Большую стену холла должно было украшать мозаичное панно "Мотогонщики" -- Глория все-таки не забыла страстей на гаревой дорожке. Панно обещал выполнить сам Зураб Каргаретели, человек, неравнодушный к скорости. Рушану нравился проект: и кафе на крыше, и концертный зал, но больше всего холл, где со второго этажа на рваные камни струился водопад, у края бирюзового хауза журчал фонтан, а в прозрачных шахтах бесшумно двигались лифты, поднимающие гостей из холла в "Ветерок".
   Раньше, слыша выражение "родиться вовремя", Рушан не придавал ему никакого значения, чаще всего оно упоминалось всуе и касалось времен романтических, когда хотелось быть мушкетером или скакать рядом с Чапаевым, а девушки мечтали о балах во дворцах, чтобы из-за них дрались на дуэлях, а поутру многочисленные воздыхатели анонимно присылали корзины роз. А ведь выражение наверняка родилось вдогонку чьей-то трагической судьбе. Сейчас Рушан понимал, что людей, отстающих от своего времени, тьма, и они нисколько не страдают от этого, а людей, опережающих время, -- единицы, и ждет их либо великая судьба, либо трагичная, если некому их понять, поддержать, и даже время не всегда восстанавливает их забытые имена.
   Так было и с проектом Дома молодежи Глории, который "наскочил", как корабль на айсберг, на только что вышедшее постановление "Об излишествах в архитектуре", имевшее, как потом оказалось, недолгий век.
   Молодой, малоизвестный архитектор приняла на себя первые мощные залпы критики. Выбор, как понимала Глория, оказался случаен, козней она тут не усматривала -- просто судьба. Конечно же, в ее проекте, созданном с позиций нового течения в архитектуре, излишеств хватало с избытком.
   Смело, изящно, красиво? Все это комиссии представлялось только роскошью, даже сами определения эти казались крамольными. А затея с охлаждением здания иначе чем барством и не воспринималась. Лифты, водопады, внутренние хаузы, фонтаны? В Доме молодежи? В Заркенте? Которого еще и на карте-то нет... Все отвергалось с ходу, без обсуждения, без споров...
   Как ни странно, дольше всего дебаты шли о панно "Мотогонщики": при чем, мол, здесь мотоциклы, гонки в городе металлургов?
   Глория пыталась объяснить, что скорость, гонки -- символы молодости, времени, века. И никто из членов жюри не узнал ни Кадырова, ни Плеханова, ни Самородова, а ведь портреты их в те годы не сходили с газетных полос --как-никак многократные чемпионы мира, гордость советского спорта.
   Один из руководителей комиссии великодушно заявил, что панно -- не главное, это изменить, мол, нетрудно, и подал, на его взгляд, бесценную идею: поставить во весь рост улыбающегося здоровяка-металлурга с кочергой (так и сказал!) в руке, а рядом -- огненная река меди, и сам аж засветился от восторга и щедрости своей, как заркентская медь. На что Глория, не сдержавшись, резко ответила: это все равно, что изобразить вас рядом с ванной и с мухобойкой в руке, потому что медь добывают в Заркенте химическим способом, в гальванических ваннах, очень похожих на домашние, только поболее размером, и выложены они винипластом, против агрессивной среды, так что никакой героики в добыче меди здесь нет, и хоть раствор прекрасного изумрудного цвета, но ядовит...
   Пренебрежение бесценным советом председателя комиссии -- известного скульптора, автора многих композиций мужчин с кайлом, молотом, женщин с веслом, подойником, дорого обошлось Глории: ее обвинили во всех смертных грехах...
   XXXXIII
   Год тот для них, четвертый после свадьбы, вообще выдался неудачным. Ранней весной, в самом начале футбольного сезона, получил серьезную травму Тамаз -- весельчак и балагур, светлая и щедрая душа их компании. Три месяца пролежал он с переломом в институте травматологии в Ташкенте и выписался инвалидом. Страшно было видеть осунувшегося Тамаза с палкой в руке, которая, как уверяли врачи, нужна будет ему всю жизнь.
