И вот появился новый батюшка. Он оказался на удивление молод --наверное, лет тридцати, не более, -- и, конечно, мало походил на служителей культа, которых все привыкли воображать немощными стариками с седой окладистой бородой, в сутане до пят, замызганной, закапанной воском, и непременно с дребезжащим козлиным голоском. Этот же скорее напоминал актера, снимающегося в роли священника: высокий, по-спортивному стройный, с живым блеском молодых глаз. Густая темная борода придавала ему вид интеллигента, черная муаровая сутана с воротничком-стоечкой, из-под которой виднелась всегда безукоризненно белая сорочка, больше напоминала вечерний фрак. Такому впечатлению очень способствовали узкие, по моде, полосатые брюки и довершавшие строгий наряд черные туфли на высокой шнуровке.
   В иные дни молодой батюшка ходил с непокрытой головой, и его густую, чуть тронутую сединой шевелюру не мог взвихрить даже ветерок, прилетавший в город с востока, из знойных казахских степей. Но чаще он носил мягкую черную широкополую шляпу, и она очень шла к его бледному, несмотря на очевидное здоровье, лицу. Может, бледность бросалась в глаз еще оттого, что огромные глаза, обрамленные по-девичьи длинными ресницами, горели каким-то необыкновенным внутренним огнем, что невольно притягивало внимание каждого. В довершение всего, при нем постоянно была тяжелая, редкого суковатого дерева трость с ручкой из серебра в виде прекрасной лошадиной головы на длинной изогнутой шее. И эта тонкой работы изящная вещь, некогда явно принадлежавшая какому-нибудь барину, тоже не вязалась с обликом священнослужителя.
   Облик обликом, но и распорядок жизни у нового батюшки оказался совсем иным, чем у его предшественника. По воскресеньям широко распахивались свежевыкрашенные черным сияющим лаком чугунные ажурные ворота, и с утра раздавался бой старинных колоколов. Правда, нестройный медный звон разносился не так далеко, ибо деревья ухоженного парка, разросшиеся за пятьдесят с лишним лет вширь и ввысь, давно переросли самую высокую колокольню храма, и едва родившийся звук угасал тут же, в церковном саду, не долетая к тем, кому предназначался.
   В субботу и воскресенье батюшка целый день не покидал своих владений, но вот в будние дни... Ровно в десять утра он выходил из дубовой калитки, которую услужливо открывал ему горбун, и не спеша направлялся в сторону городского парка, через полчаса появлялся на Бродвее, обязательно проходя мимо медицинского института, хотя можно было пройти в центр и другой, менее оживленной и широкой улицей.
   Поначалу появление священника на улицах вызывало любопытство. Батюшка своей ровной, неторопливой походкой, не сбиваясь с шага, не озираясь по сторонам, а как бы сосредоточенный на своих мыслях, шагал мимо заинтересованных молчаливых горожан. Но так встречали лишь поначалу --вскоре к его утренним прогулкам привыкли и перестали обращать на него внимание.
   Может быть, в семинарии или духовной академии, где учился батюшка, преподавали предмет сродни актерскому мастерству, ибо владел он собой куда искуснее, чем актер. Время первого удивления быстро прошло, и прохожие не всегда мирно и учтиво обращались к нему, если случайно задевали на тротуаре, но батюшка никак внешне не реагировал на это. Казалось, ничто не способно было отвлечь его от высоких дум, только внимательный взгляд иной раз мог заметить, как белели пальцы сильной руки, сжимавшей тяжелую трость. Он шел по центральной улице мимо магазинов и лавочек, никогда не заглядывая ни в одну из них, ничего не покупал ни в киосках, ни на лотках, и, выходя на улицу Орджоникидзе, всегда сворачивал налево, к рынку.
   Поднимаясь вверх по улице, ведущей на Татарку, где в ближних к базару переулках встречались нищие, батюшка молча подавал каждому, будь то православный или мусульманин, серебряную монетку и, не сбиваясь с шага, продолжал свой путь. На базаре он так же молча, ничего не спрашивая, не прицениваясь и не покупая, обходил ряды и даже заглядывал в крытый корпус, где продавали битую птицу и молочные продукты, -- словно санитарный врач, только с пустыми руками. Обойдя все закоулки базара, он уходил, едва замедляя шаг у чайной, где собирались городские выпивохи. Завидев батюшку, завсегдатаи мигом скрывались за дверью и даже захлопывали ее, хотя он не проявлял намерений заглянуть туда.
