Сбитые с толку такими речами, они воспринимали свободу как нескончаемый пикник, каждодневное пиршество, карнавал. Негры из сельских местностей устремились в города, поля остались без работников – убирать урожай было некому. Атланту наводнили негры – они прибывали сотнями, пополняя клан зараженных опасными настроениями, которые возникали под влиянием новых теорий. Пришельцы ютились в убогих домишках, в страшной тесноте, и скоро среди них начались эпидемии: ветрянка, тиф, туберкулез. Привыкшие к тому, что во время болезни хозяева заботились о них, они не умели ни сами лечиться, ни лечить своих близких. Не привыкли они заботиться и о стариках и детях, о которых раньше тоже пеклись хозяева. Бюро же вольных людей главным образом занималось политикой и никак не участвовало в решении всех этих проблем.
   И вот заброшенные родителями негритянские детишки бегали по городу, как испуганные зверьки, пока кто-нибудь из белых, сжалившись, не брал их к себе на кухню. Старики, предоставленные самим себе, растерянные, испуганные городской сутолокой, сидели прямо на тротуарах, взывая к проходившим мимо женщинам: «Хозяюшка, мэм, пожалуйста, напишите моему господину в графство Фейетт, что я туточки. А уж он приедет и заберет меня, старика, к себе. Ради господа бога, а то ведь я тут ума решусь, на этой свободе!»
   Бюро вольных людей, захлестнутое хлынувшим в город потоком, слишком поздно поняло свою ошибку и стало уговаривать негров ехать назад к бывшим хозяевам. Неграм говорили, что теперь-де они могут вернуться как вольнонаемные рабочие и подписать контракт, в котором будет оговорен их дневной заработок. Старые негры охотно возвращались на плантации, тем самым лишь увеличивая бремя, лежавшее на обедневших плантаторах; молодые же оставались в Атланте. Работать они не желали.
   Впервые в жизни негры получили доступ к виски. Во времена рабства они его пробовали разве что на Рождество, когда хозяин подносил каждому «наперсточек» вместе с подарком. Теперь же не только агитаторы из Бюро вольных людей и «саквояжники» распаляли их, немалую роль играло тут виски, а от пьянства до хулиганства – один шаг. Теперь и жизнь и имущество бывших господ оказались под угрозой, и белые южане жили в вечном страхе. Пьяные привязывались к ним на улицах, ночью жгли дома и амбары, среди дня пропадали лошади, скот, куры, – словом, преступность росла, но лишь немногие нарушители порядка представали перед судом.
   Однако наибольший страх испытывали женщины, которые после войны остались без мужчин и их защиты и жили одни в пригородах и на уединенных дорогах. Нападения на женщин, боязнь за своих жен и дочерей и привели к тому, что южане решили создать ку-клукс-клан. Газеты Севера тут же подняли страшный крик и ополчились против этой организации, действовавшей по ночам. Север требовал, чтобы всех куклуксклановцев переловили и повесили, ибо вершить суд и расправу должно по закону.
   Поразительные времена наступили в стране – половина ее населения силой штыка пыталась заставить другую половину признать равноправие негров. Им-де следует дать право голоса, а большинству их бывших хозяев в этом праве отказать. Юг следует держать на коленях, и один из способов этого добиться-лишить белых гражданских и избирательных прав. Большинство тех, кто сражался за Конфедерацию, кто занимал в пору ее существования какой-либо пост или оказывал ей помощь, были теперь лишены права голоса, не имели возможности выбирать государственных чиновников и всецело находились во власти чужаков. Многие мужчины, здраво поразмыслив над словами генерала Ли и его примером, готовы были принять присягу на верность, чтобы снова стать полноправными гражданами и забыть прошлое. Но им в этом было отказано. Другие же, кому разрешено было дать присягу, запальчиво отказывались, не желая присягать на верность правительству, намеренно подвергавшему их жестокостям и унижениям.
   Скарлетт снова и снова – до одури, до того, что ей хотелось кричать от раздражения, – слышала со всех сторон: «Да я бы сразу после поражения присягнул им на верность, если б они вели себя как люди. Я готов быть гражданином Штатов, но, ей-богу, не желаю, чтоб меня перевоспитывали: не хочу я Реконструкции».
