- Тише, господа, я еще не окончил. Тише! - крикнул Лошаков и, покраснев как рак, неистово зазвонил на весь зал.
   - Пойдем, Грицько, пока по шее не дали,- снова раздался чей-то голос, и серые свитки поднялись друг за дружкой и направились к дверям.
   - Господа, тише! Стойте! Куда вы? - крикнул Лошаков на свитки.
   - Куда? Домой! - ответила одна из свиток.
   - Я не позволю. Я требую, чтобы вы остались. Вопрос очень серьезный.
   - Нет еще такого закона, чтобы нас честили так и сяк да еще заставляли слушать.- Они уже столпились у дверей. Но тут в зал ворвался неизвестный. Платьишко на нем рваное, лицо заросло щетиной, сам худ, как щепка, голова косматая, нерасчесанная, усы топорщатся, как кошачий хвост, а глаза сверкают, горят, как у хищного зверя.
   - Стойте! Стойте, добрые люди! - крикнул он.- Я вам всю правду скажу. Ничему не верьте, все это ложь! Как раньше крали, так и теперь крадут и будут красть... Пока у одного добра больше, а у другого меньше, воры не переведутся! Это я всю правду вам сказал!
   - Социалист! Нигилист! Арестовать его! - раздалось со всех сторон, и все вскочили с мест.
   - Кто это? Кто? - допытывались гласные.
   - Это, господа, один сумасшедший, не очень давно из дома умалишенных выпущен,- пояснил председатель управы.
   - Кто он? - спросил Лошаков.
   - Довбня. Окончил когда-то курс семинарии.
   - Ну, и верно, что социалист. Сторож! Позвать сюда полицейского, арестовать этого господина.
   - Ух, как испугали! - махнул на него рукой Довбня и расхохотался.- Я в сумасшедшем доме был, а они - арестовать! Я не убегу,- ответил он и снова обернулся к серым свиткам.- А вам, братцы, одно скажу: не верьте вы ничему на свете - все ложь! Если есть у кого крупица правды, так только у бедняка, зато ему, бедному, и приходится хуже всех!
   В эту минуту вошел полицейский, и Довбню, как он ни кричал, как ни упирался, подхватили под руки и потащили из зала... Серые свитки куда-то пропали. Публику за то, что она рукоплескала Довбне и кричала ему браво, Лошаков попросил покинуть зал, а тем временем объявил перерыв на десять минут. В зале поднялся шум, гам; гласные кричали, публика хохотала, кто-то громко ругал Лошакова, кто-то свистел... и все вместе отчаянно топали ногами, выходя из зала.
   Вскоре зал опустел. Публики - ни души, одни гласные суетились, словно пчелы, потерявшие матку. Но вот опять раздался звонок Лошакова - и все затихли.
   Лошаков снова начал говорить. Чтобы сократить число гласных не дворян, он предлагал ходатайствовать перед правительством о запрещении казакам быть самостоятельными выборщиками наравне с мелкопоместными дворянами, пусть выбирают от всей волости, как казенные крестьяне. Утомившись, он закончил свою длинную речь, выразив надежду, что его предложение будет принято, если же кто-нибудь из господ гласных хочет предложить что-нибудь лучшее, то пусть скажет об этом собранию.
   Все собрание неистово рукоплескало своему красноречивому председателю. Несколько гласных, тут же вскочив с мест, подбежали к Лошакову и стали горячо пожимать ему руку; другие кричали с мест: что, мол, еще слушать? Кто даст лучший совет? Баллотируйте!
   Среди этого шума и крика, среди веселой суеты и смеха только в одном углу сидел в одиночестве некто в черном, окутавшись облаками дыма. Но вот дым колыхнулся, и, словно поверх тучи, над ним появилась косматая голова в синих очках, с длинной бородой.
   - Я прошу слова! - крикнула голова, покрывая своим густым басом и восторженные крики и суетню господ гласных.
   - Тише, тише, господа! - крикнул Лошаков и стал окидывать взглядом зал.
   - Вы желаете говорить? - спросил он с ехидным поклоном.