   На проводах в "Жемчужине", скорее похожих на поминки, хотя каждый пытался казаться веселее, чем есть, неодолимая, как плотный смог, грусть зависла над столом.
   Провожая Тамаза, они чувствовали, как распадается их некогда дружная компания, уходит их молодость, они вступали в новый этап жизни, где меньше ожиданий и куда как меньше надежд, и где, против воли, пропадают куда-то лучшие друзья, когда не обрадуешься шальному полуночному звонку и уже начинаешь оглядываться назад, чего еще вчера не случалось, а если и случалось, то не вызывало грусти и боли.
   Тамаз, охваченный таким же настроением, понимавший, что со многими из них, с кем прошла его молодость в этом городе, он видится в последний раз, тем не менее пытался шутить:
   -- Нет худа без добра, ребята. Вот обрадуются дома, что я наконец-то оставил футбол и отдам свои силы Фемиде, я ведь юрист... Для начала собственную пенсию отсудить у бюрократов придется, я же не по пьянке, а на глазах десятков тысяч людей покалечился. Считай, практикой на годы обеспечен. И прошу вас, друзья, согнать печаль с ваших лиц! Хоть со мной и случилась беда, я ни минуты не жалел, что отдал футболу лучшие годы. О, футбол -- большая страсть! Глория, милая, надеюсь, ты-то понимаешь, что футбол для меня -- все равно, что для тебя архитектура...
   На следующий день рано утром Тамаз улетел, и больше уже никогда в полном прежнем составе их компания не собиралась: медленно, по одному, выбывали они из-за стола встреч и странно исчезали, словно проваливались в пространство.
   В том же году сдавали последнюю, третью очередь гигантского комбината, и, как всегда перед пуском, работали денно и нощно. Сдача комбината в эксплуатацию -- событие государственной важности, и к этой дате готовились не только строители, но и весь город.
   Еще до замужества Глория знала, что Рушан мечтает о сыне -- не хочет, чтобы род Дасаевых прервался на нем. Но как бы она ни разделяла желание мужа иметь ребенка, работа заслоняла мечту. Она говорила: "Подожди, милый, закончу Дом молодежи и буду тебе примерной женой, хозяйкой, стану матерью, сделаю перерыв в работе..." Уезжая защищать проект, она призналась, что беременна.
   Из Ташкента Глория вернулась ни с чем, "на щите", как она грустно шутила. Казалось, с поражением она смирилась, хотя это и было весьма подозрительно. Рушан успокаивал ее, говорил: "Вот недели через две, как только пройдет пуск, уедем надолго в Гагры, отдохнем, а там видно будет".
   Но через два дня после возвращения Глория неожиданно оформила отпуск и объявила, что едет в Москву, пообещав непременно вернуться к празднику пуска. Как ни уговаривал Рушан, удержать ее от поездки не удалось, --сказала, что хочет испытать свой шанс до конца.
   Пуск, ожидая каких-то высоких гостей, откладывали дважды. Глория не возвращалась, звонила редко, вести были неутешительны. Рушан сдавал объект государственной комиссии и вырваться к жене, как ни хотел, не мог.
   В Заркент Глория вернулась через полтора месяца. Худая, изможденная, нервная, прилетела без телеграммы. Весь ее вид свидетельствовал о том, что дела неважные. С порога она бросилась мужу на шею и горько, навзрыд, расплакалась. Плакала долго -- гордая, не позволившая себе расслабиться в Москве, здесь дала волю чувствам. Видя, что у нее поднимается температура, Рушан отнес ее на диван, и там, на его руках, обессиленная, она задремала. Среди ночи она вдруг очнулась, словно и не спала, и сказала тревожно:
   -- Рушан, я убила в Москве твоего сына... -- и вновь безутешно заплакала.