   Все эти неспокойные дни и ночи Скарлетт тоже терзалась страхом. Присутствие «вольных» негров и солдат-янки давило на нее: она ни на минуту, даже во сне, не забывала, что у нее могут все конфисковать, и боялась наступления еще худших времен. Подавленная собственной беспомощностью и беспомощностью своих друзей, да и всего Юга, она в эти дни часто вспоминала слова Тони Фонтейна и то, с какой страстью они были произнесены: «Ей-богу, Скарлетт, с таким нельзя мириться. И мы мириться не станем!»
   Несмотря на последствия войны, пожары и Реконструкцию, Атланта снова переживала бум. Во многих отношениях она напоминала деловитый молодой город первых дней Конфедерации. Одна беда: солдаты, заполнявшие улицы, носили не ту форму, деньги были в руках не тех людей, негры били баклуши, а их бывшие хозяева с трудом сводили концы с концами и голодали.
   Копни чуть-чуть – всюду страх и нужда, внешне же город, казалось, процветал: он быстро возрождался из руин и производил впечатление кипучего, охваченного лихорадочной деятельностью муравейника. Похоже, в Атланте, независимо от обстоятельств, жизнь всегда будет бить ключом. В Саванне, Чарльстоне, Огасте, Ричмонде, Новом Орлеане – там спешить никогда не будут. Только люди невоспитанные да янки спешат. В Атланте же в ту пору встречалось куда больше невоспитанных, «объянкившихся» людей, чем когда бы то ни было. «Пришлые» буквально заполонили город, и на забитых ими улицах шум стоял с утра до поздней ночи. Сверкающие лаком коляски офицерских жен, янки и нуворишей-«саквояжников» обдавали грязью старенькие брички местных жителей, а безвкусные новые дома богатых чужаков вставали между солидными особняками исконных горожан.
   Война окончательно утвердила роль Атланты на Юге, и дотоле неприметный город стал далеко и широко известен. Железные дороги, за которые Шерман сражался все лето и уложил тысячи людей, снова несли жизнь этому городу, и возникшему-то благодаря им. Атланта, как и прежде, до своего разрушения, снова, стала деловым центром большого района, и туда непрерывным потоком текли новые обитатели, как желанные, так и нежеланные.
   «Саквояжники» превратили Атланту в свое гнездо, однако на улицах они сталкивались с представителями старейших семейств Юга, которые были здесь такими же пришлыми, как и они. Это были семьи, переселившиеся сюда из сельской местности, погорельцы, которые теперь, лишившись рабов, не в состоянии были обрабатывать плантации. Новые поселенцы каждый день прибывали из Теннесси и обеих Каролин, где тяжелая рука Реконструкции давила еще сильнее, чем в Джорджии. Немало наемников-ирландцев и немцев, служивших в армии конфедератов, обосновались в Атланте, когда их отпустили. Пополнялось население города и за счет жен и детей янки, стоявших здесь в гарнизоне: после четырех лет войны всем хотелось посмотреть, что же такое Юг. И, конечно, было множество авантюристов всех мастей, хлынувших сюда в надежде сколотить состояние, да и негры продолжали сотнями прибывать в Атланту из сельских мест.
   Город бурлил – он жил нараспашку, как пограничное селение, даже и не пытаясь прикрыть свои грехи и пороки. Появились салуны – по два, а то и по три в каждом квартале, – и двери их не закрывались всю ночь напролет, а с наступлением сумерек улицы заполнялись пьяными, черными и белыми, которых качало от края тротуара к стенам домов и обратно. Головорезы, карманники и проститутки подстерегали своих жертв в плохо освещенных проулках и на темных улицах. Игорные дома преуспевали вовсю, и не проходило ночи, чтобы там кого-нибудь не пристрелили или не прирезали. Почтенные граждане с ужасом узнали о том, что в Атланте возник большой и процветающий район «красных фонарей» – гораздо более обширный и более процветающий, чем во время войны. За плотно закрытыми ставнями всю ночь напролет бренчали рояли, раздавались беспутные песни и хохот, прорезаемые время от времени вскриками или пистолетным выстрелом. Обитательницы этих домов были куда бесстыднее проституток дней войны, они нахально перевешивались через подоконники и окликали прохожих. А по воскресеньям элегантные кареты хозяек этого квартала катили по главным улицам, полные разодетых девчонок, которых вывозили на прогулку подышать воздухом за приспущенными шелковыми шторками.