   - Я,- снова прогудела басом голова,
   - Не надо! Не надо! - закричали со всех сторон гласные.- Мы наперед знаем, что услышим одни порицания.
   - Но позвольте же, господа! - крикнул Лошаков, поднимаясь.- Не будем пристрастны. Может быть, господин профессор, как гласный от N крестьянского общества, скажет нам что-нибудь в защиту своих избирателей.
   - Не надо! Не надо! - кричат по-прежнему гласные.
   - Да позвольте же: не могу же я запретить говорить.
   - Не надо! Не надо!
   Лошаков звонит.
   - Не надо! Не надо!
   - Господа! - крикнула голова,- я не стану долго терзать ваш слух. Я не стану говорить часовые речи. Скажу только несколько слов. Я думаю, господа, что мы прежде всего представители земства, а не представители какого-нибудь одного сословия, почему и в речах касаться сословных вопросов по меньшей мере неделикатно.
   - Мы уже слышали... Не надо! Баллотируйте. Вопрос так ясно поставлен, что в прениях нет надобности.
   - Вы не хотите меня выслушать. Но позвольте: два слова. Я, господа, считаю для себя позорным быть в таком собрании, где нарушается свобода прений, где возбуждается сословная вражда, причем обвиняющая сторона даже не дает возможности обвиняемой сказать что-либо в свое оправдание.
   - Не надо!
   - Я слагаю свои полномочия и удаляюсь,- сказала голова, с грохотом отодвигая стул и выходя из зала.
   - И лучше! Скатертью дорожка!
   - Помилуйте! Что это такое? Приходишь в собрание - одни свитки да сермяги. Вонь, грязь - просто сидеть нет возможности. Опять-таки: их же члены, их же председатель. Сами себе назначают содержание, какое желают, налогами облагают, какими им вздумается, не справляясь ни с законом, ни с доходностью. Да вдобавок еще воруют земские деньги! - раздавались отдельные голоса.
   - Так как же, господа? Никто не желает сказать что-нибудь? - спросил Лошаков.
   - Что тут говорить?
   - Баллотируйте, да и все тут. Помилуйте, одиннадцать часов, меня в клубе ждут: партия винта не составится.
   - Господа, садитесь же! Буду сейчас баллотировать вопрос.
   - Зачем баллотировать? Вот встанем все и все будем стоять. Единогласно, да и только.
   - Единогласно! Единогласно! - закричали кругом, точно в колокола ударили.
   - Никого нет против предложения?
   - Никого. Единогласно.
   - Вопрос принят, господа, единогласно. Поздравляю вас...
   - Закрывайте заседание. Чего долго тянуть? Главное решено, а остальные вопросы могут остаться и до другого собрания, если сейчас не успеем.
   - Да, я думаю, господа, что после этого вопроса нам следует, отдохнуть. Вот только еще вопрос о Колеснике.
   - На завтра! На завтра! Сегодня поздно. Пора в клуб.
   - Заседание закрываю. Завтра прошу, господа, пораньше, часов в одиннадцать,- сказал Лошаков и вышел из-за стола.
   Через десять минут зал опустел. У выходов и около подъезда крик, шум, давка.
   - Извозчик! Давай! Карета генерала N! Эй, давай скорее! - Треск железных шин по мостовой, грохот карет, цокот копыт и гул, как на пчельнике.
   Через полчаса и тут все затихло, а вскоре стали потухать огни. Ярко освещенный дом постепенно окутывался мраком, пока совсем не потонул в непроглядной ночной темноте. Казалось, обитатели его, напуганные всем тем, что здесь произошло, торопились поскорее погасить огни.
   Когда последнее окно погрузилось во мрак, из-за каменного столба, где желтел подслеповатый глаз фонаря, показалась чья-то фигура и зашагала по невылазной грязи прямо через площадь. В непроницаемой ночной темноте сквозь густую завесу дождя доносилось только хлюпанье воды под ногами да какое-то ворчанье - не то брань, не то жалобы. Но вот в конце улицы в желтом кругу света, который отбрасывал на землю фонарь, замаячила темная тень. Это была тень женщины,- как только она подошла к столбу, тускло горевший фонарь осветил юбку и длинную, всю в дырках кофту, подпоясанную веревкой. Головы не было видно,- до самых плеч она, как покрышкой, была закрыта ветхой рогожкой. Неизвестная подошла к фонарю и стала вытирать о столб грязные сапоги с кривыми каблуками и рваными голенищами.
