– Не надо, не мешайте им, – тихо сказал он.
   – Уберите руку, болван! Уберите руку! Это же Эшли.
   Но он продолжал удерживать ее за юбку.
   – Ведь это же как-никак ее муж, верно? – мягко проговорил он, и, теряя рассудок от бессильной ярости и непомерного счастья, Скарлетт в смятении взглянула на него и прочла в глубине его глаз понимание и участие.

Часть 4

Глава XXXI

   Холодным январским днем 1866 года Скарлетт сидела в своем кабинете и писала письмо тете Питти, в котором подробнейшим образом в десятый раз объясняла, почему ни она, ни Мелани, ни Эшли не могут приехать в Атланту и поселиться с ней. Писала она быстро, стремительно, ибо знала: тетя Питти, не успев прочесть начало, тотчас примется за ответ, и письмо будет заканчиваться жалобным всхлипом: «Я боюсь жить одна!»
   Руки у Скарлетт застыли, и, отложив в сторону перо, она потерла их, чтобы согреть, а ноги глубже засунула под старое одеяло. Подметки на ее туфлях прохудились, и она вложила в них стельки, выстриженные из ковра. Ковровая ткань предохраняла, конечно, ноги от соприкосновения с полом, но не давала тепла. Утром Уилл повел в Джонсборо лошадь, чтобы подковать, и Скарлетт мрачно подумала, что, видно, совсем уж худо стало дело, раз о ногах лошадей заботятся, а люди, как дворовые псы, ходят босые.
   Она только было снова взялась за гусиное перо, но тут же его опустила, услышав шаги Уилла у черного хода. Вот его деревянная нога застучала в холле и он остановился у двери в ее кабинет. Скарлетт подождала немного, но он не входил, и тогда она окликнула его. Уилл переступил через порог – уши у него покраснели от холода, рыжие волосы были растрепаны; он стоял и смотрел на нее сверху вниз с легкой кривой усмешкой.
   – Мисс Скарлетт, – обратился он к ней, – сколько у вас по правде живых денег?
   – Ты что, решил жениться на мне, Уилл, и уже считаешь приданое? – не без раздражения спросила она.
   – Нет, мэм. Просто захотелось узнать.
   Она внимательно посмотрела на него. Нельзя сказать, чтобы Уилл выглядел озабоченным – впрочем, озабоченным он никогда не бывал. И тем не менее она почувствовала: что-то неладно.
   – У меня есть десять долларов золотом, – сказала она. – Это все, что осталось от денег того янки.
   – Так вот, мэм, этого мало.
   – Мало – для чего?
   – Мало, чтоб заплатить налог, – сказал он, проковылял к камину и, нагнувшись, протянул к огню свои покрасневшие от холода руки.
   – Налог? – повторила она. – Да что ты, Уилл! Мы ведь уже заплатили налог.
   – Да, мэм. Только говорят, недостаточно заплатили. Я слышал об этом сегодня в Джонсборо.
   – Ничего не понимаю, Уилл. Что ты такое говоришь?
   – Мисс Скарлетт, мне, конечно, неприятно вас тревожить, когда на вас и без того столько всего свалилось, а все-таки сказать нужно. Говорят, вы должны заплатить куда больше. Тару оценили ужас как дорого – разрази меня гром, дороже всех поместий в округе.
   – Но ведь не могут же заставить нас еще раз платить налог, если мы его уже заплатили.
   – Мисс Скарлетт, вы ездите в Джонсборо не часто; и я этому только рад. В нынешние времена это место не для леди. Но если б вы туда чаще ездили, тогда б знали, что сейчас там верховодят крутые ребята-республиканцы, подлипалы и «саквояжники» [10]. Они бы вас довели до белого каления. Ниггеры там расхаживают по тротуарам, а белых господ на мостовую сталкивают, и еще…
   – Да при чем тут это-речь же о налоге!