   Наиболее известной среди хозяек была Красотка Уотлинг. Она открыла свое заведение в большом двухэтажном доме, рядом с которым соседние дома казались жалкими крольчатниками. На первом этаже был большой элегантный бар, увешанный картинами, писанными маслом, и в нем всю ночь напролет играл негритянский оркестр. Верхний же этаж, судя по слухам, был обставлен дорогой мягкой мебелью, обтянутой плюшем; там висели занавеси из тяжелых кружев и заморские зеркала в золоченых рамах. Десять молодых особ, составлявших принадлежность этого дома, отличались приятной внешностью, хоть и были ярко накрашены, и вели себя куда тише, чем обитательницы других домов. Во всяком случае, к Красотке полицию вызывали редко.
   Об этом доме атлантские матроны шептались исподтишка, а священники в своих проповедях, осторожно понизив голос, с сокрушенным видом называли его «средоточием порока». Все понимали, что такая женщина, как Красотка, не могла сама заработать столько денег, чтобы открыть подобное роскошное заведение. Значит, кто-то – и кто-то богатый – стоял за ней. А поскольку Ретт Батлер никогда не скрывал своих отношений с нею, значит, это был он. Вид у Красотки, когда она проезжала в своей закрытой карете с наглым желтым негром на козлах, был весьма процветающий. Она ехала в этой своей карете, запряженной двумя отменными гнедыми, и все мальчишки, если им удавалось сбежать от матерей, высыпали на улицу поглазеть на нее, а потом возбужденно шептали друг другу: «Это она! Старуха Красотка! Я видел ее красные волосы!»
   Рядом с домами, испещренными шрамами от снарядов и кое-как залатанными старым тесом и почерневшими от дыма пожарищ кирпичами, вставали прекрасные дома «саквояжников» и тех, кто нажился на войне, – дома с мансардами, с островерхими крышами и башенками, с витражами в окнах, с большими лужайками перед крыльцом. Из вечера в вечер в этих недавно возведенных домах ярко светились окна, за которыми горели газовые люстры, и далеко разносились звуки музыки и шарканье танцующих ног. Женщины в шуршащих ярких шелках прогуливались по узким длинным верандам, окруженные мужчинами в вечерних костюмах. Хлопали пробки от шампанского, столы, накрытые кружевными скатертями, ломились от блюд: здесь ужины подавали из семи перемен. Ветчина в вине, и фаршированная утка, и паштет из гусиной печенки, и редкие фрукты даже в неурочное время года в изобилии стояли на столах.
   А за облезлыми дверями старых домов ютились нужда и голод, которые ощущались достаточно остро, хоть их и переносили со стоическим мужеством, – они ранили тем сильнее, чем больше пренебрежения выказывалось материальным благам. Доктор Мид мог бы поведать немало тягостных историй о семьях, которые вынуждены были сначала переехать из особняка в квартиру, а потом из квартиры – в грязные комнаты на задворках. Слишком много было у него пациенток, страдавших «слабым сердцем» и «упадком сил». Он знал – и они знали, что он знает: все дело было в недоедании. Он мог бы рассказать о том, как туберкулез наложил свою лапу на целые семьи, о том, как в лучших домах Атланты появилась цинга, от которой раньше страдали лишь самые обездоленные белые бедняки. И как появились дети с тоненькими, кривыми от рахита ножками и матери, у которых нет молока. Когда-то старый доктор готов был благодарить бога за каждое новое дитя, которому он помог появиться на свет. Теперь же он не считал, что жизнь-это такое уж благо. Неприветливый это был мир для маленьких детей, и многие умирали в первые же месяцы жизни.
   Яркие огни и вино, звуки скрипок и танцы, парча и тонкое сукно – в поставленных на широкую ногу больших домах, а за углом – медленная смерть от голода и холода. Спесь и бездушие – у победителей; горечь долготерпения и ненависть – у побежденных.

Глава XXXVIII

   Скарлетт все это видела, жила с этим сознанием днем, с этим сознанием ложилась вечером в постель, страшась каждой следующей минуты. Она знала, что они с Фрэнком уже числятся из-за Тони в черных списках янки и что несчастье может в любую минуту обрушиться на них. Но именно сейчас откатиться назад, к тому, с чего она начинала, – нет, этого она просто не могла допустить: ведь она ждала ребенка, а лесопилка как раз стала приносить доход, и будущее Тары до осени, то есть до нового урожая хлопка, всецело зависело от этого дохода. Что, если она все потеряет?! Что, если придется начинать все сначала с теми скромными средствами, которыми она располагает в борьбе с этим безумным миром? Ну, что она может выставить против янки и их порядка – свои пунцовые губки, свои зеленые глаза, свой острый, хоть и небольшой, умишко. Снедаемая тревогой, она чувствовала, что легче покончить с собой, чем начинать все сначала.