   - Ну, и грязища! - не то прогудела, не то просипела она.
   - Эй, ты! Шлюха безносая! Обтираешься? - донесся до нее другой хриплый голос.
   Рогожка завертелась во все стороны. Видно, обладательница ее не расслышала, откуда ее зовут.
   - Ослепла, что ли, не видишь? - снова раздался хриплый голос.
   - Ты, Марина? - прогнусавила рогожка, всматриваясь в темноту.
   - Я. Иди сюда, на эту сторону: здесь не так льет.
   - Сама, что ли, лучше: только, что нос, как труба, торчит, а небось тоже гнилая! - огрызнулась рогожка и побрела через улицу на другую сторону.
   - Здорово! - приветствовала ее тоже женская фигура, покрытая платком.
   - Здорово! - просипела рогожка.
   - Где это ты была, что так ноги обтираешь?
   - Да там, около земства. Грязища на площади - ног не вытащишь!
   - Что ж, заработала?
   - Какое там! Темно, хоть глаз выколи. А ты?
   - Да и я так же. Шел тут пьяный оборванец.
   - Ну?
   - Мимо прошел.
   Они помолчали, прислонясь к забору.
   - Я сегодня еще ничего не ела,- уныло сказала рогожка.
   - Разве евреи через день тебя кормят? - засмеялась Марина.
   - Да нет. Сегодня просто ничего не готовили, шабаш.
   - Я бы у них, чертей, и кугель съела.
   Рогожка вздохнула.
   - Слышала? - немного погодя спросила она.
   - Что?
   - Твоего в полицию повели.
   - Пьяного?
   - Да нет, панов в земстве обругал. Такой там шум поднял, что за полицией послали, насилу увезли его на извозчике.
   - Очень хорошо. Пускай не напивается.
   - Кучера говорили, что плохо ему будет. В тюрьму запрут, в Сибирь сошлют.
   - Дай бог, все лучше, чем мне с пьяницей коротать свой век!
   - А все-таки ты нынче ела, не голодна.
   - Не он меня накормил. Я и водку пила, так что из этого? Он бы изо рта вырвал, если б увидал.
   - А все-таки лучше. Знаешь, Марина, что я подумала?
   - Что?
   - Домой пойду.
   - За каким чертом? Под забором подыхать?
   - А тут не все равно? .
   - Тут хоть у еврея служишь. А там - кто тебя пустит?
   И они опять примолкли. Через минуту издалека послышался топот, шум. Пьяный не то кричал, не то затягивал песню.
   - Слышишь? - спросила Марина.
   - Слышу.
   - Пойдем, а вдруг?..- Марина двинулась вперед, запевая тонким-тонким голосом:
   Эх, кабы да муженек молодой
   Да по хате походил бы со мной!
   А рогожка вслед за нею дробно, как сухой ситник, затараторила:
   Ой, гоп, ужин съели,
   Запирайте, дети, двери!
   Гоп! гоп! гоп!
   и, схватив Марину за руку, стала отдирать трепака.
   - Стой! Не шуми! Расшибу! - едва держась на ногах, крикнул на них пьяный и схватил за руку рогожку.
   Марина, вырвавшись, побежала дальше. Рогожка осталась. Пьяный, наклонившись, не то что-то шептал ей, не те говорил сам с собою.
   - Двугривенный не дашь, не пойду,- говорила рогожка.
   - Что мне твой двугривенный? У меня денег куры не клюют. Вона! - И он хлопнул рукой по карману. Послышался звон медяков.
   Через минуту они скрылись в темном переулке. Вскоре рогожка опять показалась.
   - Марина! - крикнула она.
   - Что! - откликнулась та издалека, от лавок.
   - Поди сюда.
   Марина подошла.
   - Что? Заработала?
   - Двугривенный. Пойдем выпьем да поедим.
   - А его куда девала?
   - Заснул у лавок.
   - А денег у него не осталось?
