– Ложись в постель, – бросила она через плечо. – Ты же отправишься на тот свет, если не ляжешь. Я закопаю его, а потом все здесь приберу.
   – Я вытру это лоскутным ковриком, – сказала Мелани, с перекошенным лицом глядя на лужу крови.
   – Ладно, вгоняй себя в гроб, мне-то что! И если кто-нибудь вернется с болота раньше, чем я управлюсь, не выпускай их из дома и скажи, что к нам приблудилась лошадь – забрела неизвестно откуда.
   Мелани осталась сидеть, вся дрожа, в теплых утренних лучах солнца и только закрыла ладонями уши, когда голова убитого стала со стуком пересчитывать ступеньки крыльца.
   Никто не спросил, откуда взялась лошадь. И так было ясно, что она отбилась после сражения от какого-нибудь отряда, и все были ей только рады. Янки лежал в земле, в неглубокой яме, которую Скарлетт вырыла под беседкой. Подпорки, державшие густые виноградные плети, подгнили, Скарлетт ночью подрубила их кухонным ножом, и они повалились бесформенной грудой на свежезасыпанную яму. Наводя порядок в имении, Скарлетт не трогала только эти подпорки, не требовала, чтобы их поставили на место, и если негры и догадывались, что тому причиной, они держали язык за зубами.
   Призрак убитого ни разу не встал из своей могилы-ямы, чтобы потревожить ее покой, когда она долгими ночами лежала без сна, так измотавшись за день, что все попытки уснуть были тщетны. Она не испытывала ни угрызений совести, ни страха. И сама изумлялась – почему? Ведь еще месяц назад она никак не смогла бы совершить того, что совершила. Прелестная юная миссис Гамильтон с ее обворожительными ямочками на щеках и по-детски беспомощными ужимками, позвякивая сережками, одним выстрелом превратила лицо человека в кровавое месиво, а потом закопала труп в наспех вырытой собственными руками яме! И Скарлетт мрачно усмехнулась, думая о том, какой ужас обуял бы всех ее знакомых, доведись им это узнать.
   «Не стану больше об этом думать, – говорила она себе. – Теперь все позади, и я была бы слабоумной идиоткой, если бы не выстрелила в него. Но верно… верно, я все-таки немножко не та, что раньше: до возвращения в Тару я бы этого сделать не смогла».
   Она не отдавала себе в этом отчета, однако в глубине сознания у нее уже прочно засела мысль, придававшая ей сил всякий раз, когда она сталкивалась с какой-нибудь сложной или неприятной проблемой: «Если я могла убить, значит, это-то уж и подавно смогу».
   Но совершившаяся в ней перемена была глубже, чем ей представлялось. С той минуты, когда она лежала, уткнувшись лицом в грядку за негритянскими хижинами в Двенадцати Дубах, сердце ее день ото дня все более ожесточалось, одеваясь в черствость, как в броню.
   Теперь, когда у нее появилась лошадь, Скарлетт могла наконец узнать, что делается у соседей. После возвращения домой она уже тысячу раз задавала себе в отчаянии вопрос: «Неужели мы единственные оставшиеся в живых во всей округе? Неужели все остальные поместья сожжены дотла? Или все успели спастись в Мейкон?» Вспоминая руины Двенадцати Дубов, усадьбы Макинтошей и домишко Слэттери, она страшилась узнать правду. Но лучше уж узнать самое скверное, чем терзаться в неведении. И (Скарлетт решила поехать прежде всего к Фонтейнам – не столько потому, что они были ближайшими соседями, сколько потому, что рассчитывала на помощь доктора Фонтейна. Мелани нуждалась в докторе. Она все еще не оправилась после родов, и ее слабость и бледность пугали Скарлетт.
   И как только больной палец на ноге немного зажил и ей удалось натянуть туфлю, она тут же оседлала лошадь янки. Поставив одну ногу в укороченное стремя, другую закинув за луку мужского (за неимением дамского) седла, она пустила лошадь через поля по направлению к Мимозе, заранее приготовившись бесстрастно взглянуть на пепелище.