   – Сейчас, сейчас, мисс Скарлетт. Эти мерзавцы по какой-то причине решили поднять налог на Тару, точно она у нас дает доход в тысячу тюков. Когда я об этом услыхал, пошел в обход по салунам, чтобы поднабраться сплетен, и вот узнал: кто-то хочет купить Тару по дешевке с шерифских торгов, ежели вы налог сполна не заплатите. А все прекрасно понимают, что заплатить вы не можете. Кто этот человек, который хочет купить Тару, я еще не знаю. Этого я разнюхать не сумел. Правда, думаю, этот трус Хилтон, что женился на мисс Кэтлин, знает, так как очень уж нахально он склабился, когда я его выспрашивал.
   Уилл опустился на диван и принялся потирать свою культю. Она начинала ныть у него в холодную погоду: деревяшка, на которую она опиралась, была плохо обита, да и неудобна. Скарлетт в ярости смотрела на него. Да как он может говорить таким небрежным тоном, когда каждое его слово – все равно что похоронный звон по Таре! Продадут с шерифских торгов?! А куда они все денутся? И Тара перейдет к другим владельцам! Нет, даже мысли такой допустить нельзя!
   Стремление сделать Тару доходной настолько поглотило Скарлетт, что она совсем не думала о том, что происходит за пределами поместья. Если возникали дела, требовавшие поездки в Джонсборо или в Фейетвилл, она посылала туда Уилла или Эшли, а сама почти не покидала плантации. И подобно тому как раньше она никогда не прислушивалась к разговорам отца о войне, пока война не началась, так и теперь едва ли вникала в долгие беседы, которые вели за столом после ужина Уилл и Эшли по поводу Реконструкции Юга.
   Да, конечно, она слышала про подлипал – южан, с выгодой для себя переметнувшихся на сторону республиканцев, и про «саквояжников» – этих янки, которые после поражения южан словно саранча ринулись в Южные штаты с одним лишь саквояжем в руке, вмещавшим все их достояние. Было у нее и несколько неприятных стычек с Бюро вольных людей. Слышала она и о том, что какие-то освобожденные негры нахально себя ведут, но этому трудно было поверить, ибо она в жизни еще не встречала нахального негра.
   Однако Уилл с Эшли многое намеренно скрывали от нее. Вслед за тяжелыми испытаниями войны для Юга наступила еще более тяжкая пора – Реконструкция, но мужчины условились не говорить дома о некоторых моментах, вызывавших у них наибольшую тревогу. А Скарлетт если и прислушивалась к их беседе, то в одно ухо впускала услышанное, в другое выпускала.
   Она, например, слышала, как Эшли говорил, что победители относятся к Югу словно к завоеванной провинции и главным образом занимаются мщением. Но Скарлетт решила, что к ней это никакого отношения не имеет. Политика – мужское дело. Она слышала и то, как Уилл сказал однажды, что, похоже. Север ни за что не даст Югу снова подняться. «О господи, – подумала Скарлетт, – мужчины вечно выдумывают причины для беспокойства». Ее, к примеру, ни один янки и пальцем тронуть не посмел, да и не посмеет. Главное – работать не покладая рук и перестать изводить себя из-за того, что правят у них теперь янки. Война-то все-таки кончилась.
   Скарлетт не понимала, что за это время изменились правила игры и далеко не все зависит от того, насколько честно ты будешь трудиться. Джорджия по сути дела находилась на военном положении. Всем командовали солдаты-северяне, расквартированные по всей округе, а также Бюро вольных людей, и они устанавливали правила, какие хотели.