   Наверное, новый батюшка, как и все молодые люди, строил грандиозные планы, а может, даже был тщеславен, и оттого считал своим приходом весь провинциальный городок, медленно заносимый песком из великих казахских степей, а не только тех прихожан, которые даже в воскресный молебен терялись в большом ухоженном саду. Он ежедневно обходил уверенным шагом город, как свои церковные владения, и словно вглядывался и изучал свою будущую паству.
   Странно, но частенько во время утренней прогулки и всегда в одном и том же месте навстречу батюшке попадался главный режиссер местного драматического театра, который по посещаемости мог поспорить с церковью.
   Правда, служитель Мельпомены, в стоптанных ботинках и лоснящихся брюках, уже изрядно побитый жизнью и зачастую под хмельком с самого утра, вряд ли мог тягаться по внешнему виду с батюшкой, вся фигура которого излучала силу и уверенность. Но не исключено, что в это время двум столь разным людям приходила в голову одна и та же мысль: "Это мой город, и я завоюю его! Дайте только срок! Вы еще будете плакать благородными слезами духовного очищения!" -- и каждый видел свой алтарь, широко распахнутые двери своего заведения, расположенных в разных концах равнодушного и к театру, и к церкви города.
   Во время прогулок святой отец ни разу не остановился, не заговорил ни с кем, если не считать тех минут, когда он подавал милостыню и щедрым жестом осенял кого-нибудь, но подобного внимания удостаивался не каждый. Дешевой агитацией он не занимался, в церковь не зазывал, но весь его вид как будто говорил: "Я ваш духовный отец, я пришел, я буду смотреть, как вы живете, в чем видите радость, что есть для вас счастье..."
   Говорят, и в своих проповедях он не упрекал тех, кто забыл дорогу в церковь, не уговаривал никого вести с собой соседа, но что-то было в его речах, если старики и старухи дружно повалили на молебны, а слух о том, что батюшка молод да пригож собой, разнесся далеко окрест, и верующие из близлежащих деревень стали наезжать по воскресеньям в город...
   И можно представить себе удивление горожан, уже привыкших к одиноким прогулкам батюшки, когда однажды он появился на улице не один, а вместе со Стаиным. Да-да, с Жориком. Они прошли обычным маршрутом батюшки, чуть дольше обычного задержались на базаре и возвратились, как всегда, мимо медицинского института. Держались они словно давние друзья, о чем-то оживленно разговаривали, не обращая внимания на то, что встречные провожают их удивленными взглядами. Они шли сквозь любопытствующий, но на этот раз молчаливый строй, никого не замечая. Даже подростки воздерживались кричать издали: "Поп, поп -- толоконный лоб" или напевать фривольную песенку о попадье, -- Жорика Стаина город хорошо знал и связываться с ним никому не хотелось.
   Если главного режиссера местного театра вряд ли кто знал в лицо, кроме его актеров, да, пожалуй, отдела культуры горкома, то отца Никанора представлять не было необходимости -- все были наслышаны, что в городе появился новый священник, весьма оригинальный человек. Появление его теперь каждый день в обществе Стаина-младшего вызвало новую волну интереса к нему. То был конец пятидесятых годов, и в этом действительно дремотном городишке редко происходили важные события, поэтому даже приезд в город нового батюшки вызвал такой интерес - хоть и праздный, он все же был налицо.
   Неторопливые прогулки в одно и то же время и по одному и тому же маршруту так резко выделяющихся из общей массы молодых людей, конечно, не могли не привлечь внимания. Стаин с отцом Никанором представляли любопытную пару, и режиссер, встречая их каждый день утром, невольно церемонно расшаркивался с ними и, с тоской глядя им вслед, наверное, думал: "Мне бы их в театр, валом бы народ валил".
   Жорик рядом с отцом Никанором выглядел ничуть не хуже, ему даже не приходилось прилагать усилий, чтобы особо не отличаться от батюшки, только вместо галстука под белую рубашку надевал темный шейный платок, единственной пижонской черточкой в его одежде оставались белые носки к черным мокасинам. Стоило Жорику пару недель не побывать в парикмахерской, и его густые волнистые волосы упали на плечи, придав ему удивительное сходство с молодыми семинаристами.
