Кончились святки. Миновало и богоявление. Оно пришлось как раз на четверг, а в воскресенье свадьба Довбни и Марины.
   - А вы все-таки думаете пойти? - спросила у Проценко Пистина Ивановна.
   - А как же? Обещал. Надо пойти.
   Пистина Ивановна улыбнулась, поморщилась и ничего не сказала.
   В воскресенье он и в самом деле пошел. Сразу же после обеда оделся и пошел, потому что венчание должно было состояться под вечер. Христя, если бы могла, на крыльях бы за ним полетела. Ей хотелось поглядеть на Марину, посмотреть, как она одета, как будет стоять в церкви, под пару ли она Довбне. Боже, как хотелось!.. Да что поделаешь - нельзя: кроме обычной работы, барыня на понедельник задала другую работу: печь булочки к чаю, потому что на вторник позвали гостей. Надо заранее все приготовить, да и присмотреть, чтобы тесто удалось. С вечера закваску надо процедить, чуть свет замесить тесто, чтобы к утру все было готово... Христя растирает закваску, барыня стоит, смотрит, а у Христи перед глазами церковь, венчание... Никак из ума нейдет!.. "Хоть всю ночь не буду спать, а дождусь Гриця; придет, расскажет, как там все было. Он обещал не замешкаться",утешает сама себя Христя, взбалтывая в большой миске закваску.
   - Будет уже! Процеди,- говорит барыня.
   Христя процедила.
   - Поставь на печь, пусть выстоится. Да спать пораньше ложись. В полночь надо опару поставить, чтобы к утру подошла... И я встану,приказывает барыня.
   Все рано легли спать, легла и Христя. Но ей не спится: и свадьба из ума нейдет и паныча дожидается, чтобы встретить... Боже! Как долго тянется время, кажется, конца ему нет!
   Наконец, Христя услыхала стук в окно... "Он, он, Гриць! Вот теперь-то он все расскажет..." Христя опрометью бросилась в сени отворить дверь.
   Она не ошиблась. Это действительно был Проценко. Не успела она отодвинуть засов, как он сразу облапил ее.
   - Пойдем ко мне, душечка,- шептал он, покрывая ее поцелуями, и Христя слышала, как от него несет водкой.
   - Барыня скоро встанет,- ответила Христя.
   - Зачем?
   - Тесто поставили на завтра для булочек.
   - Чертовы булочки! - крикнул он.
   - Как! это ведь хлеб святой!
   - Какой он там святой? И свинья, по-твоему, святая, раз человек ест ее?
   - То свинья, а это ведь хлеб.
   - Ну, пусть по-твоему, и святой. Только пойдем, душечка. Я только сейчас со свадьбы. Заставили выпить рюмку этой проклятой водки. Пойдем, моя миленькая! Ты ведь у меня самая лучшая. Там все шваль, мизинца твоего не стоят.
   И он не дал ей даже кухонную дверь затворить, потащил к себе. Впрочем, она и не противилась. Ей так хотелось поскорей узнать, как прошла свадьба, да кто был, да как Марина - не переменилась ли.
   - Марина? Марина какая была, такая и осталась - потаскушка, и все! сказал он. - Довбня с нею будет несчастен.
   - Так уж и несчастен. Вы ведь сами говорили: счастье, мол, вольная пташка: где захотело, там и село.
   - Только не с Мариной. Оно от нее, как от черта, бежит. Ну, какое счастье с потаскушкой?
   - А кто виноват? Вы же и виноваты: погубите девушку, а тогда и честите ее потаскушкой.
   - Не в этом дело. А потаскушка она, да и все тут. Ведь вот и ты же... а ведь совсем не то. Я бы ее на порог не пустил, а тебя и в лобик стоит поцеловать,- и он прильнул горячими губами к ее белому лбу.
   Словно защекотал он Христю этим поцелуем. Кровь заиграла, закипела у нее в сердце и огненной рекой разлилась по жилам.
