-- Куда едете, чем занимаетесь, молодой человек? -- спросил вдруг старик среди неожиданно возникшей или ловко созданной паузы.
   -- Инженер, еду в Тбилиси в командировку, -- вяло ответил Дасаев, предчувствуя, что интерес к нему тотчас иссякнет, потому как был убежден, что такая ординарность вряд ли у кого вызовет любопытство.
   -- Инженер?.. В командировку?.. Я же говорил вам, -- обратился Георгий Павлович к своим спутникам. -- Учитесь: школа, высший пилотаж, я в его годы не знал такой славы. А как он держался в коридоре! Любо посмотреть: турист, артист, да и только... Пейзаж, закат, пленэр... А как разговаривал с Дато и Казбеком, словно никогда их в глаза не видел! Это же блеск! Станиславский! А если хотите -- Мейерхольд!..
   -- Я действительно никогда не видел ни вас, ни ваших спутников, --перебил старика удивленный Рушан.
   -- В глаза не видел! - воскликнул с улыбкой Георгий Павлович, и купе минут пять сотрясалось от смеха.
   Дасаев, ничего не понимая, смотрел на своих собутыльников и видел, с каким восторгом, боясь упустить хоть один его жест, глядят на него странные попутчики. Такого внимания к собственной персоне он никогда не испытывал.
   -- Да, Марсель есть Марсель, не зря о нем и в зоне, и на свободе легенды ходят, -- откликнулся тот, кого старик назвал Дато.
   -- Вы что-то путаете, я -- Дасаев, инженер из Ташкента, -- не понимая, разыгрывают его или же в самом деле принимают за какого-то Марселя, ответил, трезвея, Рушан.
   Купе снова зашлось смехом. Георгий Павлович, вытирая тонким батистовым платочком слезящиеся глаза, спросил:
   -- Может, и ксиву покажешь? Дасаев...
   По Мартуку Рушан хорошо знал жаргон блатных. Достав из внутреннего кармана пиджака паспорт, он протянул его через стол.
   В купе притихли и внимательно смотрели, как ловко пальцы старика вертели паспорт так и эдак. Георгий Павлович даже поднял его к носу и тщательно принюхался, казалось -- попробуй он даже на зуб, никто бы не улыбнулся. Но Рушану было не до смеха.
   -- Хорошая ксива, и пахнет по-настоящему, -- сказал, наконец, Георгий Павлович, возвращая паспорт. -- Значит, с бумагами все в порядке, быстро обзавелся... Дато считал, что ты без ксивы. Он ведь с тобой в одной зоне мантулил в последний раз. Вспомни, Лорд у него кликуха, а фамилия --Гвасалия. Правда, он сейчас таким франтом выглядит, как раз тебе в помощники, "интеллигент". Не хочешь помощника, Марсель?
   -- Извините, я устал, у меня завтра важные дела, и я не понимаю ваших шуток, -- сказал Дасаев, поднимаясь.
   Старик мягко, но настойчиво потянул его обратно.
   -- Сиди, Марсель. Дело твое, знаться тебе с нами или нет. Да, пожалуй, ты и прав, слишком много незнакомых лиц для такой важной птицы, как ты. Ты уж извини меня, старика, это я на радостях -- много слышал о тебе, да и Дато рассказывал, как ты исчез. Значит, едешь по большому делу, удачи тебе. Но если нужна будет подмога -- деньги там, кров... Вот адреса и телефоны в Тбилиси и Орджоникидзе, -- и он ловко, одним движением, сунул в верхний кармашек пиджака Рушана заранее заготовленный листок. На том они и расстались, одни довольные встречей, а другой - удивленный донельзя: за кого же его приняли?.
   Утром, когда поезд прибыл в Тбилиси, странных попутчиков уже не было --то ли они разошлись по разным вагонам, то ли сошли в предместьях столицы. Но они еще раз напомнили ему о себе...
   Гостям Тбилиси советуют побывать на Мтацминда, откуда открывается живописная панорама раскинувшегося внизу города; там же -- прекрасный парк, летние кинозалы, ресторан. Устав от прогулки и продрогнув на ветру, гулявшем на горе, Рушан решил заодно и поужинать на Мтацминда.
