На базаре он не задерживался. Покупал две пышные, прямо из тандыра горячие лепешки, еще на одну серебряную монету -- кисть винограда, иногда пару персиков или истекающих соком груш, но чаще всего -- кандиль, яблоки с нежным девичьим румянцем. Тут же, на базаре, в одной из многочисленных чайхан, полупустых поутру, он завтракал, выпивая традиционный на Востоке чайничек зеленого чая. Из интереса и любопытства заходил то в одну, то в другую чайхану и повсюду встречал почти одинаковые, в алых розах, металлические подносы, на которые клали лепешки и вымытые фрукты.
   При кажущейся на первый взгляд одинаковости все чайханы были разные. В одних, воровато оглядываясь, понижая голос до шепота, сидели, как на иголках, за нетронутым чайником чая оптовики-перекупщики, рядившиеся с растерявшимися от оглушительной суеты приехавшими в город дехканами.
   В других восседали важные, громогласные, бритоголовые мясники. День им предстоял нелегкий: и огромными двенадцатикилограммовыми топорами намашутся, и туши многопудовые ворочать придется, успевай только! А днем подростки, племянники чайханщика, понесут из чайханы в мясные ряды подносы с лучшими чайниками и пиалами без единой щербинки -- мясники испокон веков на базаре торговая элита.
   Обнаружил Рушан и чайхану, где звучала речь казахов, -- казахские земли вплотную подступали к городу с северо-запада.
   Однажды в начале зимы, в туманное и сырое утро торопился он на работу. За пазухой нового, недавно купленного пальто лежали две горячие лепешки. Чайхана, в которой он, как обычно, хотел позавтракать, оказалась закрытой, и он решил попить чаю с вахтером -- у того на плитке зимой всегда кипел чайник.
   Рушан шел по мокрому Чигатаю, ощущая тепло и запах свежих лепешек, и так велико было искушение откусить кусочек, что он невольно замедлил шаг, и тут вдруг его окликнули:
   -- Товарищ инжинир, добрый утро! День сырой, заходите моя чайхана, выпейте пиалушка чая.
   В проеме распахнутой двери стоял рослый мужчина в меховой безрукавке и широким жестом приглашал войти. За дверью Рушан увидел ярко горевшую лампочку и часть стены, завешенную тяжелым темно-красным ковром. Оттуда на него дохнуло теплом, древесным углем и типично восточным запахом множества ковров. Эту чайхану на Чигатае, неподалеку от управления, он приметил давно и уже знал, что она махаллинская, а это совсем не то, что базарная, ее обычно посещают лишь завсегдатаи и местные жители.
   Дасаев раздумывал, но улыбка не сбегала с лица чайханщика, жест был искренен и щедр, и он вошел.
   С тех пор он частенько бывал здесь, но с особым настроением заглядывал именно поутру поздней осенью и зимой. В сумерках слякотного или морозного утра, когда скудно отапливаемый мангалами старый город нехотя просыпался, он, подняв воротник пальто, спешил, как обычно, через базар. Лепешечник, за спиной которого жарко исходил паром тандыр, протягивал ему, уже как старому знакомому, две с пристрастием отобранные лепешки, и он, не сбавляя темпа, обгонял какие-то неожиданно возникающие из светлеющей тьмы, согнутые, закутанные фигуры, слыша вокруг себя почему-то приглушенный, не свойственный дневному базару говор. Странно, даже арбакеш, чей голос перекрывал в полдень многоязычный гомон, поутру был удивительно тих. Восток... Загадка... Тайна...
   Всегда, в любой день, еще издали, едва свернув с Сагбана, Рушан видел светящиеся окна махаллинской чайханы. Он вытирал взмокший от быстрой ходьбы лоб, вынимал у порога из-за пазухи лепешки и решительно распахивал дверь. Обычно в это время посетителей не было. На его приветствие Махсум-ака, проводивший последнюю "инвентаризацию" чайников или возившийся с самоваром, отвечал бодро и с какой-то беззаботной веселостью: "Э, салам алейкум, инжинир, пажалиста, заходи скорей". От огромных, потускневших, с зеленоватым отливом медных самоваров разливалось тепло. В отсутствие посетителей горела одна лампочка напротив двери, и уходящие в темноту стены казались завешенными черными коврами, только иногда проезжающая мимо машина била в окна ярким лучом фар, и на миг стена окрашивалась в кроваво-красный цвет...