   Облик Стаина в часы прогулок удивительно преображался: он был само внимание, послушание, кротость. Однако и с прической, и с внешностью к вечеру происходила странная метаморфоза: стоило Жорику несколько минут поколдовать над собой у зеркала, и являлся совсем иной человек, в котором ничто уже не напоминало кроткого семинариста -- то был типичный самодовольный стиляга с неизменной презрительной гримасой, портившей его довольно красивое, привлекательное лицо. Не зря приглядывался к нему режиссер -- в Стаине наверняка умер незаурядный актер.
   Жорик относился к разряду парней, избежавших подростковой угловатости, худобы и прыщавости. В восемнадцать лет он был ладным, красиво сложенным парнем, мало кто мог угадать его возраст, а в эти годы так хочется выглядеть взрослым, и Жорик старался вовсю.
   Он первым в классе побывал на вечернем сеансе в кино, первым побрился, первым стал посещать танцплощадку в парке, и не через дыру в заборе, а официально, с билетом. Впрочем, он во многом был первым, если не во всем, хотя только с возрастом понимаешь, что никакой разницы нет в том, весной ты появился на танцплощадке или позже, осенью, в мае ходил принципиально на последний вечерний сеанс в кино или в июле, но тогда это казалось главным, и ценился каждый первый шаг, чего бы это ни касалось.
   Ему нравилось быть первым, вызывать чью-то жгучую зависть или ревность. Конечно, он раньше сверстников закурил: у Стаина-старшего "Казбека" в доме было не счесть -- возьми одну пачку, никто не заметит. Пить тоже, наверное, начал первым, хотя утверждать сложно, но зато по сравнению с другими у него и тут оказалось громадное преимущество.
   Раньше каждой области разрешалось иметь свой водочный завод, чтобы совсем не захирела экономика. Производство это было донельзя примитивное, несложное, и оттого расплодилось повсюду. Когда Жорик пошел в первый класс, появился такой заводик и у них в городе, где директором стала его мать, руководившая местным пивзаводом. В подвале у Стаиных водки всегда было вдоволь, и не простой, как в магазине, а особо очищенной, как хвалилась мать постоянным и частым гостям.
   Водка, которая в доме водилась в неизбывном количестве, служила рвущемуся во взрослый мир Жорику всесильным пропуском: если подростков, болтающихся в парке, никто не замечал, никуда не зазывал, не приглашал, то Жорика привечали везде и все.
   Особым шиком у парней считалось посидеть до танцев на летней веранде кафе, где подавали пиво, а то и пропустить по стаканчику вина, и взрослые ребята не раз угощали Жорика пивом, зная, что за ним не заржавеет. Потом он и сам стал приходить в парк, завернув в газету пару бутылок водки и прихватив круг копченой колбасы, и смело подсаживался за стол к взрослым ребятам с Татарки. На такую неслыханную дерзость отважился бы не каждый, даже принеси он с собой бутылку, но Жорик Стаин был личностью особой. И как льстило ему, когда самый лихой закоперщик Татарки -- Исмаил-бек, на чьей груди цветной тушью был выколот орел, распластавший крылья, просил его иногда после танцев: выручи, мол, Жорик, добудь бутылку. И Жорик, конечно, выручал, ибо гордый Исмаил редко о чем просил, а слово его и авторитет были непререкаемы...
   Рушан дивился, как весь досуг многих людей тогда был пропитан вином и водкой, и как чудовищно изощрялись при этом, и как почиталось умение выпивать лихо, с шиком. Однажды Жорик принес в парк три бутылки водки и обещал налить каждому, кто сумеет выпить до дна налитый до краев стакан, не расплескав ни капли и не дотрагиваясь до стакана руками. И тут же показал, как следует выполнить задание, не пролив ни капли. Поцеловав дно стакана и достав соленый огурец из пакета, с хрустом закусил, -- неторопливо, с улыбочкой. В общем, Стаин показывал класс.
   Желающие хоть захлебнуться, но выпить на дармовщину, конечно, нашлись. Но Жорик не был бы Жориком, если б не постарался хоть в чем-нибудь унизить других. Водки он не налил, а, показывая на кран, советовал потренироваться на водичке. Пацаны расхватали все стаканы в киоске газированной воды, и, обливаясь и захлебываясь, демонстрировали перед Стаиным свои возможности, а Жорик сидел на скамье и, похохатывая и издеваясь, подстегивал неудачников.