   К ее радости и удивлению, выцветший желтый оштукатуренный дом все так же стоял среди мимоз, и вид у него был совсем как прежде. Теплая волна прихлынула к сердцу Скарлетт, и слезы счастья едва не навернулись ей на глаза, когда три женщины с радостными приветствиями выбежали из дома и принялись ее целовать.
   Но как только первые изъявления дружеских чувств утихли и все расселись в столовой, по спине Скарлетт пробежал холодок. Янки не дошли до Мимозы, так как она лежала в стороне от главной дороги, и у Фонтейнов сохранился весь скот и все запасы продовольствия, но над усадьбой нависла та же гнетущая тишина, что и над Тарой, что и над всей округой. Все негры, за исключением четырех женщин, прислуживавших в доме, разбежались, испуганные приближением янки. В доме не осталось ни одного мужчины, если, конечно, не считать Джо, сынишки Салли, едва вышедшего из пеленок. Женщины жили одни: бабушка Фонтейн, которой шел восьмой десяток, ее сноха, которую все еще именовали Молодой Хозяйкой, хотя ей уже перевалило за пятьдесят, и Салли, которой только что сравнялось двадцать. До ближайших поместий далеко, беззащитность женщин бросалась в глаза, но если им и было страшно, то они не подавали виду. Возможно, подумалось Скарлетт, они не жалуются, потому что слишком боятся фарфорово-хрупкой, но несгибаемой бабушки Фонтейн. Скарлетт сама побаивалась этой старой дамы с весьма острым глазом и не менее острым языком, в чем ей не раз приходилось убеждаться в прошлом.
   И хотя этих женщин не связывали кровные узы, а разница в возрасте была очень внушительной, совместно перенесенные испытания сроднили их. Все три носили черные траурные, домашним способом перекрашенные платья, все были истощены, озабочены, печальны, и хотя ни одна из них не держалась хмуро или угрюмо, ни одна не произнесла ни слова жалобы, за их улыбками и радушными приветствиями угадывалась внутренняя горечь. Ведь их рабы разбежались, деньги обесценились, Джо, муж Салли, умер в Геттисберге, и Молодая Хозяйка тоже овдовела, так как доктор Фонтейн-младший скончался от дизентерии в Виксберге. Двое других мальчиков Фонтейн, Алекс и Тони, находились где-то в Виргинии, и о их судьбе ничего не было известно, а старый доктор Фонтейн ушел с кавалерией Уиллера.
   – Этому старому дураку уже стукнуло семьдесят три, а он все пыжится, хочет казаться молодым, хотя набит ревматизмом с головы до пят не хуже, чем боров блохами, – сказала бабушка, и в глазах ее блеснула гордость за мужа, которую она пыталась замаскировать резкостью своих слов.
   – Доходят до вас какие-нибудь вести из Атланты? – спросила Скарлетт, как только они уселись в столовой. – Мы в Таре как в глухой темнице.
   – Да что ты, детка, – сказала старая дама, как всегда завладевая разговором. – Мы в таком же положении, как и вы. Знаем только, что Шерман в конце концов все-таки взял город.
   – Так. А что он делает теперь? Где он сейчас ведет сражение?
   – Да откуда три одинокие женщины, заточенные здесь, в поместье, могут знать о том, что делается на войне, когда уже невесть сколько времени мы не получаем ни писем, ни газет? – ворчливо сказала старая дама. – Одна из наших негритянок перемолвилась словом с негритянкой, которая видела негритянку, которая побывала в Джонсборо, – вот единственный способ, каким доходят до нас вести. Янки будто бы расположились в Атланте как у себя дома, чтобы дать отдых солдатам и лошадям, – так нам было сказано, а уж верно это или нет, мне известно не больше, чем тебе. Хотя, конечно, отдых им, я думаю, необходим после такой трепки, какую мы им задали.