   Чуть позже, когда он уже попивал чай с наватом и парвардой -- дешевыми восточными сладостями, и вел оживленный разговор с Махсумом-ака, не прекращавшим своих дел, объявлялся второй посетитель. Обычно это был кто-нибудь из соседнего дома. По-домашнему кутаясь в длинный, до пят, стеганый чапан, он велеречиво и церемонно обменивался любезностями с чайханщиком, а заметив Рушана в глубине зала, так же любезно обращался и к нему: "Добрый утро, товарищ инжинир..."
   "Инжинир"... Так и закрепилось за ним в махалле это прозвище, и произносили его уважительно, словно кладовщик Мергияс-ака специально прорепетировал со всеми жителями квартала. Звание "инженер" в те годы еще было весьма почитаемым, и, что говорить, Дасаеву такое обращение нравилось.
   Может быть, быстро упрочившееся уважение сослуживцев и доброе расположение махаллинского люда явились причиной того, что однажды, в обеденный перерыв, в этой чайхане он принял неожиданное для себя решение: "Остаюсь... пущу корни на узбекской земле... женюсь..."
   Мергияс-ака, составлявший ему в тот день компанию, заметил, как изменился в лице "инжинир", и торопливо спросил:
   -- Что случилось, Рушан?
   Дасаев, на миг побледневший от охватившего его волнения, с улыбкой обвел глазами зал, словно заново увидев все вокруг, и весело ошарашил кладовщика:
   -- Жениться решил, вот что, Мергияс-ака...
   А ведь до этого момента и мысли подобной в голову не приходило.
   "Женюсь" вовсе не означало, что он решил завтра же бежать в загс. Просто под "остаюсь" он подразумевал: "Всерьез, надолго, с семьей, домом... с детьми..."
   Конечно, девушка любимая у него была. Жила она в степном, насквозь продуваемом ветрами и жесткой поземкой, городе. Туда, в домик на окраине, окруженный чахлыми акациями, на улицу 1905 года, устремлялись все его помыслы, и иногда, мысленно, он называл ее "моя невеста".
   Принятое решение внешне никак не отразилось на нем, но повернуло жизнь круто; он вдруг понял, что до сих пор видел все вокруг как бы снаружи, глазами приезжего, а сейчас стал вглядываться изнутри, примеряя все к своей будущей жизни. В свободные дни он часами пропадал в книжных магазинах, часто ходил на концерты, -- гастролеры жаловали теплый, уже названием своим навевавший ожидание тайны город.
   Жил он все там же, в общежитии, хотя в махалле предлагали ему за небольшую плату отдельную комнату. Но он отказался -- не хотел лишать себя каждодневного путешествия. Иногда он немного изменял маршрут: с Хадры сворачивал влево, спускался к площади Чорсу и опять же, минуя базар, выходил к себе на Чигатай.
   Он быстро усвоил, что суета, торопливость на Востоке не в чести, и старался никуда не спешить. С обостренным вниманием вглядывался он в окружающее, подмечая то, что ранее ускользало от его взора. С наслаждением впитывал в себя древний город: его краски, шумы, его пыль, зной, многоязычие, завезенную приезжими суету и исконную степенность. И часто, подтверждая однажды принятое под настроение решение, мысленно говорил себе: "Да, мне здесь жить..."
   По утрам, на пути к управлению, он раскланивался со множеством людей. Прижав ладонь к сердцу, осветив лицо улыбкой, ему отвечали тем же. Только бледные, немощные старики, бухарские евреи, удостаивали его лишь кивком головы. И трудно было ему по молодости понять -- от гордыни ли это, или от немощи, когда с трудом дается каждый жест. А может, с высоты библейского возраста считали они, что жест достойнее слова?
   Ему нравились эти молчаливые тихие старики. В белых чесучовых костюмах, оставшихся еще с бойких нэпмановских времен, поры их молодости и удач, встречались они ему только по весне и в долгие теплые дни осени. От слякоти, стужи, жары они прятались и уберегались за высокими дувалами. Пробегая утром мимо птичьего базара, Дасаев часто встречал их в петушином ряду. Покупали они только живую птицу и обращались с ней, словно маги или гипнотизеры. Еще минуту назад хорохорившийся красавец-петух горланил на весь базар и вдруг под слабыми руками старика, ощупывающего его бока, затихал, смирялся. Странно, но каждый из этих стариков всегда покупал птицу одного оперения: или огненно-рыжих петухов, или белых хохлаток, или рябых, первой осени, цыплят. По этим птицам, которых несли за ноги головами вниз, отчего птицы вели себя удивительно смирно, он и различал старцев-евреев, от времени ставших почти на одно лицо.