   В тот вечер никому не удалось выпить "на халяву" -- появился Исмаил-бек с компанией и увел Жорика, сказав: "Нечего с водкой цирк устраивать, пойдем лучше с нами посидишь, если заняться нечем..."
   XXXII
   Каждый день в одно и то же время Стаин продолжал совершать прогулки с отцом Никанором. Батюшка, человек образованный, эрудированный, рассказывал Стаину о годах учебы в семинарии и в духовной академии, о библиотеках с редкими книгами по философии, делился впечатлениями о жизни в Киеве.
   Внимание, с каким относился к его речам юноша, вселяло в отца Никанора веру, что пришла к нему удача в таком захолустном и безбожном приходе. Он уже мысленно видел лица своих бывших духовных наставников в семинарии, читающих его рекомендательное письмо, где он просит принять в лоно церкви пытливого ума юношу. Отец Никанор понимал, что уход в религию заметного в городе молодого человека из благополучной семьи, легко расстающегося с мирскими соблазнами, мог иметь далеко идущие положительные последствия для его прихода, числящегося в синоде в ряду крайне неблагополучных: в первый же год отправив посланника от прихода в семинарию, он напомнил бы своим бывшим наставникам, что оправдывает возлагавшиеся на него надежды.
   Внимать-то Жорик речам батюшки внимал, но вечером каждый раз, тем не менее, приходил в парк на танцы, и в его поведении и внешности, казалось, ничего не изменилось, только на груди под распахнутой красной рубашкой появился тяжелый, редкой работы золотой крест, отделанный ярко-рубиновой перегородчатой эмалью -- щедрый подарок отца Никанора. Когда Жорик, разгорячившись, азартно танцевал рок-н-ролл, крест бросался в глаза каждому, и не увидеть его мог только слепой, но такие на танцы не ходили.
   Через неделю в церкви раскупили дешевые медные крестики, пылившиеся десятилетиями, и вскоре уже половина танцплощадки щеголяла в них, выставляя напоказ. Иные спешно выпиливали их из бронзы или латуни, делали массивными, затейливой формы. Рушан и много лет спустя, видя молодых людей c болтающимся на шее крестиком, наивно верил, что это поветрие пошло от Жорика.
   В горкоме комсомола, конечно, своевременно и оперативно отреагировали на неожиданно возникшую ситуацию с религиозным уклоном, и в парке опять появились карикатуры на Стаина: на одной он отплясывал буги-вуги в сутане, на другой -- прогуливался с отцом Никанором. Подписи были краткими, но с намеком: "Дорога в мракобесие" и "Не тот путь".
   Отец Никанор пожаловался городским властям на оскорбление личности, и его больше не затрагивали. А Жорик и в ус не дул, подходил к щиту с дружками и, посмеиваясь, весело обсуждал работу художников. Правда, возмутился, что на "Дороге в мракобесие" его изобразили слишком коротконогим, и карикатура провисела заметно меньше обычного.
   На "Не том пути" Стаин был изображен импозантно, словно специально позировал карикатуристу, -- каждая деталь его одежды была тщательно прописана. Дружки спрашивали Жорика, не поставил ли он художникам пару бутылок водки за старание, но он загадочно улыбался, не подтверждая и не отрицая такой возможности и окружая свою личность еще большим туманом. Кстати, карикатура, провисев положенное время в парке, исчезла и вскоре поселилась в комнате Жорика в дорогой раме, а позже Стаин преподнес ее сокурснице Дасаева на день рождения в качестве оригинального подарка.
   Вызывали Стаина и в горком комсомола, куда он явился по первому требованию. Жорик, уже тогда большой демагог по части разговоров о конституционных свободах и гарантиях, к тому же поднатасканный более опытным в идеологии батюшкой и наверняка тщательно подготовившийся к встрече, вконец заболтал смущающихся девушек из отдела пропаганды. Он даже пригрозил им, что когда закончит семинарию, то непременно вернется в родной город, и уж тогда они повоюют за молодежь. О подобной Жоркиной наглости тоже стало известно в городе.
   Скандальная популярность Стаина в ту осень круто поднималась в гору. На полном серьезе рассказывали историю, что, когда Стаин шел на бал для первокурсников, проводившийся ежегодно в медицинском, какая-то дряхлая бабулька, увидев Жорика, вдруг упала на колени и запричитала: "Благослови, батюшка!" Ничуть не растерявшийся Жорик спокойно, как и должно, осенил умиленную старушку крестным знамением и неторопливо продолжил свой путь.