   Бюро вольных людей, созданное федеральным правительством, чтобы заботиться о бывших рабах, получивших свободу и еще не очень понимавших, что с ней делать, тысячами переселяло негров с плантаций в поселки и города. Бюро обязано было кормить их, пока они не найдут себе работу, а они не слишком спешили, желая сначала свести счеты с бывшими хозяевами. Местное Бюро возглавил Джонас Уилкерсон, бывший управляющий Джералда, а помощником у него был Хилтон, муж Кэтлин Калверт. Эта парочка усиленно распространяла слухи о том, что южане и демократы только и ждут случая, чтобы снова закабалить негров, и лишь Бюро вольных людей и республиканская партия способны помочь им избежать этой участи.
   Уилкерсон с Хилтоном внушали также неграм, что они нисколько не хуже белых и что скоро будут разрешены смешанные браки, а поместья бывших хозяев отберут и каждому негру дадут по сорок акров земли и мула в придачу. Они распаляли негров рассказами о жестокостях, чинимых белыми, и в краю, издавна славившемся патриархальными отношениями между рабами и рабовладельцами, вспыхнула ненависть, зародились подозрения.
   Бюро в своей деятельности опиралось на солдатские штыки, а военные власти издали немало вызывавших возмущение циркуляров по поводу того, как должны вести себя побежденные. Можно было угодить в тюрьму даже за непочтение к чиновнику Бюро. Циркуляры издавались по любому поводу – об обучении в школах, о поддержании чистоты, о том, какие пуговицы следует носить на сюртуке, какими товарами торговать, – словом, на все случаи жизни. Уилкерсон с Хилтоном имели право вмешаться в любое начинание Скарлетт и заставить ее продавать или менять товары по той цене, какую они установят.
   К счастью, Скарлетт почти не соприкасалась с этой парочкой, ибо Уилл убедил ее предоставить это ему, а самой заниматься только плантацией. Мягкий и сговорчивый, Уилл с честью вышел из многих подобного рода трудностей, а ей и словом не обмолвился о них. Да Уилл справился бы и с «саквояжниками», и с янки, если бы пришлось. Но теперь возникла проблема, с которой справиться он не мог. О новом дополнительном налоге на Тару, грозившем потерей поместья, Скарлетт уже не могла не знать, и поставить ее в известность следовало немедленно.
   Глаза Скарлетт вспыхнули.
   – Черт бы побрал этих янки! – воскликнула она. – Сожрали нас с потрохами, обобрали до нитки – и все им мало, надо еще спустить на нас свору этих мерзавцев!
   Война кончилась, заключили мир, а янки по-прежнему могут грабить ее, обречь на голод, выгнать из собственного дома. А она-то, дурочка, считала, что, как бы тяжело ни было, если она продержится до весны – пусть измотается, пусть устанет, – зато все наладится. Сокрушительная весть, которую сообщил ей Уилл, была последней каплей, переполнившей чашу ее страданий: ведь она целый год работала, не разгибая спины, и все надеялась, ждала.
   – Ах, Уилл, а я-то думала, что война кончилась и наши беды остались позади!
   – Нет, мэм. – Уилл поднял свое простоватое, деревенское, с квадратной челюстью лицо и в упор посмотрел на нее. – Беды наши только начинаются.
   – И сколько же с нас хотят еще налога?
   – Триста долларов.
   На мгновение она лишилась дара речи. Триста долларов! Триста долларов для нее сейчас все равно что три миллиона – такой суммы у нее нет.
   – Что ж, – раздумчиво произнесла она, – что ж… что ж, значит, придется где-то добывать триста долларов.
   – Конечно, мэм. И еще радугу и луну в придачу.
   – Но, Уилл, не могут же они продать с молотка Тару! Ведь это…
   В обычно мягком взгляде его светлых глаз появилась такая ненависть, такая горечь – никогда бы она не подумала; что он способен на подобные чувства.