   - Гриць, мой милый, мой единственный!- прижимаясь к нему, говорила она, забыв обо всем на свете - и о Марине с Довбней и о закваске на печи.
   А тем временем хозяйка, заснув первым сном, пробудилась. Она поскорее зажгла свет и выбежала в кухню. Видно, ее очень беспокоили булочки, потому что, неодетая, со свечой в руке, она сразу же полезла на печь... "Миска стоит на печи накрытая... все в порядке... Где же Христя? На печи ее нет; уж не на постели ли?" - думает хозяйка. Она поднимает свечу над головой, оглядывается - нет, и на постели не видно... "Верно, на двор вышла, дверь в сени неплотно притворена. Ну, ладно, придет",- говорит она сама с собой и, открыв миску, заглядывает внутрь. "Пора, пора..." - шепчет хозяйка. Закрыла миску, ждет... Не слышно Христи. "Что за черт!" - подумала она. Соскочила с лежанки, подбежала к двери, открыла ее, заглянула в сени - наружная дверь заперта на засов.
   - Где же это она? - пожав плечами, сказала про себя хозяйка.- Странно! Воры не бывали, а батюшку украли!.. Христя! - тихонько позвала она. Голос ее глухо раздался в кухне.- Нет!..- удивляется хозяйка.
   А Христя давно уже стоит за дверью и ждет не дождется, пока пани уйдет к себе, чтобы как-нибудь выскользнуть из комнаты паныча. "Вот так долежалась! Вот так дослужилась! ай-ай-ай!" - думает Христя, а сердце у нее, как птичка, бьется-колотится, вот-вот выскочит из груди.
   - Да где же это она в самом деле? - крикнула уже в сердцах хозяйка и начала перешвыривать одежду на постели... Заглянула и под постель, заглянула и под печь - нету.
   - Ну, теперь я знаю, где она! - догадалась хозяйка; вся дрожа и меняясь в лице, она быстро спряталась за печь, будто бы ушла в комнаты.
   "О-о, ушла все-таки",- подумала Христя, тихонько отворила дверь и еще тише выскользнула в кухню.
   Не успела она притворить за собой дверь, как из-за печи показалась хозяйка. Лицо у нее было бледное как полотно, только глаза, как угли горели-пылали.
   - Где ты была? - крикнула она не своим голосом.
   Христя опустила глаза, молчала.
   - Где ты была, спрашиваю? - еще громче крикнула она и захлебнулась.Бес-стыдни-ца, срам-ни-ца! - снова заговорила она, растягивая слова.- К панычам ходишь?.. Вот она тихоня, вот она смиренница, недотрога... Не троньте меня, я сама приду! - снова завизжала она.
   Христя, точно онемев, стояла, потупив глаза. Сердце у нее билось все сильней и сильней, все больше распалялось от брани.
   А барыня знай разделывает:
   - То-то я замечаю, что он раньше так любил по гостям ходить, дома никогда не увидишь, а то из дому не вытащишь... Голова болит, нездоровится... Вот отчего голова болит! вот отчего нездоровится!.. А ты? а ты?.. подлая! подлая!..- шипит она на Христю.
   Христя подняла голову, выпрямилась. Лицо у нее бледное как полотно, губы дрожат.
   - Почему же это я подлая? - спросила она.
   - А что, не подлая? а что, не подлая? - взвизгнула на всю кухню хозяйка.- К панычам ходить?!
   - А вы? а вы? - тихо спросила Христя, словно прошелестела сухая трава.
   Барыня подскочила как ужаленная.
   - Что я? Ну, что я?.. говори! говори!
   - Вы же сами давали ему руку целовать,- сказала Христя.
   - Мерза-а-вка! - не своим голосом крикнула барыня, высоко поднимая руку... Звонкая пощечина раздалась в кухне, а за нею послышался пронзительный крик... Это Христя закричала, схватившись за щеку, которая сразу стала багровой от хозяйской ласки.