   – И подумать только, что вы все это время были у себя в имении, а мы ничего об этом не знали! – воскликнула Молодая Хозяйка. – Простить себе не могу, что не поехала поглядеть, как там у вас! Но после того как негры разбежались, здесь столько навалилось дел – просто невозможно было вырваться. И все же следовало бы выкроить время. Не по-соседски получилось. Но мы, конечно, думали, что янки сожгли Тару, как они сожгли Двенадцать Дубов и дом Макинтошей, а вы все перебрались в Мейкон. Нам и в голову не приходило, что вы остались дома, Скарлетт.
   – А как мы могли думать иначе, когда ваши негры забежали сюда с вытаращенными от ужаса глазами и сказали, что янки хотят сжечь Тару? – вмешалась бабушка.
   – И мы даже видели… – начала было Салли.
   – Не перебивай меня, сделай милость, – оборвала ее старая дама. – Они рассказали, что янки разбили свой лагерь у вас на плантации, а вы все готовитесь бежать в Мейкон. И в ту же ночь мы увидели зарево как раз над вашим поместьем. Оно полыхайте не один час и так напугало наших дурных негров, что они все тут же дали деру. А что у вас там горело?
   – Хлопок – весь хлопок, на сто пятьдесят тысяч долларов, – с горечью сказала Скарлетт.
   – Скажи спасибо, что не дом, – изрекла старая дама, уперев подбородок в сложенные на палке руки. – Хлопок всегда можно вырастить, а попробуй вырасти дом. Кстати, вы уже начали собирать хлопок?
   – Нет, – сказала Скарлетт. – Да он почти весь погиб, вытоптан. На самом дальнем поле у ручья осталось еще немного – тюка на три, может, наберется, не больше, а что толку? Все наши негры с плантации разбежались, собирать некому.
   – Нет, вы только ее послушайте: «Все негры с плантации разбежались, собирать некому!» – передразнила Скарлетт старая дама, бросая на нее уничтожающий взгляд. – А на что же у вас эти хорошенькие ручки, барышня, и ручки ваших двух сестричек?
   – У меня? Чтобы я собирала хлопок? – обомлев от возмущения, вскричала Скарлетт, словно бабушка предложила ей совершить какую-то дикую непристойность. – Чтобы я работала, как негритянка, на плантации? Как эта белая голытьба? Как девчонки Слэттери?
   – Белая голытьба, слыхали! Да, уж воистину выутонченное, изнеженное поколение! Позвольте мне доложить вам, голубушка, что когда я была девчонкой, мой отец потерял все до последнего гроша, и пока он не скопил немного денег, чтобы принанять негров, я не считала для себя зазорным честно выполнять любую грубую работу, хотя бы и на плантации. Я и мотыгой землю рыхлила, и хлопок собирала, а ежели понадобится, то и сейчас могу. И похоже, что придется. Белая голытьба, скажет тоже!
   – Но маменька! – вскричала ее сноха, бросая молящие взоры на Скарлетт и Салли в надежде, что они помогут ей умиротворить разгневанную старую даму. – Это же было давно, в другие совсем времена, жизнь ведь так меняется.
   – Ничего не меняется, когда приходит нужда честно потрудиться, – заявила проницательная и несгибаемая старая дама, не поддавшись на увещевания. – Послушала бы твоя маменька, Скарлетт, как ты стоишь тут и заявляешь, что честный труд – это не для порядочных людей, а для белой голытьбы! «Когда Адам пахал, а Ева пряла…» [8].
   Стремясь перевести разговор на другое, Скарлетт торопливо спросила:
   – А что слышно о Тарлтонах и Калвертах? Их усадьбы тоже сожгли? А сами они схоронились в Мейконе?
   – Янки не дошли до Тарлтонов. Их усадьба тоже ведь, как наша, в стороне от главной дороги. А вот до Калвертов они добрались, и угнали весь их скот, и порезали птицу, а негров забрали с собой… – принялась рассказывать Салли.
   Но бабушка не дала ей закончить.