   – Не могут продать Тару? Очень даже могут – и продадут, и с превеликим удовольствием! Мисс Скарлетт, вы уж меня простите, но нашему краю теперь пришла крышка. Эти «саквояжники» и подлипалы – они ведь голосовать могут, а из нас, демократов, мало кто такое право имеет. Ежели за каким демократом в шестьдесят пятом году в налоговых книгах штата больше двух тысяч долларов было записано, такой демократ не может голосовать. Значит, и ваш папаша, и мистер Тарлтон, и Макра, и Фонтейны-все вылетают из списков. Потом, ежели ты был полковником и воевал, ты тоже не можешь голосовать, а ей-же-богу, мисс Скарлетт, у нас куда больше полковников, чем в любом другом штате Конфедерации. И ежели ты служил правительству конфедератов, ты тоже не можешь голосовать; значит, все вылетают из списков – от нотариусов до судей, и таких людей сейчас в лесах полным-полно. Словом, лихо янки подловили нас с этой своей присягой на верность: выходит, ежели ты был кем-то до войны, значит, голосовать не можешь. Люди умные, люди достойные, люди богатые-все лишены права голоса.
   Ну, я-то, конечно, мог бы голосовать, ежели бы принял эту их чертову присягу. У меня ведь никаких денег в шестьдесят пятом не было и полковником я не был, да и вообще никем. Только дудки – никакой их присяги я принимать не стану. Даже не взгляну на нее! Если б янки по-честному себя вели, я бы принял их присягу, а сейчас не стану. К Союзу можете присоединить меня, пожалуйста, а какая тут может быть Реконструкция – в толк не возьму. Ни за что не приму их присяги – пусть даже никогда больше не буду голосовать… А вот такой подонок, как этот Хилтон, – он голосовать может, и мерзавцы вроде Джонаса Уилкерсона, и всякие белые голодранцы вроде Слэттери, и никчемные людишки вроде Макинтошей – они все могут голосовать. И они теперь правят всем. И ежели вздумают двадцать раз взыскать с вас налог, то и взыщут. Теперь ведь ниггер убьет белого – и никто его за это не повесит. Или, скажем… – Он умолк, погрузившись в свои мысли, и оба одновременно вспомнили про белую женщину на уединенной ферме близ Лавджоя.» – Эти ниггеры могут как угодно нам гадить: Бюро вольных людей все равно их выгородит, и солдаты поддержат винтовками, а мы даже голосовать не можем и вообще не можем ничего.
   – Голосовать, голосовать! – воскликнула Скарлетт. – Да какое отношение имеет голосование к тому, о чем мы говорим, Уилл?! Мы же говорим о налогах… Послушай, Уилл, ведь все знают, что Тара – хорошая плантация. В крайнем случае можно Наложить ее за приличную сумму, чтоб заплатить налог.
   – Мисс Скарлетт, вы же не дурочка, а иной раз так говорите, что можно подумать – глупее вас на свете нет. Да у кого сейчас есть деньги, чтобы дать вам под вашу собственность? У кого, кроме «саквояжников», а они-то как раз и хотят отобрать у вас Тару! У всех есть земля. Всем земля чего-то приносит. Нельзя отдавать землю.
   – У меня есть – бриллиантовые сережки, которые я отобрала у того янки. Мы могли бы их продать.
   – Мисс Скарлетт, ну, у кого есть деньги, чтоб сережки покупать? Да у людей на мясную грудинку денег нет, где там на мишуру! Вот у вас есть десятка золотом, а у многих, могу поклясться, и того нет.
   Они снова замолчали; Скарлетт казалось, что она бьется головой о каменную стену. Сколько же было за прошлый год таких стен, о которые ей пришлось биться головой!
   – Что же делать-то будем, мисс Скарлетт?
   – Не знаю, – сказала она уныло и вдруг почувствовала, что не только не знает, но и не хочет знать. Нет у нее сил, чтобы пробивать еще и эту стену, – она так устала, у нее даже кости ноют. К чему работать не покладая рук, бороться, истязать себя, когда в конце каждого испытания тебя с ехидной усмешкой ждет поражение? – Не знаю, – повторила она. – Только ничего не говори папе. Он может встревожиться.