   - Докажи, мер-рз-а-авка! докажи, сволочь! - крикнула барыня, схватив Христю за косы.
   Христя как сноп повалилась наземь.
   - Что тут такое? - вбежав в кухню, спросил хозяин.
   - Вон!.. вон! - кричала барыня, пиная Христю в бок ногой.
   - Бог с тобой! Что ты делаешь? Опомнись!..- кинулся хозяин к хозяйке и насилу оторвал ее от Христи.
   - Она... она...- вырываясь у него из рук, кричала хозяйка.- Погань! Мразь! К панычам ходит... И смеет... Помешала, видишь ли, ей понежиться с ним на подушках... Смеет... такое... говорить...- И, закрыв лицо руками, Пистина Ивановна зарыдала. Дети, услышав, что мать плачет, тоже подняли рев... Такой шум поднялся, такой гвалт!
   А что же Проценко?
   Проценко лежал у себя в постели и все это слышал: слышал, как Пистина Ивановна ругала Христю, как дала ей страшную пощечину. Его будто кто ножом в сердце пырнул, так оно у него сразу заболело, и он вскочил было с постели. Теплые его ноги коснулись холодного пола.
   - Еще насморк из-за них, проклятых, схватишь!- сердито проворчал он, забрался снова в постель, завернулся в одеяло, закрыл голову подушкой и силился заснуть.
   До самого утра шум не утихал. Пистина Ивановна то обмирала, то оживала и неистово кричала на весь дом.
   А Христя, когда все вышли из кухни, поднялась с пола, взобралась на постель, и, уткнувшись головой в подушку, безутешно плакала.
   Утром хозяин ушел на базар один; ходил он недолго. Вернувшись домой, он привел какую-то чернявую бабу.
   - Будет тебе валяться,- крикнул он Христе.- На тебе твои деньги и уходи от нас. Мне такие, как ты, не нужны.- И, бросив что-то Христе, он направился в комнаты.
   - А ты смотри, чтоб она нашего платья не унесла, сказал он бабе.- То, что на ней - наше. Пусть свое надевает и уходит.
   Когда хозяин ушел в комнаты, Христя поднялась. Около нее лежали две зеленые бумажки.
   Она схватила их, судорожно смяла в руке и крикнула:
   - Куда же я теперь пойду? Куда денусь?
   - На улицу, куда же еще? - гнусавым голосом ответила ей баба.
   Христя посмотрела на нее, бросила пристальный взгляд, и слезы у нее сразу высохли. Что-то чужое, враждебное коснулось ее ушей, чувство холода и горечи охватило душу, сердце сжалось от невыносимой тоски. Она почувствовала, что жалости ей тут ждать не от кого. Как потерянная встала она, переоделась и, пошатываясь, как пьяная, ушла из дома.
   Пистина Ивановна захворала. Так во вторник гостей у них и не было: кое-кому послали сказать, другие услышали - не пришли.
   Проценко схватил ужасный насморк и по целым дням не выходил из комнаты. Ему туда приносили и чай и обед, пока не кончился месяц и он не переехал на другую квартиру.
   Часть четвертая
   В ОМУТЕ
   1
   Прошло пять лет. Стояла ранняя осенняя пора с ясными короткими днями. Солнце уже не катится по небу так высоко, как летом, не стоит над самой головой и не дышит зноем, а ходит пoнизу, над горизонтом, весело светит и греет после долгой холодной ночи и студеного розового утра. Прошла жатва, хлеб свезли с полей, теперь разве только в степи, далеко от человеческого жилья, еще увидишь кое-где несвезенные копны, а так повсюду - только пашни чернеют да желтеют жнивья... Пусто в степи, да и в лесу уныло: ветры-суховеи обнажили густые ветви, ранние заморозки окрасили в золото и багрец зеленый лист; певчие птицы улетели за синее море. Жизнь бежала из степей и лесов; пряталась в человеческое жилье, в теплые края. По деревням с самого раннего утра до поздней ночи неутомимо стучали цепы, народ убирал добро, которым за лето наделила его мать сыра земля. С хлебом спешили управиться, пока стояла ясная погода, чтобы и самим стало на прокорм и лишек вывезти на продажу. В городах тоже хлопотали: красили, белили, чистили и убирали, готовясь уже к зиме.