   Рушан, уже чувствовавший, что случилось что-то непоправимое, сдерживал в себе какой-то невообразимо дикий крик, который поднял бы среди ночи на ноги весь дом, и, задыхаясь от горечи, успокаивал вновь забившуюся в истерике больную жену. И всю жизнь потом он благодарил судьбу, что в тот час не сказал усталой, отчаявшейся женщине ни одного упрека. Три дня она не поднималась с постели, не выходила из дому, -- Рушан был постоянно рядом. Как только Глория немного пришла в себя, решили уехать к морю, у них обоих силы были на пределе.
   В Гаграх они сняли квартиру подальше от гостеприимного дома Дато Джешкариани, дяди Джумбера, решив, что в таком настроении лучше не показываться на глаза людям, хорошо относившимся к ним. Модных и людных мест они избегали. Днями пропадали на пляже, никогда не вспоминая, как некогда были веселы и счастливы в этих краях, никуда не выезжали, хотя знали окрестности не хуже местных, даже о Пицунде не заговаривали. По вечерам ходили в один и тот же ресторан, где хозяйка их квартиры работала официанткой, -- у них на террасе в углу был столик, на который вечерняя смена всегда ставила табличку "Заказано".
   Странно, раньше казалось, что только веселье убивает время, а теперь вечера убывали незаметно, хотя за столом и не плескался смех, и музыка, звучавшая на другой террасе, не срывала их с места. В обоих словно что-то надорвалось, и они, как немощные старики, старались поддержать друг друга. Удивительно, что и темы для разговоров они выбирали нейтральные, плавно обходя свою жизнь.
   В то лето, любуясь каждый вечер с террасы морским закатом, они много говорили о литературе. Вернее, рассказывала Глория, а Рушан слушал, не смея оторвать глаз, как тогда, в первый раз, в "Жемчужине", от ее прекрасного, начинавшего возвращаться к жизни, лица.
   Вернулись они домой в сентябре, когда в Заркенте спала изнуряющая жара и установилась долгая, теплая осень, удивительно красивое время года в Узбекистане. Вернулись тихо, никого не предупредив, и гостей по случаю возвращения, как прежде, собирать дома или в "Жемчужине" не стали.
   Как-то ночью раздался телефонный звонок. Звонил из Павлодара Джумбер. Они обрадовались полуночному звонку, и проговорили, наверное, целый час, хотя звонок ничего радостного не принес, скорее наоборот. Джумбер сообщил, что Роберта срочно забирают в "Пахтакор" -- у них получил травму правый крайний, и тренерский совет остановил выбор на нападающем "Металлурга". Команда прилетала из Павлодара после обеда, и у Роберта был единственный вечер в Заркенте -- на другой день он с "Пахтакором" улетал на игру с тбилисским "Динамо".
   Компания теряла еще одного лидера, и Джумбер просил организовать прощальное застолье.
   Хотя Роберт, выражаясь чиновничьим языком, шел на повышение, застолье получилось далеко не веселым, -- все понимали, как и сам Роберт, что приглашение крепко запоздало. Единственной отрадой служило то, что через три дня он выйдет на поле в родном Тбилиси, а это -- исполнение самой высокой мечты любого грузина, играющего в футбол. Но, что скрывать, он был бы гораздо счастливее, если б играл за родной клуб.
   Поэтому, наверное, эта игра Роберта и стала его лебединой песней. Джумбер, смотревший матч по телевизору у Дасаевых дома, не скрывал слез.
   Впервые играя за "Пахтакор", в незнакомой команде, Роберт творил невозможное, невероятное, ему удавалось все. И опытные партнеры, почувствовав, что у новичка пошла игра, все пасы адресовали ему. Два гола, что забил Роберт в той игре, взбудоражили грузинских болельщиков: откуда такой парень взялся? И, наверное, не было в те дни в Тбилиси более счастливого человека, чем Тамаз, рассказывавший о грузинских футбольных варягах, сражающихся на чужбине.