   - Бог его знает. Он вперед дал.
   - Так ты, дура, сама не поискала?
   - Ну его!
   - Где он лежит? Я пойду,
   - Ушел. Ей-богу, ушел.
   - Врешь!
   - Убей меня бог! - она так махнула рукой, что рогожка сдвинулась и упала на землю.
   Она стояла под самым фонарем. Свет упал прямо на нее и осветил безносое лицо, мокрое от дождя, сморщенные губы, растрепанную голову.
   - Вот еще тоже покрышка! - крикнула она и, подняв рогожу, снова накрыла ею голову.
   - Пойдем, говорю тебе.
   - Куда?
   - А вон в шинке огонь горит.
   И они молча пошли через улицу. Это были Христя и Марина, которую Довбня с пьяных глаз вытребовал к себе в губернский город.
   15
   На следующий день в собрании Лошаков громил Колесника на чем свет стоит. Если душа покойника еще летала по свету, то, прослушав речь Лошакова, она, наверно, прямиком отправилась в ад, чтобы в геенне огненной искупить те тяжкие грехи, которые откопал Лошаков в самой ее глубине: таких преступлений, такого срама не выдержала бы душа самого отъявленного головореза. Что ж до косточек, то они, верно, подскакивали в темном гробу, потому что и косточкам трудно покоиться в мире после столь красноречивого выступления.
   По коню, так и по оглобле: говоря о Колеснике, как не сказать о Христе. Досталось и ей на орехи, "этому продукту глубокого нравственного растления", "куртизанке", "камелии", "кокотке"... Слышала бы все это безносая Христя, прислуживая евреям, так от радости перенесла бы и муки голода, кланяясь великим панам за то, что не позабыли о ней, еврейской служанке.
   Но она ничего этого не слышала, расчесывая вшивые пейсы мальчишке, который брезгал смотреть на безносое лицо служанки и все отталкивал рукой неверную.
   А Лошаков не умолкал: соловей весенней ночью устал бы так долго петь, а он - нет. Даже побледнел, даже осунулся... И было чего стараться: благодарное земство отдало ему имение Колесника, лишь бы он хоть за двадцать лет заплатил двадцать тысяч, которые украл Колесник.
   После съезда Лошаков дал в честь земцев банкет; присутствовали на этом банкете одни господа дворяне. Пили и ели, ели и пили не меньше, чем на банкете у Колесника, только пили не "за мир" и "за земское согласие", а больше "за победу". Мелкопоместные дворяне горячо благодарили Лошакова за то, что он поддержал своего брата дворянина. А то оттерли нас, совсем оттерли от дел. А разве мы раньше не служили, не работали? И исправниками, и непременными членами, и судьями, и заседателями. Отобрали у помещиков крестьян - и серое мужичье взяло верх! За здоровье нашего сословного предводителя! За победу! - И высокие стены дворянского собрания огласились громовым "ура".
   Слыхали ли вы, серые мужички, разбросанные по горам и по долам, по хуторам и по деревням, слыхали ли вы этот громовой клик ликующего дворянства?
   Нет, не слыхали, некогда было вам слушать. Ближе вам были свои домашние заботы, дела своей деревни или хутора, а главное, думушка про землю. Вот бы матушка-землица хорошо уродила, чтоб не довелось зимою сидеть впроголодь. А до земства вам дела нет. Правда, ваши гласные все ездили на собрания, но и они не про общественные дела больше думали, а про то, что дома творится. Они и до вас донесли худые толки про панские замыслы.
   - Хотят выжить нашего брата из земства. Вишь, мозолит панам глаза серая свитка.
   - Э, земство! Что там земство? Один грабеж! - говорили вы равнодушно и затевали разговор про урожай, про низкие цены на хлеб да про землю, которой у вас так мало, что курицу некуда выпустить!