   В зале и на открытой веранде веселье плескалось через край. Играл оркестр, вдвое больший по составу, чем некогда в его любимой "Регине", и два солиста, сменяя друг друга, не успевали выполнять заказы, сыпавшиеся со всех сторон. Витал аромат дорогих духов, сигарет и вин, щедро украшавших многолюдные столы, пахло азартом и праздником. Рушан с трудом отыскал свободное местечко за столиком, где коротала вечер такая же командировочная братия, как и он сам.
   Официант во всей доступной мере выказал свое недовольство одиноким, без дамы, клиентом: будь его воля, Дасаева и подобных ему он и на порог не пустил бы. Лениво подергивая сытыми щеками, он вполуха слушал заказ, почему-то тяжело вздыхая, и сквозь зубы ронял:
   -- Нет... нет... кончилось... не бывает... никогда не будет...
   Рушан понимал: любое его возражение еще более усугубит незавидное положение незваного гостя, и потому милостиво сдался и сказал обреченно:
   -- Ну что ж, принесите что осталось и бутылку белого вина.
   Вернулся официант не скоро. С увядшей зеленью, подветренным сыром, холодным хачапури и бутылкой вина. Буркнув, что шашлык подаст позже, заторопился к другому столу, где кутили лихо.
   Едва Рушан пригубил вино, оказавшееся без меры кислым, откуда-то, словно ветром, принесло метрдотеля и того же официанта -- с таким сладким выражением лица, что в первый момент Дасаев даже и не признал его, хотя между ними только что состоялся долгий и "содержательный" разговор.
   -- Извините, вышла промашка, -- частил метрдотель и зло косился на официанта, а тот, сама невинность, втянув живот, изображал такое раскаяние, что впору было расплакаться.
   Он чуть ли не силой вырвал из рук Рушана фужер и брезгливо выплеснул содержимое в вазу из-под цветов, словно это было не вино, а отрава.
   -- Может, отдельный столик накрыть? -- зашептал Рушану на ухо завзалом, поглядывая на его соседей, но Дасаев отказался.
   В мгновение ока подкатили тележку с фруктами, сочной зеленью, лобио с орехами, сыром сулугуни и другими грузинскими закусками, незнакомыми Рушану, а метрдотель собственноручно налил в невесть откуда взявшийся тяжелый хрустальный бокал золотистое "Твиши". Видя это волшебное превращение, достойное цирка, соседи на другом конце стола с любопытством поглядывали на Рушана.
   Дасаев прикинул, что ужин обойдется ему раз в пять дороже, чем предполагал, но вино оказалось дивное, закуски великолепные, оркестр на высоте, и настроение у него поднялось. То ли от выпитого вина, то ли от нахлынувшего озорства, то ли оттого, что увидел в зале за дальним столиком Казбека и Дато, он, пригласив какую-то девушку на танец, назвался... Марселем.
   Может, он сам приглянулся девушке, а может, понравилось его имя, весь вечер она щебетала: "Марсель... Марсель..." Чужое имя не раздражало его, а порою даже ласкало слух, и этот вечер, в общем-то закончившийся без особых приключений, он прожил не только под чужим именем, но и ощущая себя тем таинственным Марселем, перед которым так щедро расстилаются столы и вмиг принимают любезное выражение лица официантов...
   Спускаясь на фуникулере на проспект Руставели, где жизнь, казалось, не замирала до утра, он вдруг, вроде некстати, вспомнил давнее свидание с Валей в Мартуке.
   Вокруг кипела ночная жизнь Тбилиси, по ярко освещенному проспекту навстречу Рушану шли прекрасно одетые люди, которые то и дело раскланивались со своими знакомыми, казалось, весь город состоял только из друзей и приятелей, и думать ни о чем грустном не хотелось. Но Валя, державшая в руках гитару с ярко-красным шелковым бантом на деке, не шла у Рушана из головы. Он настойчиво гнал от себя навязчивое видение, но оно не уходило, мешало, назойливо напоминало о чем-то...