   – Ха! Они наобещали негритянкам шелковых платьев да золотых побрякушек – вот чем они их заманивали. И Кэтлин Калверт рассказывала, что, когда янки уходили, она видела у некоторых из них за седлом этих черномазых идиоток. Ну что ж, вместо платьев и сережек солдаты наградят их цветными младенцами, и я не думаю, чтобы кровь янки особенно улучшила их породу.
   – Ой, бабушка Фонтейн!
   – Не делай, пожалуйста, постного лица, Джейн. Мне кажется, мы все здесь были замужнем, или я ошибаюсь? И видит бог, нам не привыкать стать любоваться на крошечных мулатиков.
   – А почему янки не сожгли усадьбы Калвертов?
   – Их дом уцелел благодаря северному акценту второй миссис Калверт и ее управляющего Хилтона, – сказала старая дама, никогда не называвшая бывшую гувернантку Калвертов иначе, как «вторая миссис Калверт», хотя первая жена мистера Калверта скончалась двадцать лет тому назад.
   – «Мы стойкие сторонники Федерации», – иронически прогнусавила бабушка, подражая выговору северян. – Кэтлин говорит, они оба клялись и божились, что весь калвертовский выводок – чистокровные янки. Это в то время, как мистер Калверт сложил голову где-то в джунглях! А Рейфорд под Геттисбергом, а Кэйд сражается в Виргинии! Кэтлин говорит, лучше бы они сожгли дом, чем сносить такое унижение. Кэйд, говорит она, сойдет с ума, если узнает об этом, когда вернется домой. Вот что значит – взять в жены янки. У них же ни гордости, ни чувства приличия – на первом месте забота о собственной шкуре… А как это они пощадили вашу усадьбу, Скарлетт?
   Скарлетт секунду помедлила с ответом. Она знала, что следующим вопросом будет: «А как все ваши? Как здоровье дорогой Эллин?» – и понимала: у нее не хватит духу сказать им, что Эллин нет в живых. Ведь если она произнесет эти слова, если допустит, чтобы они разбередили ей душу в присутствии этих участливых, сердобольных женщин, ей уже не сдержать слез: они будут литься и литься, пока ей не станет плохо. Но этого нельзя допустить. Ни разу после возвращения домой не позволила она себе выплакаться как следует, а если хоть раз дать волю слезам, от ее так старательно взращенного в себе мужества не останется и следа. Но, глядя в смятении на дружеские лица Фонтейнов, Скарлетт понимала, что эти люди не простят ей, если она утаит от них смерть Эллин. Особенно – бабушка, редко кого дарившая своей благосклонностью и пренебрежительным взмахом сухонькой ручки умевшая показать, что знает цену почти каждому из жителей графства, и вместе с тем искренне привязанная к Эллин.
   – Ну, что же ты молчишь? – произнесла бабушка, уставя на нее пронзительный взгляд. – Ты что – не знаешь, как это получилось?
   – Видите ли, дело в том, что я вернулась домой лишь на другой день после сражения, – торопливо начала объяснять Скарлетт. – Янки тогда уже ушли. А папа… папа сказал, что он убедил янки не жечь дом, потому что Сьюлин и Кэррин лежали в тифу, и их нельзя было трогать.
   – Впервые в жизни слышу, чтобы янки поступали как порядочные люди, – сказала бабушка, явно недовольная тем, что ей сообщают что-то хорошее о захватчиках. – Ну, а сейчас девочки как?
   – Уже лучше, много лучше, они почти поправились, только очень слабы, – сказала Скарлетт. И, чувствуя, что страшивший ее вопрос вот-вот сорвется у бабушки с языка, она еще торопливей перевела разговор на другое: – Я… я хотела спросить, не можете ли вы одолжить нам немного продуктов? Янки сожрали все подчистую, как саранча. Но если у вас самих туго, то вы, пожалуйста, скажите мне прямо, без всяких стеснений и…
   – Пришли Порка с повозкой, и вы получите половину всего, что у нас есть: риса, муки, свинины, немножко цыплят, – сказала старая дама и как-то странно поглядела на Скарлетт.
   – Нет, зачем же, это слишком много! Право же, я…
   – Молчи! Не желаю ничего слушать. Для чего же тогда соседи?