   Среди разрухи и хаоса этой весны 1866 года она направила всю свою энергию на то, чтобы сделать лесопилку доходной. Ведь деньги в Атланте были. Горячка восстановления города давала Скарлетт возможность нажиться, и она понимала, что будет делать деньги, если только не попадет в тюрьму. Но, твердила она себе, ходить надо легко, пританцовывая, не обращая внимания на оскорбления, мирясь с несправедливостью, не обижаясь ни на кого, будь то белый или черный. Она ненавидела наглых вольных негров, и по спине ее пробегал холодок – такое ее охватывало бешенство всякий раз, как она слышала их оскорбительные шуточки по своему адресу и визгливый хохот. Но она ни разу не позволила себе хотя бы презрительно взглянуть на них. Она ненавидела «саквояжников» и подлипал, которые без труда набивали себе карманы, в то время как ей приходилось так трудно, но ни словом не осудила их. Никто в Атланте не презирал янки так, как она, ибо при одном виде синего мундира к горлу у нее от ярости подступала тошнота, но даже в кругу семьи она ни единым словом не выдала своих чувств.
   «Я же не идиотка – я рта не раскрою, – мрачно твердила она себе. – Пусть другие терзаются, оплакивая былые дни и тех, кто уже не вернется. Пусть другие сжигают себя в огне ненависти, кляня правление янки и теряя на этом право голосовать. Пусть другие сидят в тюрьме за то, что не умели держать язык за зубами, и пусть их вешают за причастность к ку-клукс-клану. (Каким леденящим ужасом веяло от этого названия – оно пугало Скарлетт не меньше, чем негров.) Пусть другие женщины гордятся тем, что их мужья – в ку-клукс-клане. Слава богу, Фрэнк с ними не связан! Пусть другие горячатся, и волнуются, и строят козни и планы, как изменить то, чего уже не изменишь. Да какое имеет значение прошлое по сравнению с тяготами настоящего и ненадежностью будущего? Какое имеет значение, есть у тебя право голоса или нет, когда хлеб, и кров, и жизнь на свободе – вот они, реальные проблемы?! О господи, смилуйся, убереги меня от всяких бед до июня!»
   Только до июня! Скарлетт знала, что к этому времени она вынуждена будет уединиться в доме тети Питти и сидеть там, пока ребенок не появится на свет. Ее и так уже порицали за то, что она показывается на людях в таком состоянии. Леди никому не должна показываться, когда носит под сердцем дитя. Теперь уже и Фрэнк с тетей Питти умоляли ее не позорить себя – да и их, – и она обещала оставить работу в июне.
   Только до июня! К июню надо так наладить все на лесопилке, чтобы там могли обойтись без нее. К июню у нее уже будет достаточно денег, чтобы чувствовать себя хоть немного защищенной на случай беды. Столько еще надо сделать, а времени осталось так мало! Хоть бы в сутках было больше часов! И она считала минуты в лихорадочной погоне за деньгами – денег, еще, еще денег!
   Она так донимала робкого Фрэнка, что дела в лавке пошли на лад и он даже сумел взыскать кое-какие старые долги. Но надежды Скарлетт были прежде всего связаны с лесопилкой. Атланта в эти дни походила на гигантское растение, которое срубили под корень, и вот теперь оно вдруг снова пошло в рост, только более крепкое, более ветвистое, с более густой листвой. Спрос на строительные материалы намного превышал возможности его удовлетворить. Цены на лес, кирпич и камень стремительно росли – лесопилка Скарлетт работала от зари до темна, когда уже зажигали фонари.
   Каждый день она проводила часть времени на лесопилке, вникая во все мелочи, стремясь выявить воровство, ибо, по ее глубокому убеждению, без этого дело не обходилось. Но еще больше времени она тратила, разъезжая по городу: наведывалась к строителям, подрядчикам и плотникам, заглядывала даже к совсем незнакомым людям, которые, по слухам, якобы собирались строиться, и уговаривала их покупать лес у нее, и только у нее.