   Зима. Скованная морозом земля оделась снежным покровом. Солнца не видно, высокое небо затянулось иззелена-бурыми тучами и низко нависло над землей, будто придавило ее. Уныло, уныло... Только ветер гуляет на воле, гудит и ревет, словно тужит на этом всесветном кладбище. Поистине кладбище: живописные поля покрыты снегом, лишь кое-где торчит почернелый бурьян, темно-зеленые леса, потеряв свой роскошный убор, выставили из снега толстенные стволы, подняли кверху посинелые сучья; певчие птицы улетели, разве только зачирикают воробьи на токах, да черный ворон, нахохлившись, закаркает жалобно на высоком кургане посреди пустынного поля, словно пожалуется на голод и холод.
   И человеческая жизнь со двора ушла в хаты, в теплые углы, не слышно нигде ни песни, ни смеха, ни гомона. Всюду пусто и глухо.
   С наступлением зимы Христе совсем пришлось туго,- хоть пропадай от холода и от голода. Одежонка на ней - ветхие лохмотья да отрепья, сквозь дыры светится посиневшее шершавое тело, еда - еврейские объедки да лук с черствым хлебом. Когда было потеплее, ночные похождения приносили ей двугривенный, а то и два, хоть погреться было на что, а как ударил мороз и похождения кончились. Кого встретишь на улице в холод да вьюгу? А тут еще Христя как-то раз ноги отморозила... Горят и щемят у нее пальцы - ступить больно, а еврейка шлет по воду чуть не за версту - на речку.
   - Да разве мне дойти? Больна я,- со слезами в голосе жалуется Христя.
   - А жрать здорова? А ночью шляться здорова? Не хочешь работать, убирайся к черту! - ругается еврейка.
   Ничего не поделаешь, надевает Христя отрепки да ошметки, закутывает тряпками голые икры да руки, берет ведра и бредет к речке.
   Однажды в метель она, чтобы поскорее управиться, не пошла к реке, а свернула к ближнему колодцу, хотя еврей и еврейка, еще когда нанимали ее, запретили брать воду из колодца,- и горькая она, и соленая, ни в пищу не годится, ни для стирки.
   "Выпьют. Ни черта им не сделается",- подумала Христя, набирая воду.
   Вечерело. Пора ставить самовар, согреться горячим чаем, скоро ведь и сам Лейба прибежит после своей ежедневной беготни, а он так любит чай.
   Христя поставила самовар и села доедать свой ужин - лук с сухарем. А вот и еврей Лейба идет.
   - Сидишь, а самовар пусть себе бежит! - крикнул он на нее.
   Христя бросила еду и побежала за самоваром. Еврейка сразу заварила чай, дети соскочили с печи, а еврей уже сидит в углу, ждет чаю.
   - Да наливай, уже настоялся.
   Хайка стала наливать. Не чай, а желтая мутная жижа потекла из чайника.
   - Это ты воду из колодца брала! - догадалась еврейка.
   - Вот еще! Из колодца! С какой стати из колодца!
   Еврейка попробовала, выплюнула и дала попробовать Лейбе. Лейба прихлебнул.
   - Врешь,- заорал он,- из колодца!
   Христя молчала.
   - Разве для того я тебя, дармоедку, нанял, чтобы ты за весь день хоть раз воды с речки не принесла? - стал выговаривать еврей.
   - Поди сам пробейся к речке в такую метель! - огрызнулась Христя.
   - А коли так - вон из моего дома, зараза безносая! - крикнул еврей, вскакивая из-за стола.
   - Куда я пойду на ночь глядя, в такую метель?
   - Хоть к черту в зубы! - крикнул разъяренный еврей и, схватив Христю за руку, потащил ее к двери.
   Христя уперлась.
   - Погоди. Дай хоть собраться.
   Еврей отпустил ее, и Христя стала напяливать на себя свое тряпье.
   "Ну, куда теперь на ночь глядя идти?" - все думала она, одеваясь. Нельзя сказать, чтобы ей было страшно, или обидно, или она о чем-нибудь сожалела. Давно уже собиралась она бросить еврея и давно уже ждала этого. Не думала только, что надо будет уйти сейчас - сегодня, сию минуту, да еще ночью. А ведь вот приходится. И Христя даже улыбалась про себя, удивляясь, что приходится уходить, да еще на ночь глядя.
   Навертев на себя все, что только можно было, она сложила остальное тряпье, завязала в рваную дерюжку и, перебросив за спину, пошла из дому, никому не сказав ни слова.