   И вдруг все стало на свои места. Дато Гвасалия... Дато Гвасалия! Да это же тот, кто купал Валю в шампанском, подарил ей жемчужное колье!
   "Не может быть! -- возразил он себе. - Где та Валя, а где - этот Дато... Нет, это невозможно..."
   Но память услужливо вернула голос Георгия Павловича: "Лорд у него кликуха, а фамилия -- Гвасалия..." Нет, ошибки быть не могло, совпадало все. Рушан поспешил назад к канатной дороге, чтобы вернуться на Мтацминда, --знал, что в грузинском ресторане гости рано не расходятся.
   Когда он вернулся в зал, веселье еще продолжалось, но столик, за которым Лорд гулял с друзьями, оказался пуст. Уже знакомый метрдотель, вновь увидев взволнованного гостя, подошел тут же и учтиво обратился:
   -- Чем могу помочь?
   -- Лорд давно ушел? -- спросил небрежно Рушан.
   -- Нет, недавно, вы наверняка разминулись на фуникулере. Если возникли проблемы -- тут есть люди, хорошо знающие Дато, они и Марселю ни в чем не откажут. Да и мне Дато велел принимать вас всегда по-королевски...
   -- Спасибо, мне нужен только Лорд, -- поблагодарил метрдотеля Дасаев и хотел распрощаться, но тот предложил распить с ним бутылку вина, если гость простил его за недоразумение в начале вечера. Пришлось уважить.
   Возвращаясь в полупустом вагоне канатки, Рушан думал: "А если бы я застал на месте Дато Гвасалия по кличке Лорд, что сказал бы, о чем спросил? О том, купал ли он в шампанском мою отроческую любовь Валю Домарову и дарил ли ей жемчужное колье?" От нелепости этой картины он вдруг от души рассмеялся, как некогда на тихой улице в Мартуке, когда представил тесный совмещенный санузел и грязную ванну с плескавшейся в шампанском Валентиной...
   Теперь он редко вспоминал Валентину, и уж тем более не презирал и не осуждал ее. С высоты жизненного опыта понимаешь, что каждый выбирает свой путь сам. Но он никак не мог понять, почему судьбе было угодно, чтобы среди сотен миллионов людей он встретился с неким вором по кличке Лорд, сумевшим увлечь романтикой блатной жизни девушку, некогда мечтавшую стать балериной. Возможно, этим "почему" он будет маяться до последних дней своих...
   XXIII
   Вспоминая свое окружение в детстве и юности, да и во взрослую пору, Рушан часто возвращался к родному дому, а значит, к матери и отчиму. И часто всплывали в памяти две картины -- подробные, в деталях. С матерью -- когда не было в их семье еще Исмагиля-абы, и с отчимом -- на закате его жизни.
   В ту зиму он учился не то в первом, не то во втором классе...
   "Наверное, поезд опоздал", -- Рушан то и дело дышал на оконное стекло, но, сколько его не отогревай, не отогреть. Мороз постарался: даже между рамами тянулся ледяной хребет, и от окна несло холодом, как от двери, как плотно он ни подтыкал куски старого одеяла в щелях и щербатом пороге.
   "Успело намести", -- подумал он и смел снег с земляного пола, а то заругает мать, что не следил за дверью, выстудил землянку. Печь едва теплилась, но Рушан боялся подложить кизяку: с топливом было совсем худо. Задуло и задождило с сентября, и теперь в полуразвалившемся сарае кизяк занимал крохотный уголок.
   Забравшись на нары, поближе к печи, Рушан придвинул к себе узелок с нечесаным пухом и принялся выбирать волос, как ему наказала мать. "Скорее бы пришла Сания-апай из школы", -- тоскливо думал он, хотя знал, что вторая смена у восьмого класса кончается уже затемно.
   Горка выбранного пуха росла медленно, и он опытным глазом прикинул, что с этим узелком возиться ему еще с неделю.
   "У тебя, сынок, глаза молодые, острые, -- говорила мать. -- Никто в Мартуке лучше тебя пух не вычистит".