   Больше всего старались в губернском городе. И не удивительно: совсем недавно кончилась месячная ярмарка, всюду мусор и пыль, ярмарочный дух шел от города. Надо было пообчистить все, побелить, потому что вскоре ожидались дворянские выборы, а вместе с ними и губернский земский съезд. Всюду кипела работа, а в гостиницах и на постоялых дворах она не прекращалась круглые сутки. День и ночь - стукотня, суетня, плеск, метут, белят, моют, красят... Как же, надо достойно встретить дорогих гостей! Это тебе не ярмарочные купцы да лавочники, которые набиваются в комнатушку по пять человек, спят где придется, едят что попало, чай хлебают ведрами... Это тебе дворяне, да еще самые сливки, цвет дворянства, они с малых лет привыкли жить на широкую ногу, сладко покушать, поддержать этикет.
   В ожидании такого наезда и еврей, который арендовал небольшой сад на главной улице, хвастался, что к своей музыке принанял еще полковую да арфисток выписал. Только не таких, какие были на ярмарке... "Это - шваль, которую вымели из больших городов; воронье, которое слетается на падаль! А на этих поглядишь - пальчики оближешь, послушаешь - есть не захочешь! Ах, какие молодые да красивые! Ах, какие полногрудые да ясноглазые! Они не затянут хриплыми голосами песню, не станут горланить "вьюшку" или "Москву", а запоет сперва одна, да не только голосом станет выводить песню, а и глазами заговорит, руками расскажет, на себе покажет!.. А в конец хор как подхватит, так будто во все колокола зазвонят, так мороз по спине и подерет!.. В Харькове как пели в гостинице, так пол провалился, столько набилось народу на них поглядеть!" - хвастался еврей.
   Горожане как чуда ждали этой диковинки. Только и разговору было, что про арфисток.
   - Хоть бы уж скорее дворяне съезжались. Посмотрим, что за диво покажет нам еврей,- говорили нетерпеливые.
   - О-о! у него есть нюх: он знает, что кому нужно; всякому угодит,подхватывали другие.
   - Еврей с нюхом: умеет товар лицом показать! - поддерживали третьи.
   - Да и сам небось охулки на руку не положит!
   - Да уж это как пить дать. На то он и еврей, чтоб чужие карманы обчищать!.. Зато если что скажет, так уж не обманет; если за что возьмется, так сделает всем на удивление!.. Со вкусом еврей, с нюхом!
   - Да черт с ним и с его нюхом! Только бы поскорей!
   - Не терпится?
   - Конечно. Того и гляди ненастье начнется; осень ведь на дворе.
   - Ну, не сразу начнется! Подождем. Больше ждали, теперь уж немного осталось.
   Такие разговоры вели горожане, ожидая той диковины, которую еврей приберегал для дворянского наезда.