   Игру друга Джумбер прокомментировал коротко:
   -- Каждый из нас, грузин, кому не посчастливилось играть дома, в Грузии, должен был сыграть только так, на пределе своих сил. Или умереть на поле. -- Прощаясь с ними в тот вечер, рано седеющий капитан с горечью произнес: -- Вокруг столько людей, а мне кажется, что нас в городе осталось трое...
   Нерадостные события еще больше сплотили Глорию и Рушана, их совместная жизнь стала обретать семейные черты, -- странно, наверное, звучат эти слова на пятом году брака, но что было, то было. Те, пролетевшие одним днем, годы у каждого из них оказались до предела заполнены лишь работой. Глория и по ночам иногда вдруг оказывалась у кульмана, если приходила какая-то идея, а у Рушана на объекте стояла заправленная раскладушка. Только поменял их несколько раз, слишком уж хрупкими они выпускались, видно, не были рассчитаны на издерганных прорабов, которые и спать-то спокойно не могут. А когда выпадало свободное время, старались общаться с друзьями, принимать гостей и не упускали мало-мальского случая съездить в Ташкент.
   Рушан оставался по-студенчески неприхотлив, на домашних обедах и уюте не настаивал, он понимал Глорию, гордился ею, работа ее вызывала у него огромное уважение, и он тайком думал, что его сын непременно станет, как мать, архитектором.
   Нельзя сказать, что Глория охладела к архитектуре, нет, просто стала вовремя, как все, возвращаться с работы. Из квартиры исчезли кульман и десятки листов ватмана со схемами, планами, видами, и комната стала похожа на комнату, а не на мастерскую проектного института. В доме появились диковинные, в горшках, цветы, сингапурские чайные розы. Возвращаясь с работы, она заходила на базар, и к приходу мужа из кухни доносились аппетитные запахи. Рушан был приятно удивлен, что жена его замечательно готовит. На дом, как прежде, работу она теперь не брала.
   Изменилось кое-что и в распорядке Рушана. Он тоже стал вовремя возвращаться с работы, и наконец-то поставил рамы на балконе, настелил там деревянные полы. Работа, откладывавшаяся годами, была сделана за неделю, и они оба были поражены этим. Тогда-то и решили своими силами сделать в квартире ремонт, и у Глории вновь засветились сумасшедшие огоньки в глазах.
   Рушан чувствовал: работать на износ, как работал на строительстве комбината, у него уже нет сил, и подумывал взять объект поспокойнее, как поступали многие его коллеги, но ничего об этом Глории пока не говорил. Чаще стали бывать в Ташкенте. В ту весну они приохотились ездить в новый органный зал и, конечно, не пропускали ни одной игры "Пахтакора", болели за Роберта.
   -- Зная, что вы на трибуне, я увереннее чувствую себя на поле, --говорил им после игры Гогелия.
   В то лето их компания распалась окончательно.
   "Металлург" сильно обновился: шла смена поколений, из прежнего чемпионского состава доигрывали двое -- бессменный капитан и вратарь. Сменился и тренер, и с ним пришло полкоманды. У Джумбера сразу не сложились отношения ни с тренером, ни с новобранцами -- у них оказалось разное отношение к футболу. Вот тогда-то в Заркенте впервые появились на поле патлатые, нечесаные футболисты, игравшие со спущенными гетрами, в футболках навыпуск, а на шее у каждого болталась какая-нибудь чепуха, называвшаяся талисманом.
   По игре Джумберу трудно было предъявить претензии, хотя он уже потерял в скорости, но пришла футбольная мудрость, обострилось тактическое чутье, а главное -- он забивал по-прежнему много, хотя потерял свои крылья, Тамаза и Роберта, а новые нападающие не очень-то баловали его пасом, -- за этим он чувствовал козни не только молодых, но и тренера. Видимо, так оно и было, Рушан с Глорией в футболе все-таки разбирались.