   – Вы так добры, что я просто не знаю… Но мне пора. Дома начнут беспокоиться.
   Бабушка внезапно поднялась и взяла Скарлетт под руку.
   – Вы обе оставайтесь здесь, – распорядилась она и подтолкнула Скарлетт к заднему крыльцу. – Мне нужно перемолвиться словечком с этой малюткой. Помогите мне спуститься с лестницы, Скарлетт.
   Молодая Хозяйка и Салли попрощались со Скарлетт, пообещав в самое ближайшее время приехать ее проведать. Они сгорали от любопытства, но вместе с тем знали: если бабушка сама не найдет нужным поведать им, какой разговор состоялся у нее со Скарлетт, они никогда этого не узнают. «Старухи – трудный народ», – прошептала Молодая Хозяйка на ухо Салли, когда они обе принялись за прерванное шитье.
   Скарлетт стояла, держа лошадь под уздцы, тупая боль сдавила ее сердце.
   – Ну, – сказала бабушка, пронзая ее взглядом, – что там еще случилось у тебя дома? Что ты от нас скрываешь?
   Скарлетт поглядела в зоркие старые глаза и поняла, что она может сказать бабушке Фонтейн всю правду без утайки и не заплакать. Никто не отважится заплакать в присутствии бабушки Фонтейн без ее недвусмысленно выраженного поощрения.
   – Мама умерла, – сказала Скарлетт просто.
   Рука, опиравшаяся на руку Скарлетт, так напряглась, что сделала ей больно, сморщенные веки, задрожав, прикрыли желтые глаза.
   – Янки убили ее?
   – Она умерла от тифа. За день до моего возвращения.
   – Перестань об этом думать, – приказала бабушка, и Скарлетт увидела, как она сглотнула подкативший к горлу комок. – А как отец?
   – Папа… папа не в себе.
   – Как это понять? Говори ясней. Он болен?
   – Это потрясло его… Он какой-то странный… не в себе…
   – Что значит – не в себе? Ты хочешь сказать, что он повредился умом?
   Было большим облегчением услышать, что кто-то смело называет вещи своими именами. Как хорошо, что эта старая женщина не пытается выражать ей сочувствие, иначе она бы разревелась.
   – Да, – сказала она глухо, – он лишился рассудка. Он живет все время как во сне, а временами словно бы даже не помнит, что мама умерла. О, миссис Фонтейн, это выше моих сил – видеть, как он часами сидит, поджидая ее, так терпеливо-терпеливо, а ведь всегда был нетерпелив, как ребенок. Но еще хуже, когда он вдруг вспомнит, что ее не стало. То сидит за часом час, прислушиваясь, не раздадутся ли ее шаги, то вдруг как вскочит, выбежит из дома и – прямо на кладбище. А потом приплетется обратно, лицо все в слезах, и ну твердить снова и снова, да так, что хочется завизжать: «Кэти – Скарлетт, миссис О'Хара умерла, твоя мама умерла!» И эти его слова, сколько бы он их ни повторял, звучат для меня так, словно я их слышу впервые. А иногда по ночам он начинает ее звать, и тогда я вскакиваю с постели, иду к нему и говорю, что она пошла проведать заболевшую негритянку. И он начинает ворчать, что она не жалеет себя, выхаживая больных. И уложить его обратно в постель бывает нелегко. Он совсем как ребенок. О, если бы доктор Фонтейн был здесь! Я уверена, что он как-нибудь помог бы папе. И Мелани тоже нужен доктор. Она плохо поправляется после родов…
   – Мелли родила? Она с вами?
   – Да.
   – А почему она здесь? Почему не в Мейконе у своих родственников, у тетки? Мне всегда казалось, что вы не слишком-то к ней расположены, мисс, хотя она и доводится родной сестрой Чарли. Ну-ка объясни, как это произошло.
   – Это очень длинная история, миссис Фонтейн. Может быть, мы вернемся в дом и вы присядете?