   – Не скажу.
   – А кому-нибудь уже сказал?
   – Нет, я пришел прямо к вам.
   Да, подумала она, с плохими вестями все приходят всегда прямо к ней, и она устала от этого.
   – А где мистер Уилкс? Может быть, он что-то придумает?
   Уилл посмотрел на нее своими добрыми глазами, и она поняла – как в тот день, когда Эшли вернулся домой, – что Уилл все знает.
   – Он во фруктовом саду – обтесывает колья для ограды. Я, когда ставил в конюшню лошадь, слышал, как он орудует топором. Но у него ведь тоже нет денег, как и у нас.
   – Я, что же, уж и поговорить с ним не могу, да? – резко парировала она, поднимаясь и движением ноги отбрасывая старое одеяло…
   Уилл не обиделся – он продолжал стоять, грея руки у огня.
   Взяли бы вы шаль, мисс Скарлетт. На улице-то сыро.
   Но она вышла без шали, ибо за шалью надо было подняться наверх, а ей не терпелось поскорее увидеть Эшли и излить ему свои тревоги.
   Хоть бы застать его одного – вот было бы счастье! Ни разу с тех пор, как он вернулся домой, она не имела возможности перемолвиться с ним хоть словом наедине. Вечно вокруг вертелся кто-то из домашних, вечно рядом была Мелани – она то и дело протягивала руку и дотрагивалась до его рукава, словно хотела лишний раз убедиться, что он действительно тут. Этот жест счастливой собственницы неизменно вызывал у Скарлетт взрыв ревности и злости, которые притупились было за те месяцы, когда она считала, что Эшли уже мертв. Сейчас же она твердо решила, что должна видеть его наедине. Она не допустит, чтоб ей помешали говорить с ним с глазу на глаз.
   Она шла по фруктовому саду под голыми деревьями – трава была сырая, и ноги у нее промокли. Она слышала вдали звонкие удары топора – это Эшли обтесывал вытащенные из болота стволы. Не скоро это и не просто – восстановить изгородь, которую янки с таким упоением тогда сожгли. Все дается не скоро и не просто, устало подумала она, и как же все ей надоело, надоело и опротивело до тошноты. Вот если бы Эшли был ее мужем, а не мужем Мелани, какое это было бы счастье – прийти к нему, уткнуться головой ему в плечо, расплакаться, переложить на него все свои тяготы и беды, пусть бы он все распутывал.
   Она обошла гранатовую рощицу – голые ветви деревьев трепал холодный ветер – и увидела Эшли: он стоял, опершись на топор, вытирая лоб тыльной стороной ладони. На нем были старые домотканые брюки и рубашка Джералда – из тех, что в лучшие времена надевали только в суд или на пикники, – рубашка с кружевными рюшами, слишком короткая для ее нынешнего владельца. Сюртук Эшли повесил на сучок, ибо работать в нем было жарко, и сейчас отдыхал.
   Глядя на Эшли – оборванного, с топором в руке, Скарлетт почувствовала, как сердце у нее защемило от любви к нему и ярости на то, что все так складывается. Просто невыносимо было видеть некогда беспечного, безукоризненно элегантного Эшли за тяжелой работой, в рубашке с чужого плеча. Руки его не созданы для физического труда, а тело – для грубой одежды; он должен ходить в шелковистом льне и тонком сукне. Бог предназначил ему жить в большом доме, беседовать с приятными людьми, играть на рояле, писать стихи, такие красивые, хоть и непонятные.
   Ее не коробило, когда она видела собственное дитя в переднике из мешковины, а своих сестер – в грязных старых ситцах; она спокойно переносила то, что Уилл работает больше, чем иной раб на плантации, – но не могла стерпеть, чтоб так работал Эшли. Эта работа не для него, да и слишком он ей дорог. Нет, лучше самой обтесывать колья, чем допустить, чтоб это делал он.