   Долгие зимние ночи сидели они на саке вокруг большой керосиновой лампы, каждый за своим делом. Сания пряла, -- мать говорила, что пальчики у нее чувствуют пух и быть ей хорошей шальчи -- вязальщицей платков: пряжа у нее получалась ровной, тонкой. Мать пропускала выбранный сыном пух через страшную ческу -- двухрядный частокол высоких иголок, их почему-то называли цыганскими. Руки матери взлетали высоко над ческой, и Рушан всегда боялся: а вдруг она поранится о блестящий частокол.
   Как бы мать ни хвалила, какие у нее ловкие и быстрые помощники, истинной сноровкой шальчи владела только она сама. В Мартуке, где треть жителей кормилась вязанием, Гульсум-апай считалась искусной мастерицей, ее платки быстро и легко пушились, носились долго, а кайма у них была на загляденье -- широкая, зубчики ровные, один к одному, и узор у каждого платка свой, неповторимый.
   Толстой, краснолицей хозяйке узелка с пухом, завмагу сельпо Кожемякиной, в Мартуке никто бы не отказал связать платок -- характер у Нюрки крутой, и на паевую книжку она дает сколько бог на душу положит. Но и она, первая поселковая модница, пришла к Гульсум с поклоном.
   Рушан слышал, как мать устало говорила:
   -- Нюра, пух по цвету богатый, у меня к нему нитки подходящие есть, но волоса слишком много, и за две недели не выбрать. И в работе у меня еще три платка, люди добрые за них давно уж расплатились.
   -- Меня, тетя Галя, сроки не волнуют -- слава богу, есть что носить. Ваш прошлогодний платок не у одной бабы в поселке зависть вызывает, а мне вот теперь темненькую шаль захотелось...
   Насчет добрых людей не зря было сказано, но ведь и Кожемякина -- не последний человек в Мартуке.
   -- ...Пуд муки вам авансом приготовила. -- Нюра оглядела сырую, по углам в наледях, землянку и добавила: -- Нехай Рушанка к вечеру в сельмаг забежит. Будут ящики из-под мыла -- не пожалею.
   Зная далеко не щедрый характер Кожемякиной, мать попросила:
   -- Чаю плиточного с полкило да сахару, Нюра, добавь к авансу, пух-то...
   -- Ладно, ладно, по рукам. За мукой счас, что ли, пойдешь?
   -- Счас, счас, -- заторопилась мать, и, уходя, счастливо улыбнулась сыну.
   Едва дверь захлопнулась, Рушан заплясал: ему уже чудился запах горячих лепешек.
   Ошиблась мать на радостях, увидев Кожемякину с заказом: третью неделю одолевал Рушан узелок.
   -- Нюрка, да чтоб прогадала?! Она и пух-то выменяла у наших казахов из аула за чай да за кило халвы, -- горячилась соседка Науша-апай, забежавшая на огонек.
   Мать, тяжело вздыхая, молчала. Непоседливая Науша-апай скоро распрощалась, и мать, поплотнее прикрыв за ней дверь, вернулась к печи. Сания завороженно смотрела, как спицы, словно шпаги, мелькали у нее в руках, и думала: "Неужели и я когда-нибудь смогу вязать так быстро и красиво, как мама?"
   -- Опять ссутулился, как старичок. Смотри, девочки любить не будут, --добродушно ворчала мать на сына.
   Рушан густо краснел, на какое-то время распрямляя плечи и спину, но частый и мелкий волос снова гнул к лампе.
   Вот и сейчас он приподнял плечи и оглянулся: в низкой и плохо протопленной землянке сгущались сумерки, а матери все не было.
   "И уроки еще не сделаны", -- мелькнула и тут же пропала мысль. В тревоге за мать он то и дело выскакивал на улицу и окончательно выстудил землянку. В голову лезли разные страхи. "А вдруг поезд из-за опоздания сократил стоянку, и мама проехала до следующей станции, чтобы пройти с платком по вагонам... А вдруг у нее его вырвали?" Рушан знал, что, хотя война давно кончилась, в теплые края, к Ташкенту, охотно тянулась всякая шпана. "А может, конфисковали?" Он знал и это недетское слово. "Только бы дядя Велигданов сегодня на станции дежурил", -- молился он, как бабушка Рабига, сложив ладошки, повторяя короткую суру, что обычно произносил перед сном.