   На очередной игре дома, в разгар второго тайма, когда команда вела в счете и Джумбер забил гол, тренер подошел к полю и знаками показал, что собирается поменять Джешкариани. Джумбер поначалу не понял -- менять его? Глория с Рушаном увидели, как смертельно побледнел капитан, -- это было рядом с их сектором. В ту же секунду он подбежал к кромке поля и, схватив тренера за грудки, прохрипел:
   -- Только попробуй, только попробуй! -- и, не оборачиваясь, побежал к ценру.
   Пожалуй, кроме Рушана и запасных, никто и не понял, что произошло...
   -- Все, друзья, настал и мой черед проститься с футболом, -- сказал капитан после игры и решения своего не изменил, даже когда стали уговаривать остаться.
   Джумбер, устраивавший другим пышные проводы и встречи, от прощального вечера в "Жемчужине" отказался. Его отъезд они отмечали дома, втроем, в только что отремонтированной квартире, и просидели до утра. После отъезда Джумбера им долго казалось, что Заркент несколько померк.
   Джумбер словно предчувствовал кончину футбола в Заркенте. Осенью класс "Б" упразднили, и уже больше никогда настоящий футбол в этот город не заглядывал. Перестали по весне приезжать и гонщики, но здесь все объяснялось проще: гаревых дорожек понастроили повсюду и не было резона тащиться через всю страну в заштатный городок.
   Пролетали месяц за месяцем, в их упорядоченной семейной жизни время катилось стремительно. Рушан, радуясь за свою семью, за то, что Глория как будто обрела покой, постоянно думал: "Вот еще бы сына для полного счастья". Но никогда Глории об этом не говорил, хотя догадывался, что и она думает о том же. Он знал, что она зачастила к врачам. Шло время, но радостного, стыдливого признания, что у них будет малыш, он так от жены и не услышал.
   Однажды среди ночи он проснулся, почувствовав, как Глория, прижавшаяся к его плечу, беззвучно плачет. Он не подал вида, что проснулся, подумал: "Может, приснилось что". Но когда это случилось и во второй, и в третий раз, и он попытался ее успокоить, с ней случилась истерика. Не владея собой, обезумевшая от точившего ее горя, она кричала:
   -- Я убила твоего сына, почему же ты не выгонишь меня? Почему не прогонишь прочь? Я ведь сломала тебе жизнь, у тебя никогда не будет сына, Рушан! Я знаю, ты мечтаешь о нем день и ночь. Прогони меня! Прогони!!! --плакала она, упав к его ногам.
   Рушан, целуя ее безумные глаза, успокаивал как мог, и в эти минуты искренне сожалел, что когда-то так настойчиво внушал ей мысли о сыне, о роде Дасаевых, перед которым он якобы в долгу. Сейчас он отказался бы от десяти своих будущих сыновей, чтобы только в душе жены вновь поселился покой, -- он чувствовал, как она погибает.
   После этого случая Рушан стал еще внимательнее к жене, не работал в ночные смены, -- он боялся оставлять ее дома наедине с угнетавшими ее мыслями.
   Как он хотел тогда, чтобы Глория поняла, что на свете дороже ее для него никого нет! Иногда это, кажется, ему удавалось, и она на месяц-другой преображалась, ходила веселая, покупала наряды, и они чуть ли не каждую субботу выезжали в Ташкент.
   В отпуск туристами съездили в Болгарию, отдыхали на новом курорте "Албена", где Глорию восхищали отели на берегу моря. Здесь она опять стала много рисовать, подружилась с болгарскими архитекторами.
   Рушан радовался вновь проснувшемуся в Глории интересу к архитектуре. Он готов был пожертвовать сложившимся семейным уютом, вновь превратить квартиру в проектную мастерскую, лишь бы жена по ночам не плакала, не мучилась виной.