   Вскоре она стала неотъемлемой частью пейзажа Атланты – женщина в двуколке, сидевшая рядом с почтенным, явно не одобрявшим ее поведения старым негром, – сидевшая, натянув на себя повыше полость, сжав на коленях маленькие руки в митенках. Тетя Питти сшила ей красивую зеленую накидку, которая скрадывала ее округлившуюся фигуру, и зеленую плоскую, как блин, шляпку под цвет глаз – шляпка эта очень ей шла. И Скарлетт всегда надевала этот наряд, когда отправлялась по делам. Легкий слой румян на щеках и еле уловимый запах одеколона делали Скарлетт поистине прелестной – до тех пор, пока она сидела в двуколке и не показывалась во весь рост. Впрочем, такая необходимость возникала редко, ибо она улыбалась, манила пальчиком – и мужчины тотчас подходили к двуколке и часто, стоя под дождем с непокрытой головой, подолгу разговаривали со Скарлетт о делах.
   Она была не единственной, кто понял, что на лесе можно заработать, но не боялась конкурентов. Она сознавала, что может гордиться своей смекалкой и в силах потягаться с любым из них. Она ведь как-никак родная дочь Джералда, и унаследованный ею деловой инстинкт теперь, в нужде и лишениях, еще обострился.
   Поначалу другие дельцы смеялись над ней – смеялись добродушно, с легким презрением к женщине, которая вздумала возглавить дело. Но теперь они уже больше не смеялись. Они лишь молча кляли ее, когда она проезжала мимо. То обстоятельство, что она женщина, часто шло ей на пользу, ибо при случае она могла прикинуться столь беззащитной, столь нуждающейся в помощи, что вид ее мог растопить любые сердца. Ей ничего не стоило прикинуться мужественной, но застенчивой леди, которую жестокие обстоятельства вынудили заниматься столь малоприятным делом, – беспомощной маленькой дамочкой, которая просто умрет с голоду, если у нее не будут покупать лес. Но когда игра в леди не приносила результата, Скарлетт становилась холодно-деловой и готова была продавать дешевле своих конкурентов, в убыток себе, лишь бы заполучить еще одного покупателя. Она могла продать низкосортную древесину по цене первосортной, если считала, что это сойдет ей с рук, и без зазрения совести шла на подлости по отношению к другим торговцам лесом. Всем своим видом показывая, как ей не хочется раскрывать неприятную правду, она в разговоре с возможным покупателем могла со вздохом сказать про конкурента, что больно уж он дерет за свой лес, хотя доски-то у него гнилые, все в свищах и вообще ужасного качества.
   Когда Скарлетт впервые решилась на такую ложь, ей потом стало стыдно и очень не по себе – не по себе не оттого, что она так легко и естественно солгала, а стыдно оттого, что в мозгу мелькнула мысль: что сказала бы мама?
   А Эллин, узнав, что дочь лжет и занимается мошенничеством, могла бы сказать лишь одно. Она была бы потрясена, она бы ушам своим не поверила и так и сказала бы Скарлетт – мягко, но слова ее жгли бы каленым железом, – сказала бы о чести, и о честности, и о правде, и о долге перед ближними. Скарлетт вся съежилась, представив себе лицо матери. Но образ Эллин тотчас померк, изгнанный из памяти неуемным, безжалостным, могучим инстинктом, появившимся у Скарлетт в ту пору, когда Тара переживала «тощие дни», а сейчас укрепившимся из-за неуверенности в будущем. Так Скарлетт перешагнула и этот рубеж, как прежде – многие другие, и лишь вздохнула, что не такая она, какой хотела бы видеть ее Эллин, пожала плечами и, словно заклинание, повторила свою любимую фразу: «Подумаю об этом потом».
   А потом, занимаясь делами, она уже ни разу не вспомнила об Эллин, ни разу не пожалела, что всеми правдами и неправдами отбирает клиентов у других торговцев лесом. Она знала, что может лгать про них сколько угодно. Рыцарское отношение южан к женщине защищало ее. Южанка-леди может солгать про джентльмена, но южанин-джентльмен не может оболгать леди или – еще того хуже – назвать леди лгуньей. Так что другие лесоторговцы могли лишь кипеть от злости и пылко кляли миссис Кеннеди в кругу семьи, от души желая, чтобы она ну хоть на пять минут стала мужчиной.