   Чем лучше Дасаев узнавал город, тем сильнее привлекала его чайхана в махалле. Все ее неписанные законы в один вечер мог объяснить ему Мергияс-ака, но Рушан до всего хотел дойти сам.
   Вечерами он частенько засиживался на работе, а возвращаясь, заходил в чайхану и обычно играл партию-другую в шахматы. Между ходами он внимательно оглядывал многолюдный зал и в распахнутые настежь окна видел, что к вечеру заполняются айваны и на улице. Слышно было, как там гремели ведрами и шумно расплескивали воду -- это добровольные помощники Махсума-ака поливали арычной водой двор и обдавали из шлангов деревья, -- а потом, как после дождя, пахло землей и садом.
   "Клуб, чисто мужское заведение", -- часто думал в тишине вечера Дасаев. Более всего ценились здесь остроумие, общительность, доброта, участие в жизни махаллы. Он приметил, что директор таксопарка чаще других поливал двор и деревья, потому что делал это ловчее всех: и пыль не поднимал, и грязь не развозил, и после него долго еще лежал на земле влажный узор, нанесенный простым шлангом. Знал он и то, что директор завозил на зиму в чайхану и уголь, и дрова, и на краску для ремонта не скупился, но чтобы к нему от этого было какое-то особое отношение, он не видел.
   Позже и он станет немало делать для этой чайханы, но отношение к нему останется таким же ровным и уважительным, как и вначале. И всегда будут называть его здесь "инжинир", вкладывая в это слово раз и навсегда заложенную меру уважения.
   В тесных, словно японских, двориках от бывших садов остались лишь орешина или урючина, яблонька или одинокий тутовник, и в центре --непременно крохотные клумбы с цветами. В этих домах, окнами во двор, с балханой на втором этаже, текла ровная, скрытая от глаз и не рассчитанная на то, чтобы произвести впечатление на приезжего, жизнь.
   Отсутствием показного, простотой привлекала его чайхана в махалле. Нравился ему и неписанный кодекс поведения: например, в чайхану не заходили выпив и не распивали там в открытую. Он видел несколько раз, как взрослые, солидные люди, можно сказать, хозяева махалли, перед тем как подадут плов, тайком слив водку в чайник, обносили пиалой, словно чаем, сидящих за дастарханом. Казалось бы, чего проще, ставь бутылку в центре, стаканов достаточно, шуми, провозглашай тосты, кто посмеет что сказать? Нет, правила, усвоенные сызмала, срабатывали четко -- нельзя, значит нельзя, ибо, уступив соблазну однажды, начнешь мало-помалу рушить традиции до основания.
   И молодежь вела себя здесь сдержанно. Однажды он стал свидетелем, как двое юношей -- не городских, видимо, случайно забредших с базара, получили урок, который едва ли когда забудут.
   В чистой, опрятной чайхане возле стен на коврах были расстелены еще и курпачи -- узкие стеганые одеяла, и один из парней с удовольствием растянулся на мягкой курпаче, другой присел рядом, и они продолжали что-то оживленно обсуждать, оглашая чайхану молодым громким смехом, не обращая внимания на окружающих. Сидели они у стены, никому вроде не мешали, но Махсум-ака, безучастно перебиравший четки, незаметно для окружающих подошел к молодым людям и что-то мягко, вполголоса сказал. Его слов оказалось достаточно, чтобы краской стыда залило лица вмиг вскочивших парней.
   "Уважай других -- будут уважать тебя" -- такой рукописный плакат на узбекском языке висел за спиной Махсума-ака, у самовара.
   Заканчивая играть в шахматы, когда на город уже ложились дымные сумерки, Рушан иногда замечал, как в чайхане появлялись дети. Они молча отыскивали кого надо и, что-то шепнув, бесшумно исчезали. И Дасаев представлял, как когда-нибудь он будет так же ходить вечерами в свою, махаллинскую чайхану, играть в шахматы или просто сидеть на открытой веранде с чайником чая, и за ним, приглашая его на ужин, будут прибегать сын или дочь.
   Конечно, он мечтал тогда о детях, о жене. Представлял, какой она будет, как сложится их жизнь. Правда, силуэт девочки с нотной папкой в руках растворялся в дали времен, и казалось, вот-вот совсем истает, но приходили новые увлечения, не перечеркивая накрест той далекой любви, оставшейся в зыбком мареве юности.