   Она уже отошла на несколько шагов от дома, когда из сеней послышался окрик Лейбы:
   - Эй, ты! Погоди!
   - Ну, что там еще? - повернувшись, спросила Христя.
   - Возьми с собою и свою воду! - злорадно крикнул еврей.
   - Подавись ею! - отрезала Христя, но в то же мгновение целое ведро холодной воды окатило ее с головы до ног, дверь хлопнула, загремел засов, и все стихло.
   От неожиданности Христя растерялась, ахнула, отряхнулась и не пошла, а побежала со двора. Опомнилась она уже на улице. Холодные струи воды бежали за шею, стекали на ноги, проникали до самого тела. Она пощупала спину мокрым-мокра! Хохот, насмешки послышались сзади... Дикая ярость овладела ею... Она споткнулась о ком мерзлой земли, нагнулась, отгребла, как собака, кусок льда и швырнула в дом еврея. Послышался звон разбитого стекла, гвалт, крик... Она стремглав пустилась бежать по улице и вскоре скрылась в ночной тьме. Только всякий раз, когда она поднимала руку и нащупывала мокрую спину, зло разбирало ее, и она, выжимая на ходу одежду, на все корки ругала еврея. Так ей стало жаль своих тряпок... Мокрые, обмерзнут... Пока высушишь их, скорей совсем истлеют! Она не думала о том, где она будет сушить их и куда бежит сейчас, а просто ей жалко было, что они мокрые.
   Мысль о том, куда идти, не сразу пришла ей в голову. Она уже далеко зашла, больше чем полгорода осталось позади, и только тогда спросила себя: куда это она идет и куда же ей идти дальше?
   Холод пронизал ее до самого сердца, безумная тоска охватила душу, тревога и безнадежность овладели ею. Она опустила под забором свой узел и села на него. "Ну, куда же теперь, куда?" - "В Марьяновку,- словно подсказал ей кто-то,- там твоя родина, земля, хата... Никто не выгонит, от холода не околеешь.. Туда, туда, в Марьяновку!" И она уже было вскочила, собираясь идти.
   "Куда же ночью? - снова пришло ей в голову.- Заблудишься, дороги не найдешь, замерзнешь где-нибудь в поле. Другое дело днем, когда светло,зашел в деревню или на хутор, переночевал, отдохнул и чуть свет двинулся дальше. И к чему эта ночь? И почему все это ночью стряслось? Сколько думала о том, что надо уйти, а вот не решалась, пока взашей не вытолкали из дому. Куда же теперь, куда?"
   Она снова безнадежно опустилась на свой узел. Такая тоска пронизала ее, что слезы брызнули из глаз... Неподалеку от нее раздался свисток сторожа. А вот и сам он показался, закутанный в тулуп.
   - Ты кто? Чего тут сидишь? - спросил сторож.
   - А где же мне быть, коли негде? - ответила она.
   - Как негде? На службу не хочешь идти, работать не можешь? Бродяжка! Пошла вон отсюда, а то я тебе!
   Христя схватила поскорее свой узел и побежала прочь. Пронзительный свист сторожа раздался позади, обогнал ее и умолк где-то в отдалении, а Христе показалось, что всю душу он наполнил ей: такая пустота была у нее в душе.
   Она плелась в отчаянии все дальше и дальше, заглядывая, как бродячая собака, в подворотни, не отперта ли где калитка, нет ли уголка, где бы можно было переждать до рассвета. А там она найдет выход. Но ворота закрыты, калитки заперты, по обе стороны улицы, словно безмолвные стражи, выстроились дома. Сквозь замерзшие окна еле-еле пробивается свет, тихий говор доносится, пение, игра... Хорошо им там, тепло... И тебе когда-то было хорошо и тепло, и тебя ласкали когда-то, пока не сожрали, не высосали все, что было у тебя хорошего, пока не растоптали беспощадно твою красоту и не выгнали тебя на улицу погибать. Жгучая жалость к себе, обида на злых людей закипала в ее сердце. Она, не могла уже владеть собой. Сколько раз, проходя мимо ярко освещенного дома, она готова была броситься и разбить высокие окна. Пусть знают, каково погибать человеку на улице! Но посмотрит-посмотрит на дом и опять пойдет прочь от него.