   Но вот в город стали въезжать запряженные четвернею кареты; взметая дорожную пыль, тяжело топотали сытые рослые лошади, цокали блестящими подковами по мостовой и выбивали из булыжника искры; высокие колеса стучали-громыхали; неумолчно скрипели рессоры, и кареты покачивались на них, словно колыбели. Во весь опор мчались господа в город, направляясь в центр, к самой лучшей гостинице, где всегда радушно встречали дорогих гостей. Толчея около гостиницы была, как на ярмарке: одни кареты отъезжали от высокого крыльца, другие - подъезжали; около распахнутых дверей стоял высокий бородатый швейцар в картузе с золотым галуном и ливрее с широким позументом через плечо. Он приятно улыбался знакомым господам, которые узнавали его и здоровались с ним, а с незнакомыми держался по-разному: если приезжий выступал важно и вид у него был гордый, швейцар вытягивался в струнку и быстрыми глазами следил, не нужно ли услужить; а если шел какой-нибудь из плохоньких или в потертом поношенном платье, то пропускал мимо, сделав озабоченную мину и будто не замечая его, а иной раз и останавливал, спрашивал, кого ему нужно... В больших сенях сутолока, шум; господа покрикивают, а лакеи носятся как угорелые, спеша развести гостей по номерам. До самых сумерек не утихала суматоха перед гостиницей, лакеи встречали и принимали все новых и новых гостей, а когда, свечерело, еще большая суматоха поднялась в самой гостинице: во всех окнах длинного трехэтажного дома зажглись огни, с улицы из темноты было видно, как суетятся там люди, как скользят и мелькают в окнах их тени; а внутри стоял несмолкаемый шум, неистово звонили, беспрерывно скрипели и хлопали двери, лакеи бегали взад и вперед, звенела и дребезжала посуда. Это приезжие ублаготворялись: кто попивал горячий чай или кофе, кто кушал какое-нибудь вкусное блюдо. Только далеко за полночь в окнах понемногу стали гаснуть огни, показывая, что приезжие гости ложатся спать.
   На следующий день в ранний обеденный час, когда солнце уже поднялось высоко, приезжие господа, пожелав осмотреть город, стали кучками выходить из гостиницы и растекаться по улицам. Каких только господ тут не было! Толстые и высокие, низкие и пузатые, круглолицые и длиннолицые, темноволосые и светловолосые, молодые да бойкие, а порой и такие старики, что уже еле таскали ноги.
   Важно разгуливали они кучками по улицам в своих длиннополых пальто, озираясь по сторонам и останавливаясь поглядеть то на какой-нибудь затейливый дом, то на церковь высотой чуть не до небес, то на большие окна магазинов, где были выставлены напоказ всякие диковинки: искусные поделки из дерева и камня, золотые и серебряные часы со всякими цепочками и брелоками, блестящие кольца и ожерелья, красивые браслеты, дорогие сукна и шелка... Все это так и сверкало, так и играло, так и бросалось в глаза!
   К тому же и день выдался тихий, ясный, погожий; на небе - ни облачка, чистое, синее и глубокое, раскинуло оно над городом свой широкий шатер, словно прикрыло его голубым кисейным чепцом; ясное солнце катилось высоко по небу, ярко сияя и озаряя весь город своим золотым светом; блестели зеленые, как рута, железные кровли; высокие белые стены сверкали, как снег, в солнечных лучах, отбрасывая их через широкие улицы на стройные тополя и кудрявые осокори, которые, как стражи, выстроились по обе стороны улиц и красовались своей кое-где пожелтевшей листвой; на мостовых, политых с утра, чтобы не было пыли, блестел на солнце крупный серый булыжник; легкий пар поднимался кое-где над ямками, не просохшими еще после поливки. Было тепло, но не душно, воздух чист и свеж; дышалось легко и свободно, и в душе пробуждалось то чувство бодрости и веселья, какое ощущаешь только ранней весной или в ясный и тихий осенний день.