   Тогда он не сомневался, что все свершится так, как задумал. Это потом жизнь преподнесет ему не один сюрприз, и среди них будет и немало горьких, страшных...
   XXXX
   О чем бы ни размышлял Рушан, перелистывая книгу своей памяти, он не мог обойтись без упоминания о Глории. Судьба Глории, неотделимая от него, несла на себе самый яркий отпечаток жестокого, немилосердного времени...
   Однажды в сумерках, традиционно настраиваясь на "вечер воспоминаний у окна", он увидел под грудой старых писем, что перебирал накануне, угол большой фотографии. Он решил, что это выпуск Актюбинского железнодорожного техникума, в котором учился, и достал снимок. Кого ему хотелось увидеть? Роберта Тлеумухамедова? Лом-Али Хакимова? Ефима Ульмана? Людочку Журавлеву? Он и сам не знал, тем более что и не угадал. Фотография, сделанная профессиональной рукой и в свое время обошедшая немало газет, запечатлела футбольную команду "Металлург", победителя пятой зоны чемпионата СССР по классу "Б" -- была когда-то в стране и такая классификация. Наискосок, в левом нижнем углу, по твердому картону фотографии четким, от природы каллиграфическим почерком шла надпись красным карандашом: "Рушану Дасаеву --первому болельщику "Металлурга", нашему другу -- на память о нашей победе, о нашей молодости", -- и размашистая, прямо-таки казначейская подпись капитана команды Джумбера Джешкариани. Рушан перевернул снимок: вся обратная сторона была в разноцветных автографах футболистов.
   Фотографировались сразу после игры, делавшей "Металлург" недосягаемым для противника, выводившей его в чемпионы. Джумбер, с аккуратным пробором, в тщательно заправленной футболке, сидел, улыбаясь, в первом ряду на корточках, а вокруг него стояла, не выказывая усталости, счастливая команда.
   Как меняются с годами наши пристрастия, привычки! Скажи кто, что Рушан Дасаев когда-нибудь разочаруется в футболе, перестанет ходить на игры любимых команд, -- подняли бы на смех. Как детскую считалку, без запинки --разбуди его даже среди ночи -- он мог назвать поименно дубль любой команды класса "А", не говоря уже об основном составе. Иногда зимой, когда ни о каком футболе не могло быть и речи, вдруг среди ночи чудился ему репортаж Синявского или Озерова, и он, схватив с прикроватной тумбочки транзисторную "Спидолу" -- они тогда только появились и были редкостью, -начинал крутить ручки настройки: ведь он явно слышал шум трибун, тугой звук летящего мяча, трель судейского свистка...
   Глория, человек увлекающийся, тоже была заядлой болельщицей. Она многое в жизни любила и делала страстно, и футбол, по сути своей тоже страсть, нашел в ней благодарную почитательницу.
   Как любила она их поездки вдвоем или вместе с "Металлургом" на игры "Пахтакора" в Ташкент, где на поле выходили в те годы знаменитые Красницкий, Стадник, Абдураимов, Искандер Фазылов, Ревал Закиров! Как умела она болеть! Это надо было видеть, слышать. Нет, она не вскакивала, не кричала до хрипоты, не свистела, но минут через десять все вокруг нее наэлектризовывались токами. Она чувствовала нерв игры и редко когда ошибалась в прогнозе.
   Как она радовалась победам или огорчалась поражениям "Металлурга" дома, в Заркенте, где играли их друзья! Джумбер -- мокрый, грязный, -- увидев Дасаева в раздевалке, чуть теплел блестевшими глазами и говорил: "Рушан, пожалуйста, уведи Глорию, стыдно в глаза ей смотреть за такую игру". А уж как счастливо, гордо шла команда с поля после победы! Каждый игрок, проходя мимо их трибуны, мимо их постоянных мест, словно гладиатор, бросал победу, как драгоценный трофей, к ее ногам, и она одаривала их не менее щедро --улыбкой, искренней радостью.
   Когда команда возвращалась с выездных игр с поражением, Джумбер, выслушав упреки Глории, шутя отвечал:
   -- Глория, ты же наш талисман. Там некому было посвящать победу. А зачем мужчине победа, если ее некому дарить? Вот завтра игра дома, и, если ты придешь, мои мальчики постараются...
   А как она ликовала, когда у нее выдавались свободные дни и она могла ездить с командой в близлежащие казахские города Чимкент или Джамбул, где "Металлург" "позволял" себе разгромить соперников в пух и прах! Футболисты -- народ суеверный, они втайне верили, что Глория приносит команде удачу...