   Недавно прошел слух, что увольняют Велигданова, говорят -- развел на станции спекуляцию. Кто теперь предупредит его мать да и других, что будет облава и что лучше перетерпеть несколько дней, чем остаться без шали, без пуховых перчаток или дюжины шерстяных носков?
   "А может, маму задержали? Ведь ее уже предупреждали, чтобы не ходила к поездам с шалями..." Рушану вдруг стало так страшно, что он заплакал.
   -- Сынок, что случилось? -- уронив у двери какие-то свертки, кинулась к нему Гульсум-апай.
   Рушан прижался к ее промерзшей куцей телогрейке и, не чувствуя холода, плакал навзрыд.
   -- Ну хватит, ты уже большой, единственный мужчина в доме. Лучше спроси, как у меня дела... -- мать погладила его по давно не стриженной головенке. -- Сейчас зажжем лампу, протопим печь, поставим чай. Ну, смотри, что я принесла, -- и стала собирать с пола свертки.
   Кипел, похлопывая крышкой, на плите чайник, мать жарила в казанке, на чистом бараньем сале, баурсаки. Заправленная под горлышко керосином, с новым фитилем, лампа освещала дальние углы землянки. От печи, щедро заваленной кизяками, струилось тепло.
   -- Продала? -- прямо с порога спросила вернувшаяся из школы озябшая Сания.
   -- Продала, доченька, продала. Раздевайся, у меня все уже готово.
   Сания быстро скинула валенки и, притулив их к печи, уселась на саке рядом с Рушаном.
   -- Ты сегодня долго не шла, я уже соскучился, -- тихонько сказал Рушан и прижался к сестре.
   Мать расстелила скатерть.
   -- Ну, рассказывай, мама, -- торопила Сания.
   Подкладывая в деревянную чашу обжигающие баурсаки, мать принялась рассказывать:
   -- Стоим, значит, на перроне час, другой, а московского все нет. Я так намерзлась, что решила было уйти, как вдруг далеко, у семафора, паровоз прогудел. Ну, слух у нас точный. "Пассажирский", -- решила, а тут и он. Никто из вагонов и носа не высунул. Нагима с соседней улицы и говорит: "Давай, Гульсум, до следующей станции проедем, успеем половину вагонов обежать".
   Вдруг распахивается напротив нас дверь, и молодой военный с подножки спрашивает: "Мамаша, сколько за платок просите?" А из-за плеча у него барышня выглядывает, -- наверное, она из окошка платок приметила. Я уж самую малость и назвала, ведь неделю с ним к поездам хожу.
   "А вы не могли бы подняться к нам?" -- спрашивает барышня, а военный, такой вежливый, даже руку подал, помог в вагон подняться. Накинула она платок на плечи -- и к зеркалу, а оно у них во всю дверь. "Какая прелесть! Какая прелесть! -- щебечет барышня, а шаль ей, и правда, к лицу. Потом спохватилась она, что поезд может тронуться, и так удивленно переспрашивает: -- Семьсот?"
   Тут я и обмерла. Неужто торговаться станет? А уступать мне и копейки нельзя. "Семьсот", -- говорю, и шаль стала сворачивать. "Вадим, заплати, пожалуйста, восемьсот, уж больно шаль хороша, да и апа нас пусть помнит", --и так хорошо засмеялась барышня и обняла меня. "Рахмат, -говорю, --доченька, рахмат", -- а у самой слезы на глазах, денег, что он отсчитывает, не вижу. Так и сунула, не глядя, в карман. Я уже к выходу пошла, как догоняет меня Вадим этот и протягивает коробку. "Возьмите, мамаша, --говорит, -- это мой сухой паек. Здесь галеты, тушенка... У вас, наверное, дети дома... Порадуйте..."
   Галеты эти, сухари такие, Рушану сразу понравились.
   -- ...А из тушенки я вам завтра суп сварю. Какие красивые, счастливые люди, храни их Аллах!