   В такую погоду чуть не весь город высыпает на улицу. Дома остаются только те, кого приковала к постели тяжелая болезнь или кому недосуг, стряпать надо да убирать; а так все, у кого есть минутка свободная, спешат на улицу подышать свежим воздухом, полюбоваться ясным светом, погреться на теплом солнышке. Улицы кишмя кишат всяким народом: и стар, и млад, и тот, кто пожил уже, и тот, кто только собирается жить; и богач и бедняк, и разряженный в пух и прах и весь в заплатах - все перемешались, сбились толпой, можно сказать, сравнялись... потому что всем одинаково светит солнышко, всех одинаково обдувает легкий ветерок, всем одинаково хочется дышать, жить. Но не одинаково благосклонна к людям судьба, так где уж там им сравняться. Знайся, говорят, конь с конем, а вол с волом! Так и тут: хоть все сбились толпой, прохаживались друг возле дружки, плечом к плечу, а все-таки каждый искал себе товарища под стать: господа здоровались только с господами, купцы - с купцами, богачи - с богачами, бедняки - с бедняками. Одни только нищие кланялись всем, хоть никто не отвечал на поклоны, да ребятишки весело заговаривали со всеми, кто привлекал их внимание или чем-нибудь поражал, все равно, знакомый это был человек или незнакомый, богач или бедняк, ровня или неровня... На то они и были детьми, чтобы ни на что не обращать внимания, потому и останавливали их старшие, которые гуляли с ними.
   В этом безостановочном людском потоке приезжие господа держались особняком, они прогуливались небольшими группами, тихо беседуя между собой. Им надо было о многом поговорить - дел на съезде немало, к тому же есть одно особое дело, особо важное дело, которое давно уже их тревожит, не дает им спокойно спать: дворянство осмеливаются пусть не совсем оттереть, но все же оттеснить в земстве, не дать ему заправлять земскими делами... Вон на уездных съездах больше половины гласных из серого мужичья, а в некоторых уездах только треть - подлинное столбовое дворянство, а то мужичье да верховоды из ученых юнцов, которые держат руку мужичья, называют мужика меньшим братом, сговорились между собой и делают что им угодно, облагают тяжелыми налогами, в управу выбирают своих. Есть много уездных управ, где заправляют всеми делами прежние головы да писари, а что до членов, то в каждой управе хоть один да выбран из их шатии. На что губернская управа и та выбрала в члены мясника!.. Неужели так может продолжаться? Неужели мы отборное зерно меж мякиной и сорной травой - должны смешаться с ними и потеряться в их толпе? Неужели мы не пробьемся вперед, туда, где когда-то стояли, поближе к трону? Неужели мы не спасем тех порядков в империи, которые были созданы нашими руками и умами, которые мы стойко охраняли от всякого вражеского нашествия?.. Неужели мы допустим, чтобы отечество ввергли в бездну, куда толкают его всякие выскочки-верховоды? Это будет позор для дворянской чести! Позор падет на наши головы!.. Нет, этого не должно, не может быть! Кликнем клич на всю империю, на весь свет: "На помощь! к оружию!"
   Больше всего волновался губернский предводитель Лошаков. Хоть он никогда не скрывал, что сам вышел из старинного казачьего рода, что его прапрадед Лошак служил когда-то в казачьем полку бунчуковым товарищем, но теперь он не мог причислить себя к той темной и невежественной толпе, из рядов которой он вышел по воле судьбы. "Довлеет дневи злоба его",говаривал он тем молодым верховодам, которые иногда намекали на его происхождение, на то, что ему, "казачьему сыну", не пристало отрекаться от своего рода. "Я от него не отрекаюсь,- уверял он их,- я преклоняюсь перед славными делами казачества, перед стойкостью, с какой оно защищало свою веру и свой родной край. Так и следовало поступать в те времена. Но когда времена переменились, надо было и самим не отставать, идти в ногу с веком, а не топтаться на месте. Кто не идет вперед, тот пятится назад! Наше казачество так и сделало: отстаивая только свои вольности и права, оно не захотело идти в ногу с веком, не примкнуло к тому культурному направлению, к которому его вели исторические судьбы, и потому оказалось в хвосте. Ну, а перед тем, что отмерло, что должно было отмереть, я преклоняться не буду. Надо вперед идти, а не пятиться назад!"