   Рушан мог и не смотреть на фотографию, он и так прекрасно помнил тот далекий осенний день, поразительно ясный, светлый, скорее похожий на весенний, хотя с гор уже несло предзимней свежестью и еще не дымили трубы могучего комбината, который он строил. Его с Глорией буквально тащили сняться с командой, но она была неумолима.
   -- Это ваша победа, ребята, -- говорила она, сдерживая волнение и слезы, целуя их мокрые, грязные лица, не замечая, что ее любимое белое платье становится похожим на футболку Джумбера...
   Познакомил Рушана с Глорией футбол, а если точнее - Джумбер, но это одно и то же.
   Странная и великая вещь человеческая память: иное мы вспоминаем в цвете, в красках, с шумами, звуками, запахами давно ушедшего времени, и, что удивительно, вглядываясь в прошедшее через время, иногда замечаем то, чего не было дано увидеть тогда.
   Заркент... В названии города для Рушана слышна понятная только ему музыка. У каждого есть город, при упоминании о котором вдруг вздрогнешь, и что-то внутри оборвется, и на миг сладко закружится голова. Он может быть любой -- большой и маленький, старый или молодой, известный, знаменитый или тихий, с неброским названием, но не в этом дело -- он должен стать твоим, частью твоего сердца. И, наверное, в таком городе должны закончиться последние дни твои, чтобы не разрывалось сердце от горечи и тоски: "А помнишь, в городе нашем?" И это единственное место, где хоть одна живая душа да останется свидетелем твоей молодости и удач, где хоть однажды ты можешь услышать: "О, ты был орел! А какая у тебя была девушка! Теперь таких уже нет..."
   Возможно, немало найдется скептиков, которые с усмешкой скажут: "Заркент? Это еще что за столица?" Да, в справочниках по обмену жилплощади он котировался весьма невысоко. А впрочем, надо ли что-то объяснять, оправдываться? Жаль человека, у которого нет своего города, -- это все равно, что быть обреченным на бездомность.
   Тогда Заркент, ощетинившийся в жаркое азиатское небо стрелами башенных кранов, -- а было их около трехсот, -- строился денно и нощно, и то, чего не было здесь еще вчера, могло появиться послезавтра.
   К приезду Рушана в городе уже выявились кое-какие контуры.
   В центре, на небольшом естественном возвышении, чуть в отдалении от шума главной улицы, уже высился красавец кинотеатр "Космос" с небольшим уютным сквериком и фонтаном. Это место пользовалось большой популярностью у жителей, и долгие годы, пока город не разросся и не появились другие, не менее примечательные, ориентиры, служило местом свидания влюбленных.
   Но особой гордостью Заркента являлся стадион. Недалеко от центра, в огромной парковой зоне ему отвели удобное место. Хорошо спроектированный и умело построенный, легкий, изящный, с зимними спортивными залами, Дворцом водного спорта, он привлекал горожан, средний возраст которых едва-едва превышал двадцать четыре года. Стадион этот по ранней весне частенько упоминался в центральной прессе, особенно спортивной. Дело в том, что он был второй в стране, имевший гаревые дорожки, и в начале сезона самые именитые гонщики, большей частью из Уфы, съезжались в Заркент на сборы.
   А ведь были ведь еще и соревнования! Что ни имя, то многократный чемпион СССР, и перед каждой фамилией заветные для каждого спортсмена три буквы: ЗМС -- заслуженный мастер спорта. Такими афишами не часто балуют болельщиков и столичные города. Красный шарфик Габдурахмана Кадырова, известный на весь мир, не одну весну развевался на заркентском ветру. Что творилось на стадионе, когда в последнем решающем заезде встречались Игорь Плеханов, Борис Самородов, Габдурахман Кадыров и четвертый, ради которого, считай, и проходили соревнования! Асы были тогда в самой силе, более одной дорожки не уступали, иной расклад попахивал сенсацией. Да и четвертым чаще других оказывался уже не раз уходивший и вновь возвращавшийся на трек, не менее именитый, стареющий Фарид Шайнуров или совсем молодой, невиданной отчаянности, словно коня, поднимавший на дыбы мотоцикл Юрий Чекранов --Чика, как ласково называли его в Заркенте.
   Побеждал чаще всего неувядаемый Борис Самородов. По-девичьи стеснительный Габдурахман Кадыров, виновато улыбаясь толпе поклонников, разматывая знаменитый шарфик, оправдывался -- не вышло. Хотя ниже второго места опускаться себе не позволял, да и судьба золотой медали порой определялась фотофинишем.