   – Говорят, Эйби Линкольн начинал свою карьеру тоже так – обтесывал колья, – заметил Эшли, когда она подошла к нему совсем близко. – Подумать только, каких высот я могу достичь!
   Она нахмурилась. Вечно он шутит по поводу их невзгод. Она же воспринимала все очень серьезно, и его шуточки порой раздражали ее.
   Она выложила ему новость, привезенную Уиллом, – сухо, без лишних слов, чувствуя облегчение уже оттого, что говорит с ним. Конечно же, он что-то придумает, чем-то поможет. А он молчал; однако, заметив, что она дрожит, снял с сучка сюртук и накинул ей на плечи.
   – Так вот, – нарушила она наконец молчание, – не кажется ли вам, что нам придется добывать где-то деньги?
   – Да, конечно, – сказал он. – Но где?
   – Вот я вас об этом и спрашиваю, – раздраженно сказала она. Чувство облегчения исчезло. Пусть он не в состоянии помочь, но почему он молчит, почему не утешит ее, ну, хоть сказал бы: «Ах, как мне вас жаль».
   Он усмехнулся.
   – С тех пор как я вернулся домой, я слышал, что только у одного человека есть деньги: у Ретта Батлера, – сказал он.
   Тетушка Питтипэт написала Мелани неделю тому назад, что Ретт снова появился в Атланте: разъезжает в коляске, запряженной двумя отличными лошадьми, и карманы у него набиты зелеными бумажками. Она, конечно, не преминула добавить, что добыл он эти бумажки уж наверняка нечестным путем. А тетя Питти, как и многие в Атланте, верила слухам о том, что Ретту удалось завладеть мифическими миллионами конфедератской казны.
   – О нем и речи не может быть, – отрезала Скарлетт. – Он мерзавец, каких свет не видывал. Но что ж с нами-то со всеми станет?
   Эшли опустил топор и посмотрел в сторону – казалось, взгляд его блуждал в каком-то далеком-далеком краю, куда она не могла за ним последовать.
   – Не знаю, – сказал он. – Я не только не знаю, что станет с нами, живущими в Таре, но не знаю, что станет с южанами вообще.
   Ей захотелось крикнуть ему: «Плевала я на южан! Что будет с нами?» Но она промолчала, потому что усталость вдруг снова навалилась на нее. Нет, помощи от Эшли ждать нечего.
   – В конце концов с нами произойдет, видимо, то, что происходит всегда, когда рушится цивилизация. Люди, обладающие умом и мужеством, выплывают, а те, кто не обладает этими качествами, идут ко дну. По крайней мере, мы хоть видели Gotterdammerung – любопытно, хотя и не очень приятно.
   – Видели – что?
   – Сумерки богов. К несчастью, мы – южане – считали ведь себя богами.
   – Ради всего святого, Эшли Уилкс! Не стойте и не болтайте чепухи – ведь это мы же вот-вот пойдем ко дну!
   Ее страстное отчаяние, казалось, проникло в его сознание, вернуло мысль из тех далеких краев, где она блуждала, ибо он неясно взял Скарлетт за руки и, повернув их ладонями вверх, посмотрел на мозоли.
   – Самые красивые руки, которые я когда-либо видел, – сказал он и легонько по очереди поцеловал обе ладони. – Они красивые, потому что сильные, и каждая мозоль на них – это медаль, Скарлетт, каждая ссадина – награда за мужество и бескорыстие. И загрубели они потому, что трудились за нас всех – и за вашего отца, и за девочек, и за Мелани, и за малыша, и за негров, и за меня. Хорошая моя, я знаю, о чем вы сейчас думаете. Вы думаете: «Какой же он непрактичный дурак и болтун, несет всякую чушь про мертвых богов, в то время как живые люди – в опасности». Ведь правда, вы так думаете?
   Она кивнула, от души желая, чтобы он всю жизнь держал ее руки, но он выпустил их.