   Пока не зачастили долгие обложные дожди, неожиданно перешедшие в снегопад, и не наступила зима, Жорик каждый день прогуливался с отцом Никанором, но теперь они уже часто меняли маршрут, неизменным оставалось лишь шествие мимо института.
   Рушан знал, что у родителей Стаина были из-за сына неприятности на работе, их куда-то вызывали, требовали, чтобы они приняли меры. Дома с Жориком говорили, и всерьез, и со слезами, но ничего не изменилось, он продолжал встречаться с батюшкой и часто приходил от него с подарками: роскошно изданными книгами о житиях святых. Более всего он дорожил Библией в дорогом кожаном переплете, отделанном серебром, -- этот редкий фолиант он иногда держал в руках, когда прогуливался с батюшкой.
   Зима приглушала и без того не слишком веселую жизнь города, и особенно она сказывалась на досуге молодежи. Снежная, холодная, с метелями и ураганными ветрами, порой валившими с ног прохожих, она разгоняла жителей по домам. Парк с почерневшими верхушками лип и тополей, с погребенными под снегом танцплощадкой и летним кафе, белел огромным снежным комом среди города. Поздно светало, рано темнело, казалось, конца зимней спячке не предвидится.
   Но вечерняя жизнь, несмотря на холод и метели, все-таки продолжалась, только следовало в ней хорошо ориентироваться, а это умел далеко не каждый. Рушан, увлеченный в ту пору джазом, был в курсе культурных событий и зимой.
   Тогда же стали популярны вечера в институтах, где программы долго и тщательно готовились, -- что скрывать, они соперничали между собой, и оттого попасть туда было совсем непросто. И какие проводились концерты, как старались оркестры! Дважды в неделю, в субботу и воскресенье, в городском Доме культуры проходили танцы под джаз, где неистовствовал на саксофоне Эдди Костаки. Небольшой зал не вмещал и половины желающих, но, несмотря на это обстоятельство, собирались там одни и те же молодые люди.
   Теперь из-за изобилия кафе, дискотек, домов молодежи почти забыто, как раньше собирались вскладчину по всяким веским и не очень веским поводам у кого-нибудь на квартире или дома. Подобные вечеринки, называвшиеся на местном жаргоне "балехами", возникали чаще всего стихийно.
   И на труднодоступные вечера в институты, и в Дом культуры, и на самые интересные "балехи" Стаин имел доступ, везде его ждали, всюду у него был билет, пропуск, приглашение.
   В перерыве между танцами, когда оркестр отдыхал, Стаин частенько поднимался на эстраду заказать песню или поговорить о новой композиции. Иногда оркестр до глубокой ночи готовил что-то новое на репетиции, где частенько бывал и Рушан, и Жорик приходил не с пустыми руками, а непременно захватив пару бутылок водки и хорошей колбасы -- студенты, игравшие в оркестре, не страдали отсутствием аппетита.
   Но в ту зиму Стаин иногда объявлял друзьям-музыкантам: мол, скукота у вас неимоверная, пойду-ка я к отцу Никанору, прокоротаю вечер с пользой для души. Прямо из фойе, позвонив по телефону батюшке, имевшему привычку засиживаться до глубокой ночи, и получив "добро", он, попрощавшись, уходил в церковь.
   Так неспешно катилась та последняя беззаботная зима Стаина. Уже никто не отговаривал его от странного решения стать священником, все свыклись и, откровенно говоря, жалели шалопая Стаина. Были, правда, и восхищавшиеся им, а уж в глазах прекрасной половины их городка, у которой он и без того пользовался успехом, Жорик выглядел чуть ли не великомучеником, принесшим себя на алтарь непопулярной в советские годы религии.
   Похоже, утихомирились и дома, по крайней мере, родителей перестали беспокоить в горкоме. Прислали официальную бумагу, что рассматривается вопрос о зачислении Георгия Стаина в Киевскую духовную семинарию. Правда, побеспокоили Жорика из милиции: почему здоровый парень не работает? Выручил отец Никанор -- дал справку, что Стаин служит при церкви на какой-то хозяйственной должности. Вся "работа" Стаина заключалась в ночных беседах с отцом Никанором, но зарплата шла регулярно, и выдавал ее дьяк раз в месяц. В такие дни Жорик кутил особенно широко и от души посмеивался: на свои трудовые, мол, гуляю.