   "Потерпите, я зимой возьму свое, не подведу вас", -- обнадеживал кумир и отвергал платочки девушек: гарь надушенными платочками не снимешь. И пока "гонялся", не было ему равных в спидвее, гонках на льду, так и ушел Кадыров непобежденным, семикратным чемпионом мира и двенадцатикратным чемпионом СССР, и красный шарфик короля спидвея долго вспоминали на ледяных аренах многих европейских столиц.
   Недаром Глория как-то сказала Рушану, что ей хотелось бы, чтобы в новом Доме молодежи большую стену фойе украшало мозаичное панно "Мотогонщики", и не абстрактные лица гонщиков, а именно как было в жизни, в неподдельной борьбе: Самородов -- Кадыров -- Плеханов, летящие к виражу, к первой дорожке, и посередине -- Габдурахман с развевающимся легендарным шарфом.
   Стоит ли удивляться, что кумирами молодого города были спортсмены... Что гонщики? Они, как мираж, словно из волшебного цирка шапито: покрасовались в кожаных комбинезонах, кованных железом сапогах и немыслимых расцветок ярких шлемах известных фирм, вихрем пронеслись, и лица не разглядеть, и в один день, загрузив бесценные машины, оставив лишь сладкий запах особой заправки и гари на стадионе, исчезали. Истинными кумирами были футболисты, баловни щедрого в молодости и энергии города. Они были и кумирами Глории...
   Глория... Рушану захотелось найти ее фотографию, но он тут же передумал: зачем? Стоило ему только захотеть -- она всегда вставала перед глазами.
   И вдруг ему почудился запах весеннего заркентского ветерка, там он особенный -- с трех сторон Заркент окружен горами и только к Ахангарану и Ташкенту выходил широкой, вольной степью. А в горах по весне розово цвели миндаль и орех, и, словно усыпанные обильным снегопадом, стояли старые яблоневые сады, на много гектаров, и запах цветущего миндаля и яблонь, запах буйно зазеленевших гор заполнял низину, дурманя и без того горячие молодые головы.
   Да, познакомились они весной. Он уже работал старшим прорабом. Рушан отчетливо помнит тот субботний рабочий день, -- тогда о пятидневке только поговаривали.
   Начальник управления, старый строительный зубр, по субботам разносы не устраивал, для этого хватало каждодневных и обязательных планерок. В конце совещания, глядя на своих мастеров и прорабов, тянувшихся взглядами в распахнутые настежь окна, сказал как бы недовольно: "Вижу, вижу, что у вас весна на уме, футбол да этот, как его... спидвей. Весь город с ума посходил, орут на нашем стадионе, а жалуются из Ташкента. Все, бегите и вы, может, до Москвы докричитесь..." -- и отпустил минут на сорок раньше обычного. Линейщики, как мальчишки, рванулись к двери, вмиг устроив затор, кто-то из нетерпеливых даже выпрыгнул в окно...
   Рушан помнит, как добирался на машине чужого СМУ до гостиницы "Весна", как прыгал почти на ходу из кузова, как летел на свой этаж, одолевая в три прыжка лестничный пролет, словно предчувствуя, что сегодня в его жизни должно произойти что-то важное, особенное, исключительноне. Как просто было в молодости: принял душ, надел свежую сорочку и отутюженный костюм, глянул в зеркало -- и куда девалась усталость непростого дня, куда только отодвинулись заботы, немалые по их годам и должностям.
   У каждого времени -- свой стиль, манеры, своя мода, и, если бы кто попросил его назвать самую характерную черту его юности, он, не задумываясь, ответил бы: "Аккуратность и, пожалуй, постоянное стремление стать лучше, чем есть".
   Год от года все меньше становилось будок, где сидели чистильщики обуви, а ведь в южных городах на оживленных улицах они были раньше на каждом углу, без них и улицу представить было нельзя. А вычищенная обувь уже никак не вязалась с мятыми брюками, несвежими рубашками...
   Законодателями моды в их молодом городе слыли футболисты -- ребята из Тбилиси, Москвы, Ташкента. А команда ориентировалась на своего капитана, беззаветно преданного футболу, классного игрока, человека предельно аккуратного, с врожденной грузинской элегантностью и вкусом. Небритый, со спущенными гетрами, в мятой футболке спортсмен -- картина ныне привычная даже для международных матчей, а у Джумбера и на рядовой матч в грязных бутсах никто не выходил...