   – Я прекрасно могу слушать стоя, – отрезала бабушка. – А если ты начнешь рассказывать при них, они расхныкаются, разжалобят тебя и доведут до слез. Ну, а теперь выкладывай.
   Скарлетт начала, запинаясь, описывать осаду Атланты и состояние Мелани, и по мере того как под острым, пронзительным взглядом старой дамы, ни на минуту не сводившей с нее глаз, текло ее повествование и развертывались события, она находила нужные слова для описания пережитых ею ужасов. Все живо воскресло в ее памяти: одуряющий зной того памятного дня, когда начались роды, ее отчаянный страх, их бегство и вероломство Ретта. Она описала эту сумасшедшую, полную призраков ночь, мерцание бивачных огней-то ли в стане конфедератов, то ли у неприятеля, обгорелые печные трубы, возникшие перед ней на рассвете, трупы людей и лошадей вдоль дороги, разоренный край, голод, ужас при мысли, что и Тара лежит в развалинах.
   – Мне казалось, что надо только добраться домой, к маме, и она как-то сумеет все уладить, и я сброшу с плеч эту ношу. Возвращаясь домой, я думала: самое страшное уже позади. Но, узнав, что мама умерла, я поняла: вот оно – самое страшное.
   Она опустила глаза и умолкла, ожидая, что скажет бабушка Фонтейн. «Верно, до нее не дошло, чего я натерпелась», – мелькнула у Скарлетт мысль – слишком уж долгим показалось ей наступившее молчание. Но вот старая дама заговорила, и голос ее звучал необычайно тепло – никогда еще Скарлетт не слыхала, чтобы бабушка Фонтейн так тепло говорила с кем-нибудь.
   – Дитя мое, это очень плохо для женщины – познать самое страшное, потому что тогда она перестает вообще чего бы то ни было бояться. А это скверно, когда у женщины нет страха в душе. Ты думаешь, я ничего не поняла из твоего рассказа, не поняла, каково тебе пришлось? Нет, я поняла, все поняла. Примерно в твоем возрасте я видела бунт индейцев – это было после резни в форте Миме. Да, примерно в твоем возрасте, – повторила она каким-то отрешенным тоном, – ведь это было пятьдесят с лишним лет назад. Мне удалось заползти в кусты и спрятаться: я лежала там и видела, как горел наш дом и как индейцы снимали скальпы с моих братьев и сестер. А я лежала в кустах и могла только молиться богу, чтобы сполохи пожара не открыли индейцам меня в моем укрытии. А они выволокли из дома мою мать и убили ее в двадцати шагах от меня. И с нее тоже сняли скальп. И один индеец несколько раз подходил к ней и снова и снова ударял ее томагавком по голове. А я… я, мамина любимица, лежала там, в кустах, и видела все это… Наутро я направилась к ближайшему жилью, а оно было за тридцать миль от нашего дома. Я шла туда трое суток, пробираясь болотами, прячась от индейцев, и потом все думали, что я лишусь рассудка… Вот тут-то я и встретила доктора Фонтейна. Он лечил меня… Да, да, пятьдесят лет минуло с тех пор, но с той минуты я уже никогда не боялась никого и ничего, потому что самое страшное, что могло случиться со мной, уже случилось. И то, что я больше никогда не знала страха, принесло мне в жизни много бед. Бог предназначил женщине быть скромным, боязливым существом, а если женщина ничего не боится, в этом есть что-то противное природе… Нужно сохранить в себе способность чего-то бояться, Скарлетт… так же, как способность любить…
   Голос ее замер, она стояла молча, и взгляд ее был обращен к тому дню, полстолетия назад, когда она в последний раз испытала страх. Скарлетт нетерпеливо переступала с ноги на ногу. Она надеялась, что бабушка поймет, как ей сейчас трудно, и, может быть, даже укажет какой-то выход. А вместо этого она, как все старики, принялась толковать о том, что произошло, когда никого еще и на свете не было, и что сейчас не может никого интересовать. Скарлетт пожалела, что разоткровенничалась с ней.