   Один белый бедняк-владелец лесопилки на Декейтерской дороге – попытался сразиться со Скарлетт ее же оружием и открыто заявил, что она лгунья и мошенница. Но это ему только повредило, ибо все были потрясены тем, что какой-то белый бедняк мог так возмутительно отозваться о даме из хорошей семьи, хотя эта дама и вела себя не по-дамски. Скарлетт спокойно и с достоинством отнеслась к его разоблачениям, но со временем все внимание сосредоточила на нем и его покупателях. Она столь беспощадно преследовала беднягу, продавая его клиентам – не без внутреннего содрогания – великолепную древесину по низкой цене, дабы доказать свою честность, что он вскоре обанкротился. Тогда – к ужасу Фрэнка – она окончательно восторжествовала над ним, купив почти задаром его лесопилку.
   Став владелицей еще одной лесопилки, Скарлетт оказалась перед проблемой, которую не так-то просто было решить: где найти верного человека, который мог бы ею управлять. Еще одного мистера Джонсона ей нанимать не хотелось. Она знала, что, сколько за ним ни следи, он продолжает тайком продавать ее лес; ничего, решила она, как-нибудь найдем нужного человека. Разве все не бедны сейчас, как Иов, разве не полно на улицах мужчин, которые прежде имели состояние, а сейчас сидят без работы? Не проходило ведь дня, чтобы Фрэнк не ссудил денег какому-нибудь голодному бывшему солдату или чтобы Питти и кухарка не завернули кусок пирога для какого-нибудь еле державшегося на ногах бедняка.
   Но Скарлетт по какой-то ей самой непонятной причине не хотела брать на работу таких бедолаг. «Не нужны мне люди, которые за целый год ничего не могли приискать для себя, – размышляла она. – Если они до сих пор не сумели приспособиться к мирной жизни, значит, не сумеют приспособиться и ко мне. Да к тому же вид у них такой жалкий, такой побитый. А мне не нужны побитые. Мне нужен человек смекалистый и энергичный вроде Ренни, или Томми Уэлберна, или Келлса Уайтинга, или одного из Симмонсов, или… ну, словом, кто-то такой. У них на лице не написано: «Мне все равно», как у солдат после поражения. У них вид такой, точно они черт знает как заинтересованы в любой чертовщине».
   Однако, к великому удивлению Скарлетт, братья Симмонсы, занявшиеся обжигом кирпича, и Келлс Уайтинг, торговавший снадобьем, изготовленным на кухне его матушки и гарантировавшим выпрямление волос у любого негра после шестикратного применения, вежливо улыбнулись, поблагодарили и отказались. Так же повели себя и еще человек десять, к которым она обращалась. В отчаянии Скарлетт повысила предлагаемое жалованье – и снова получила отказ. Один из племянников миссис Мерриуэзер нахально заявил, что ему хоть и не слишком улыбается быть кучером на подводе, но, по крайней мере, это его собственная подвода, и уж лучше своими силенками чего-то добиться, чем с помощью Скарлетт.
   Как-то днем Скарлетт остановила свою двуколку подле фургона с пирогами Рене Пикара и окликнула Рене, рядом с которым на козлах сидел его друг – калека Томми Уэлберн.
   – Послушайте, Ренни, почему бы вам не поработать у меня? Быть управляющим на лесопилке куда респектабельнее, чем развозить пироги в фургоне. Я почему-то считаю, что вам стыдно этим заниматься.
   – Мне? Да я свой стыд давно похоронил! – усмехнулся Рене. – Кто нынче респектабельный? Я всю жизнь был респектабельный, война меня от этот предрассудок освободил, как освободил черномазых от рабство. Теперь я уже никогда не будет почтенный и весь в ennui [19]. Теперь я свободный как птичка. И мне очень нравится мой фургон с пироги. И мой мул мне нравится. И мне нравятся милые янки, которые так любезно покупайт пироги мадам моя теща. Нет, Скарлетт, дорогая моя, я уж буду Король Пирогов. Такая у меня судьба! Я, как Наполеон, держусь свой звезда. – И он с трагическим видом взмахнул хлыстом.
   – Но вас ведь воспитывали не для того, чтобы продавать пироги, а Томми – не для того, чтобы воевать с этими дикарями – ирландскими штукатурами. У меня работа куда более…
   – А вы, я полагаю, были воспитаны, чтобы управлять лесопилкой, – заметил Томми, и уголки рта у него дрогнули. – Я так и вижу, как маленькая Скарлетт сидит на коленях у своей мамочки и, шепелявя, заучивает урок: «Никогда не продавай хороший лес, если можешь продать плохой и по хорошей цене».