   Тогда в Болгарии было немало дискотек, а в ресторанах играли первоклассные оркестры, и Глория, как когда-то в "Жемчужине", каждый вечер с упоением танцевала. А когда они возвращались обратно из Варны в Одессу пароходом, в танцевальном зале на верхней палубе кто-то из отдыхающих позавидовал Рушану: какая, мол, у вас веселая, беззаботная жена. Рушан, не став разуверять говорившего, про себя обрадовался: "Хвала Аллаху, кажется, она пришла в себя".
   Через неделю после приезда из Болгарии Рушан вернулся с работы домой с цветами и нашел на столе записку.
   "Рушан, милый, не ищи меня. Из нашей жизни ничего хорошего не выйдет, постарайся начать все сначала. Вины твоей ни в чем нет, и я благодарна тебе за все. Если можешь, прости и прощай. Целую, Глория".
   Рушан несколько раз прочитал записку, не в состоянии вникнуть в страшный смысл слов, -- если бы не знакомый дорогой почерк, решил бы, что это чья-то злая шутка. В доме ничего не изменилось: кругом чисто, прибрано, цветы в горшках свежевымыты, из кухни доносился запах готового ужина...
   Он распахнул гардероб -- вперемежку с его вещами висели два ее стареньких платья и плащ. Не было чемодана и ее любимой дорожной сумки. Он кинулся к шкатулке, где у них хранились деньги и документы, -- паспорта Глории не было.
   "Хоть бы деньги взяла", -- подумал он мельком и, рухнув на тахту, еще хранившую ее запах, заплакал. Заплакал громко, как не плакал уже много лет, с детства.
   XXXXIV
   Прошел месяц, другой... Рушан никому не говорил, что Глория ушла от него, впрочем, и говорить-то было некому -- в последнее время они мало с кем общались.
   Он еще и сам до конца не верил случившемуся, ему казалось, что у нее вновь какой-то срыв, и скоро все образуется, и она вернется домой. Почерневший от дум и бессонных ночей, он летел после работы домой, каждый раз надеясь, что Глория вернулась. Если он знал, что задержится на работе, оставлял в двери записку: "Глория, я буду во столько-то..." Однажды, поднимаясь по лестнице, он не увидел своей записки на месте и на радостях чуть не задохнулся. Но радость оказалась ложной -- записку, наверное, забрали озоровавшие мальчишки. По ночам ему иногда чудилась трель звонка, и он, радостный, вскакивал и бежал к двери, а потом, огорченный, никак не мог уснуть до утра.
   Первые месяцы Рушан не пытался разыскивать Глорию -- боялся скомпрометировать ее, что ли. А может, потому, что был уверен -- она непременно вернется. На третьем месяце уверенность пропала, и он лихорадочно начал поиски жены по известным адресам, но утешительных вестей не было. По вечерам он перестал выходить из дома -- ему казалось, а вдруг она позвонит или позвонят люди, которых он просил сообщить о Глории. Только поздней осенью, почти через год, пришла вдруг телеграмма из Норильска, состоявшая из нескольких слов: "Не мучай себя, не ищи меня. Глория".
   Уже через неделю Рушан был в Норильске, прочесал весь город, поднял на ноги милицию, но следов жены не обнаружил. Может, она попросила кого телеграфировать с края света? Скорее всего, так оно и было, не иголка же в стоге сена, а человек, да и Норильск в те годы был невелик...
   Прошло два года... Увяли цветы в горшках -- запоздалое увлечение Глории, и некогда счастливый дом, свидетель радостного смеха и веселых застолий, словно онемел, тягостная тишина затаилась за закрытыми дверями.