   Рушан с сестрой согласно закивали головами...
   Мать достала из потайного кармана стеганой душегрейки узелок, и, развязав его, положила у края скатерти пачку денег.
   -- Только я соскочила с подножки, тут же набежали товарки. Особенно торопились те, кому я задолжала. Десятку-другую пришлось взаймы дать. Одной только мне сегодня и подфартило. В воскресенье пораньше пойдем с Рушаном на базар, купим возок кизяка у аульных казахов, -- она отложила половину оставшихся денег в сторону. -- А это вам на кино, -- мать протянула сыну трешку: не отделишь тут же, не выкроить потом и рубля.
   Рушан на радостях чуть не опрокинул пиалу.
   -- Это -- керосинщику, это -- за радио, это деду Матвею за валенки --три раза без денег подшивал, а это -- Нюрке, старый долг, уж больно косо смотрит, прямо в магазин не ходи...
   Стопки денег как не бывало: перед матерью лежало несколько измятых рублевок и горстка мелочи.
   -- А это нам на расходы, -- вздохнула Гульсум-апай.
   Видя, как торопливо Рушан припрятал трешку, мать улыбнулась.
   -- Не унывайте, дети. Руки целы, ноги целы, проживем. С такими помощниками не пропаду...
   Потрепав сына по голове, она стала убирать со стола.
   Поздно вечером, снова усевшись в кружок возле лампы, все согнулись над Нюркиным узелком. Мать потихоньку напевала о Кара-урмане, о привольных берегах далекой Ак-Идели. Иногда она замолкала: каждый зубец требовал точного счета петлям.
   -- Мама, уже вторая четверть, а у меня за учение не уплачено, не отчислят меня из школы? -- спросила вдруг Сания.
   -- Глупенькая, не беспокойся. Пока Кузнецов директор, такому не бывать. Летом встретился мне на улице и говорит: "Гульсум-апай, ваша Сания --способная девочка. Вот кончит десятилетку, вам помощь и опора будет, грамотный человек нигде не пропадет. А с одеждой мы вам поможем, выкроим что-нибудь из школьного фонда. Война позади, теперь легче будет". А ведь как в воду глядел. Думала я, хватит тебе и семилетки -- платки вязать ума большого не надо, а терпением и сноровкой Аллах не обидел. Да и в чем тебе на занятия ходить, ломала голову.
   Форму и платье шерстяное, пальто и валенки -- все в школе мне выдали. Вызвал Кузнецов к себе в кабинет и говорит: "Вот, Гульсум-апай, для дочки вашей". А на стульях и для других учеников одежда лежит, а пальтишки разных цветов и фасонов... Тонкий человек ваш учитель, все учел, меня одну вызвал, от любопытных глаз и глупых языков оберегал. Аккуратно подарок завернул, перевязал и наказал, чтобы вам не говорила, что одежда казенная, мол, учтите, детская душа -- штука сложная... Так что учись, дочка, не одна я о вас пекусь. А за ученье мы заплатим как-нибудь.
   Мать поднялась, прикрыла задвижку у печи и, снова сев за вязанье, продолжила неторопливо:
   -- И пенсию вам, хоть и малую, тоже Кузнецов выхлопотал. Пришла к нему в слезах: "Помогите, -- говорю, -- Юрий Александрович, в собесе крутят: мол, похоронка у меня не та. Как не та, когда почти все мужики из Мартука в один день полегли под Москвой. И в один день нам казенные письма почта принесла. В тот вечер плач из поселка, наверное, в самом Оренбурге был слышен". А директору ли не знать об этом: митинг-то на другой день в школе прошел.
   В похоронке нашей, одной-единственной, написано: "Пропал без вести". А куда ему, отцу нашему, там пропасть, когда мужики из Мартука вокруг него и держались. Весельчак и верховода отец наш был, да и партийный к тому же. И в эшелоне, который целый час простоял в поселке, отец старшим по вагону ехал.
