чашки и блюдца. Они очень, очень счастливы, уютно устроены и полностью поглощены друг другом. К концу первого года их совместной жизни Джо зарабатывает уже тридцать пять долларов в неделю. Они вращаются в привычном кругу друзей и родственников. Джо становится неплохим игроком в бридж. Ссоры у них бывают нечасто и быстро затихают, а память о них тут же тонет в приятных и милых банальностях, составляющих их жизнь.
   Раз или два в их отношениях возникает напряженность. Выясняется, что Джо очень страстен, а сознание того, что она реже отзывается на его порывы, чем ему хотелось бы, вызывает у него горькие чувства. Нельзя сказать, что их супружеская жизнь — полное фиаско или что они ведут много разговоров на эту тему, но все же он иногда взрывается. Он не может понять ее неожиданной холодности. Перед замужеством она была очень страстной в в своих ласках.