   – Ладно, поезжай домой, дитя мое, а то там переполошатся, – неожиданно сказала бабушка. – И сегодня же после обеда пришли Порка с повозкой… И не воображай, что когда-нибудь сможешь сбросить свою ношу с плеч. Потому что ты не сможешь. Я знаю.
   Бабье лето затянулось в этом году до ноября, дни стояли теплые, и у обитателей Тары немного посветлело на душе. Самое страшное осталось позади. Теперь у них была лошадь, и можно было ездить, а не ходить пешком. На завтрак появилась яичница и на ужин – жареная свинина, и это вносило приятное разнообразие в меню из ямса, арахиса и сушеных яблок, а один раз они даже устроили себе праздник с помощью жареного цыпленка. Старую свинью в конце концов удалось изловить, и она вместе со своим потомством весело похрюкивала и зарывалась в землю в подполе, куда их упрятали. Иной раз поросята поднимали такую шумную возню, что никто в доме не слышал друг друга, но шум этот был приятен. Он напоминал о том, что, когда придут холода и настанет время резать свиней, у господ будет свежая свинина, а у негров – требуха, и значит, едой на зиму обеспечены все.
   Посещение Фонтейнов укрепило дух Скарлетт больше, чем она сама это понимала. Сознание, что где-то есть соседи, что кто-то из старых друзей уцелел и уцелели их дома, развеяло чувство одиночества и невозвратимой утраты, угнетавшее ее первые недели по возвращении домой. И Фонтейны, и Тарлтоны, чьи плантации лежали в стороне от пути, по которому шли войска, щедро делились своими небольшими запасами продуктов. Сосед должен помогать соседу – таков был неписаный закон этого края, – и никто не соглашался взять у Скарлетт ни единого пенни. Она бы сделала то же самое для них, говорили ей; она все возместит им на будущий год натурой, когда ее плантации начнут давать урожай.
   Теперь у Скарлетт была еда для всех ее домочадцев, была лошадь, были деньги и драгоценности, взятые у дезертира-янки, и на первый план выступила потребность в одежде. Она понимала, что послать Порка на юг, чтобы купить одежду, было рискованно – янки или свои же конфедераты могли отнять у него лошадь. Но так или иначе, деньги на приобретение одежды и лошадь с повозкой для поездки у нее были и оставалась надежда, что Порку повезет и он благополучно возвратится домой. Да, худшее осталось позади.
   Каждое утро, вставая с постели, Скарлетт благодарила бога за ясное голубое небо и теплое солнце, ибо каждый погожий день отодвигал неотвратимую минуту, когда без теплой одежды уже не обойтись. И с каждым теплым днем росли груды хлопка в опустевших негритянских хижинах – единственное место на плантации, где теперь можно было хранить собранный хлопок, которого в поле оказалось даже больше, чем предполагал Порк, – его, по-видимому, могло набраться тюка четыре, и скоро все хижины будут забиты им до отказа.
   Скарлетт не намеревалась собирать хлопок сама, даже после язвительной отповеди бабушки Фонтейн. Ей казалось просто невообразимым, чтобы она, Скарлетт О'Хара, ныне полновластная хозяйка поместья, пошла работать в поле. Она тем самым поставила бы себя в один ряд с голодранкой миссис Слэттери и ее Эмми. Скарлетт рассчитывала, что собирать хлопок будут негры, а она вместе с выздоравливающими сестрами займется домашним хозяйством, однако тут ей пришлось столкнуться с кастовым чувством, еще более сильным, чем ее собственное. При одном упоминании о работе в поле Порк, Мамушка и Присей подняли страшный крик. Они твердили одно: «Мы – домашняя челядь, мы не для полевых работ». Мамушка особенно яростно утверждала, что она никогда не работала даже на усадьбе, не то что на плантации. Она и родилась-то в барском доме у самих Робийяров, а не в негритянской хижине, и выросла прямо в спальне у Старой Хозяйки – спала на полу на тюфячке в ногах ее кровати. Одна только Дилси не произнесла ни слова и в упор, не мигая, так поглядела на Присей, что та съежилась под ее взглядом.