   Изредка, раз в полгода, но всю ночь, в квартире Рушана негромко звучала музыка: Гайдн, Вивальди, Стравинский, Барток -- любимые композиторы Глории. И только работа, нуждавшаяся в нем, да проникшее в кровь чувство ответственности за нее поддерживали в Рушане интерес к жизни и связь с внешним миром.
   Разговоров о повышении Дасаева уже никто не вел, говорили -- сломался мужик. Да и новый объект -- завод бытовой химии -- не требовал такого напряжения, как строительство самого комбината, к тому же Рушан был теперь уже тертым строителем, как любил говорить их начальник.
   Но однажды он почувствовал, как тяжело, душно ему в этом городе, где все напоминало о жене, а жить в ее квартире становилось с каждым днем мучительнее. По-прежнему он вздрагивал от каждого случайного звонка, редко выходил из дома по вечерам, боясь упустить какую-нибудь радостную весть. Но вестей от Глории не было. Он понимал, нужно что-то делать, но с ее уходом у него словно отняли силы и парализовали волю.
   Как-то вечером Рушан, как в старые времена, задержался на работе и, возвращаясь домой, сошел на остановке возле "Жемчужины" -- холодильник дома был пуст, и он решил зайти куда-нибудь поужинать.
   В кафе он не был, наверное, года четыре, хотя постоянно слышал, как молодые строители упоминали "Жемчужину" в своих разговорах. Прежние официанты сменились, с улыбкой, как раньше, его не встречали, да и в нем, начавшем седеть мужчине, нелегко было признать Рушана Дасаева, завсегдатая "Жемчужины", некогда появлявшегося здесь почти каждый вечер с красавицей женой, в шумной грузинской компании.
   С первых же минут Рушан понял, что время не пощадило и кафе. Раньше "Жемчужина", как и задумала ее Глория, была вечерним кафе, местом праздничным. Официанты приходили на работу к шести, отдохнувшие, энергичные, приводили зал в порядок, освежали шлангом полы, наводили кругом блеск, ставили на столики цветы, и в семь кафе гостеприимно принимало первых посетителей. Теперь кафе открывалось с утра, официантки день работали, два отдыхали, как на заводе, так что к вечеру -- при заркентской жаре --выглядели, как выжатый лимон. Зачастую дневной план к этому времени был уже выполнен, и клиент вечерний оказывался как бы ни к чему и мало интересовал их.
   "Жемчужина" перенесла и стихию ремонта: нежно-коралловая раковина теперь тускло темнела непонятной коричневой краской, освещение, задуманное как интересное архитектурное решение, исчезло -- наверное, во время кампании по экономии энергии. Исчезли мороженое и вода, вместо них бойко торговали дорогими коктейлями и коньяком на разлив.
   Стол, за которым обычно собиралась их компания, оказался свободен, и Рушан, заняв свое привычное место, огляделся. Посетителей по-прежнему было много -- кафе, при всех издержках, пользовалось большой популярностью.
   И вдруг Рушан увидел то, что наверняка порадовало бы Глорию, а может, она так все и представляла через время. Медь -- красная и желтая, ее любимый архитектурный материал, -- радовала глаз, жила какой-то новой жизнью. Высокая, литая ограда из тяжелой красной меди, выполненная с традиционными элементами восточного орнамента, от времени покрылась кое-где зеленоватым налетом и от этого здорово выиграла, словно успела побывать и запылиться в далеком прошлом, и теперь ненавязчиво, но настойчиво бросалась в глаза. А раньше Рушан не замечал это прекрасное литье, узоры, навевавшие мысль о Востоке, времени, старине... Преобразилась и медь, которой каждодневно касались сотни рук: стойки у баров, окантовка мраморных столов, тяжелые замысловатые ручки дверей теперь сияли отполированным золотом.
   Оркестр наигрывал бодрые, жизнерадостные ритмы; музыка, пропущенная через мощные усилители, оглушала даже в таком огромном и свободном пространстве, как "Жемчужина". Глория словно предвидела и этот электронный взлет музыки.