   Пошли мы тут же с вашим директором школы в собес. Правда, я во дворе осталась: сил моих больше не было, боялась -- кинусь драться. Час жду, другой, -- вылетает вдруг Юрий Александрович, на ходу оборачивается, совсем не по-учительски ругается: "Сволочи! Бюрократы!" Потом немножко поостыл и говорит: "Ты уж, Гульсум-апай, наберись терпения и жди, а я в Москву напишу". Полгода ждала, а Кузнецов все это время в разные учреждения писал, но пенсию все-таки выхлопотал. Добрыми делами и на добрых людях мир держится, никогда не забывайте об этом, дети.
   Так под тихое журчание материнских рассказов коротали они долгие зимние вечера...
   XXIV
   Декабрь пришел в занесенный снегами Мартук студеными ветрами, на дню несколько раз менявшими направление, сбивал с ног прохожих. Закрутило, завихрило, заметелило, -- и в школе отменили занятия.
   Ветер, завывая в трубе, рвался в землянку, словно собирался ее разворотить. День и ночь, не умолкая, гудели за окном натянутые, как тетива, заиндевелые провода. Мать, подкладывая кизяк в ненасытную утробу печи, с тревогой говорила: "И в это воскресенье, видно, не бывать базару, кто рискнет приехать из аулов в такой буран?"
   Купленный ею с Рушаном кизяк убывал, казалось, не по дням, а по часам. Гульсум, накинув фуфайку, кидалась к соседям, дальним и близким: купить, взять взаймы, выменять десяток кизяков -- иногда удавалось.
   "Только бы пурга унялась к воскресенью", -- молила мать и, хотя денег у нее на такую большую покупку, как воз кизяка, не было, верила, что казахи, не раз выручавшие ее, дадут в долг и в этот раз.
   В такие вечера, когда на улицу и выглянуть-то было страшно, приходил гость. Появлялся он всегда неожиданно, и скрипучая дверь отворялась бесшумно. Сначала дверной проем заполнял большой грязный канар -- мешок с заплатами, который гость ставил тут же, у двери, а сам возвращался в сенцы и долго отряхивал там полушубок и казахский малахай-тумук. Входил в землянку уже в гимнастерке, вешал на гвоздик, вбитый в стену, свой полушубок.
   -- Гимай-абы, вам идти с другого края села, из-за станции, не боитесь сбиться с пути в пурге? И как это у вас ловко с нашей старой дверью получается? -- спрашивала дотошная Сания, заканчивавшая делать уроки.
   -- Я, дочка, с первого дня начинал в дивизионной разведке, а кончил в зафронтовой.
   -- А почему вы папу с собой не взяли? -- Рушан перебирался поближе к гостю.
   -- На войне, Рушан-батыр, не спрашивают, кто с кем хочет воевать. Меня в эшелоне приметил какой-то майор, не доезжая до Москвы я и распрощался с Мирсаидом.
   Мать молча возилась у плиты, готовя нехитрое угощение.
   -- Наживешь ты, Гимай, с этим канаром беды, -- говорила она гостю за чаем.
   Гимай, поглаживая чапаевские усы, смеялся:
   -- Сколько раз объяснял тебе, что за мной числятся только штуки кож, а посылают нам в вагонах нестриженые шкуры. Кожзавод наш -- одно название, а на деле -- артель кустарная. Дубить не успеваем, не то что стричь шкуры. Так и кидаем в чаны, а после каустика шерсть никуда не годится. Из чанов вилами ее приходится выбрасывать, животы надрываем... По совести говоря, за это тебе еще платить бы надо: остриженных шкур в чан вдвое больше лезет, на чистке чанов день экономим, раствор сохраняем. Кругом, считай, выгода.
   -- Так-то оно так, -- соглашалась мать, но упорно гнула свое: -- А шерсть все-таки государственная.
   -- Оттого в бураны и хожу, чтобы людей не дразнить. А бояться мне некого -- я не вор и не мошенник, я и на фронте с поднятой головой ходил...
   Одним неуловимым движением Гимай оказывается у канара, и сильные руки его выбрасывают на середину землянки шкуру за шкурой.
   -- Разве можно такое добро губить? Смотри, вот несколько козьих, с пухом. На шаль не пойдет, а на перчатки -- загляденье!