   А мороз все крепчал и крепчал, добирался сквозь дырки и заплатки до тела, щипал то тут, то там, лихорадка била ее, она уже не слышала рук, но все шла и шла, не останавливаясь... Вот уж и город кончается, перед нею широкий выгон. Снег сверкает то тут, то там, край выгона тонет в ночной темноте. Что ждет ее там: смерть ли внезапная, теплая ли хата? "Будь что будет!" - решительно сказала она и пошла дальше, следя только за тем, чтобы не сбиться с пути.
   Но вот в темноте что-то блеснуло: то сверкнет, то погаснет. Уж не зверь ли это сверкает глазами? "А хоть и зверь, не пропадать же и ему с голоду!" И она пошла прямо на него. Недалеко и прошла... Зачернела хатка, в окне блеснул огонек. "Пойду, попрошусь. Неужто и сюда не пустят?" Она подошла к окну, прильнула к намерзшему стеклу,- только свет переливается в толстом слое льда, а что делается в хате, совсем не видно. Однако слышен говор. Христя постучала.
   - Кто там?
   - Пустите, ради бога, переночевать.
   В хате притихли. Слышен только женский голос и низкий мужской.
   Но вот загремел засов, дверь растворилась, и на пороге показался солдат.
   - Чего тебе?
   - Нельзя ли у вас переночевать? - спросила Христя.
   - Эй, Маринка, женщина просится переночевать!
   - Пусть идет себе. Нам и самим тесно! - отозвался из хаты женский голос.
   - Марина! Неужели и ты меня выгонишь? - взмолилась Христя, узнав по голосу свою старую подругу.
   - Кто это там такой, что меня знает? - изумилась Марина.
   - Это я - Христя.
   - Христя? Что это ты? Куда это?
   Христя вошла в хату замерзшая, закоченелая. Сбросив лишнюю одежду, она поскорее забралась на печь, чтобы хоть немного согреться.
   Марина сидела около маленькой лампочки и что-то шила; солдат, сидя напротив, перешучивался с нею и все дергал шитье. Марина сердилась, ругалась, подбирала шитье, а когда и это не помогало - колола солдата иголкой.
   - Маринка! Заколешь! Вот черт! - в испуге кричал солдат.
   А Марина тыкала ему в испуганную рожу иглой.
   - Смотри! так и выколю глаз! Поддену на кончик и выну!
   - Не коли, не дури! Не буду. Ну, говорят же тебе, не буду! Оставь! упрашивал ее солдат.
   Марина снова принималась за шитье. Солдат, поглядывая на нее, как кот на сало, незаметно подкрадывался из-за лампы и дергал шитье... Наконец, иголка не выдержала. Солдат повалился на постель и покатился со смеху, а Марина только плюнула.
   Христя не слушала и не смотрела, как они шутили, забавлялись, больше всего на свете радовалась она тому чудесному теплу, которое охватило ее на горячей печи. Она слышала, как оно незаметно входит в нее, разливается по телу, постепенно согревает ее. То рука нагрелась, ноги - как лед; а вот и ноги начали согреваться; сперва голова болела - и голова прошла; на душе у нее тихая радость, на сердце тепло и покой... Тихо подкрадывается сон, мысли путаются, тело охватывает истома... Христя не заметила, как заснула.
   Проснулась она не скоро. Тишина, огонек мерцает. Посреди постели поближе к свету согнулась над шитьем Марина, вокруг никого не видно.
   - Ты еще не ложилась, Марина? - спросила Христя, у подруги.
   - Да что ты? Ничего не слыхала. Я уж давно встала, еще затемно. Крепко же ты спишь.
   - Это я, так перезябла, заснула. Так уже рассветает.
   - Скоро рассветет.
   - Ох, ох! Собираться надо,- слезая с печи, сказала Христя.
   - Куда?
   - Да куда ж еще? В Марьяновку.
   - По такому холоду? Нашла куда идти!
   - Что поделаешь? Еврей выгнал... где мне зиму зимовать.