   И вот теперь праправнук казака Лошака предводитель дворянства Лошаков, узнав о том, что темное мужичье оттирает от земских дел образованных людей, а все потому, что казаки уравнены в правах не с крестьянами, а с разночинцами, из которых всякий, у кого только есть десять десятин земли, имеет по закону право выбирать уполномоченного, а двадцать таких хозяев одного гласного,- узнав обо всем этом, предводитель Лошаков начал кампанию против казачьих прав. В законе о земстве ничего о таких правах прямо не сказано, а в законе о правах сословий ясно указывается, что казаки приравниваются к крестьянам, отбывают всякие повинности и пользуются всеми теми правами, какими пользуются и крестьяне. Потому-то и не следует приравнивать их к разночинцам, пусть они выбирают гласных на своих волостных сходах, сколько полагается на каждую волость.
   "Если только этот проект утвердят в столице, гласных от мужиков сразу станет вдвое меньше. А когда их станет меньше,- говорил Лошаков,- тогда и для нашего брата дворянина откроется больше простора в земских делах; тогда мы всяким верховодам тоже сможем утереть нос. А что утвердят - это как пить дать! Уж очень эти верховоды, связавшись с мужичьем, досадили всем. Не молчать надо об этом, а заявить во всеуслышание; надо поднять об этом вопрос и на дворянском и на земском съездах. Не выгорит наше дело на одном, так выгорит на другом! А молчать, сидеть сложа руки не годится. Надо бить в набат, кричать об этом на весь свет, на всю империю!"
   Все дворяне соглашались со своим предводителем. "Что ни говори, а светлая у него голова. И умен-то, очень умен, да к тому же еще упорен - за что возьмется, то уж доведет до конца. Один у него изъян - уж очень беспутен: с женой не живет, она где-то по заграницам катается, а он тут. Ни одной красивой дамы, да что там - простой девки не пропустит. Ну, да это наш старый грех. Кто из нас в этом не грешен? А что касается общественных дел, так тут он верный страж. Ему не предводителем быть, а губернатором, а то и министром. Ума палата!"
   Такие разговоры вели приезжие господа, прохаживаясь небольшими кучками по городу. Осенний день уже клонился к вечеру. Багровея, садилось солнце, зарево заката пламенело, как пожар. Город красовался в этом вечернем багрянце: белые стены высоких домов озарялись красным отсветом, словно они были окрашены в розовый цвет; железные крыши полыхали зеленым огнем; сверкали оконные стекла, отбрасывая через улицу снопы пламени; сияющие главы и золотые кресты церквей, казалось, уносились в вышину, заглядывая в самую синеву неба, беспредельным шатром раскинувшегося над землей. Зато тени становились длинней и темней; высокие деревья словно подбирали ветви, чтобы не растерять их за ночь; длинные тени от деревьев тянулись через всю улицу; прохожему как-то жутко становилось, когда он проходил по затененным местам. Он старался поскорее миновать их, выйти на свет, где стоял какой-то смутный шум... Но вдруг сразу где-то ухнуло, загремело! Все вздрогнули... Над городом понеслись громкие звуки полковой музыки.
   - Музыка! Музыка! В сад! Скорее в сад! - закричали, засуетились на улицах.
   - Мы еще чаю не пили. Пойдем домой чай пить,- весело щебетали барышни, обращаясь к молодым людям, которые, как журавли, обступили целый цветник их.
   - Ну, стоит ли ради этого идти домой? Разве в саду нет чаю? Выпьем в саду,- уговаривали барышень молодые люди.
   - В самом деле,- согласилась одна.
   - Ну, что ж? В сад так в сад!- поддержали ее остальные.- Послушаем музыку, посмотрим на арфисток.
   И целая толпа барышень и молодых людей устремилась в сад, где на весь город гремела музыка.
   Около сада давка, толчея. В церкви во время крестного хода не бывает такой толкотни, какая была около садовой будочки, куда надо было заплатить двугривенный за вход в сад. Еврей с женой не успевали выдавать билеты, столько сразу тянулось к ним рук.