   Частые ночные беседы с отцом Никанором, ежедневные долгие прогулки, чтение религиозной литературы и редких книг по теологии не прошли для Стаина даром. Молодая память, еще не разрушенная алкоголем, быстро впитывала все, и Жорик, не напрягаясь, цитировал целые страницы Библии, не говоря уже об интересных абзацах. Увлекся он и философской литературой, тяготевшей к церковным учениям и мистицизму.
   Бывая на танцах, на вечеринках или на репетиции оркестра, он всегда удачно и к месту вставлял в разговор цитату или приводил высказывание какого-нибудь богослова или святого, читал на память строку из Библии, причем непременно называл стих и главу, из которой она взята. Не исключено, что Жорик иногда извращал смысл стиха, изымая или добавляя какое-то слово, наполнял его новым, необходимым для него самого или ситуации смыслом, --никто ведь ни проверить, ни опровергнуть его не мог.
   В любой разговор -- даже о девушках, музыке, джазе, моде, -- в любой треп Стаин так ловко вплетал цитаты, афоризмы, выдержки, что у неискушенных молодых людей невольно складывалось впечатление о его духовном превосходстве. Даже чтобы заставить кого-нибудь выпить, он всегда находил религиозный аргумент, устоять против которого было невозможно, хотя церковь отнюдь не поощряла пьянство. Даже его лихие, остроумные тосты были насквозь пронизаны религиозным мистицизмом.
   Щедрое словоблудие при широчайшем общении -- от компании Исмаил-бека до джазового аранжировщика Эдди Костаки -- не могло не дать результатов, и среди молодежи города даже годы спустя были в ходу церковные словечки, цитаты, что считалось хорошим тоном, свидетельством высокого уровня культуры. Особенно его словоблудие почиталось среди девушек, на них магически действовал не только тщательно подобранный стаинский текст, но и артистизм, с которым Жорик его излагал, и не исключено, что в девичьих альбомах, модных в те годы, среди прочих дешевых сентенций были записаны перевранные Стаиным библейские заповеди.
   XXXIII
   Город уставал от долгой и трудной зимы, от необходимости круглые сутки топить печи, -- ведь в ту пору он на три четверти состоял из собственных разностильных домов; уставал от короткого дня, который в иные дни уже с обеда начинал переползать в сумерки, от метелей и ураганов, свирепствовавших обычно весь январь и февраль; страдал от перебоев транспорта -- дряхлые, латаные и перелатаные автобусы ходили редко, и горожане не особенно рассчитывали на них, а оттого в дальний путь без особой надобности не пускались.
   И как награда за суровую зиму весна в их краях была на удивление красивой. Приходила не спеша, с оттепелями, капелями, проталинками, теплыми нежными ветрами. А придя, стояла, по примеру зимы, долго, и только в конце мая, когда отцветали яблони в редких садах и палисадниках и сирень уже не кружила голову молодым, только тогда, да и то не торопясь, передавала она полномочия лету. Оттого весну любили, ждали, скучали по ней. Всем хотелось скорее освободиться от громоздкой и неуклюжей зимней одежды, развязать разномастные шали, снять сыпавшие повсюду кроличий пух шапки, закинуть на печку до следующей зимы валенки, без которых не обходились даже записные модницы.
   В конце марта, когда от тягучих влажных ветров из степи начинали оседать сугробы и снежная шапка парка резко спадала, оголяя голые сучья благополучно перезимовавших деревьев, на центральную улицу -- Карла Либкнехта, выходили дворники и энергично принимались сгребать остатки снега, словно оправдывая свое долгое зимнее безделье. И если не случался неожиданный снегопад -- бывало и такое в марте, -- уже через неделю она, единственная в городе, чернела выщербленным асфальтом дороги и тротуаров.
   Уставшие от зимы горожане вряд ли замечали выбоины и колдобины главной улицы -- она была для них предвестницей наступающей весны, ее первым приветом.
   В апреле, когда в церковном саду еще лежал снег, а аллеи по утрам сверкали тонким ледком, к обеду превращавшимся в лужицы, отец Никанор вместе со Стаиным снова начали выходить в город, хотя прогулки стали короче прежних, осенних, -- на соседних с Карла Либкнехта улицах, по которым они гуляли раньше, еще стояла непролазная грязь.