   – И вы пришли ко мне в надежде, что я помогу. Ну, а я не в состоянии помочь. – Он с невыразимой горечью посмотрел на топор и на груду кольев. – Дома моего не стало, как не стало и денег, которые у меня были и обладание которыми я считал само собой разумеющимся. Я не приспособлен жить в этом мире, а мир, к которому я принадлежал, – исчез. Я ничем не могу помочь вам, Скарлетт, могу лишь попытаться стать захудалым фермером. А этим я вам Тары не сохраню. Неужели, вы думаете, я не понимаю всей горечи нашего положения: ведь я по сути дела давно живу вашими щедротами… О да, Скарлетт, именно так: вашими щедротами. И я никогда не смогу расплатиться с вами за то, что вы по доброте душевной сделали для меня и для моих близких. С каждым днем я все острее это сознаю. И с каждым днем все яснее вижу, сколь я беспомощен, сколь не способен справиться с тем, что обрушилось на всех нас… С каждым днем моя проклятая боязнь действительности все больше осложняет мне жизнь, не позволяя взглянуть в лицо тому новому, что в нашей действительности появилось. Вы понимаете, о чем я говорю?
   Она кивнула. Ей было не очень ясно, что он имел в виду, но она, затаив дыхание, впитывала его слова. Впервые он делился с ней своими мыслями – он, который всегда был так от нее далек. И она вся пылала от волнения, словно ей вот-вот должно было открыться что-то.
   – Это проклятие, когда человек не хочет смотреть в лицо реальности. До войны жизнь казалась мне не более реальной, чем игра теней на занавеси. И меня это вполне устраивало. Я не люблю слишком резких очертаний. Я люблю размытые, слегка затуманенные контуры. – Он помолчал, легкая улыбка тронула его губы; внезапно он вздрогнул, почувствовав сквозь тонкую рубашку прикосновение холодного ветра. – Иными словами, Скарлетт, я – трус.
   Она слушала его рассуждения насчет теней и размытых контуров и ничего не понимала, но его последние слова уже были на языке ей доступном. Она знала, что это – не правда: трусость не в его натуре. Его стройное тело свидетельствовало о поколениях храбрых, мужественных людей, да к тому же Скарлетт знала и об его ратных подвигах.
   – Но это же не так! Разве трус мог бы вскочить на пушку под Геттисбергом и сплотить солдат вокруг себя?! Разве стал бы сам генерал писать Мелани письмо про труса? И потом…
   – Это не храбрость, – устало произнес он. – Обстановка боя действует как шампанское. Ударяет в голову равно трусам и героям. Любой дурак может быть храбрым на поле брани, потому что, если не будешь храбрым, тебя убьют. Я говорю сейчас о другом. Моя трусость бесконечно хуже того чувства, которое побуждает человека бежать при первом пушечном выстреле.
   Он говорил медленно, с трудом произнося слова, точно ему было больно, точно он как бы издали с грустью смотрел на картину, которую сам нарисовал. Скарлетт с презрением отнеслась бы к такой исповеди со стороны кого угодно другого, усмотрев в этом проявление нарочитой скромности и желание услышать похвалу. Но Эшли, очевидно, действительно так думал, и во взгляде его было что-то такое, чего она не могла понять, – не трусость и не сожаление, а покорность силе, неизбежной и всесокрушающей. Зимний ветер холодом хлестнул ее по мокрым ногам, и она вздрогнула – впрочем, не столько от холода, сколько от страха, вызванного его словами и леденившего ей душу.
   – Но, Эшли, чего же вы боитесь?
   – О. это не поддается определению. Бывают вещи, которые звучат очень глупо, если их облечь в слова. Главное в том, что жизнь стала вдруг слишком реальной, что ты соприкоснулся, сам соприкоснулся с простейшими ее фактами. И дело не в том, что меня огорчает необходимость обтесывать колья, стоя в грязи, – меня огорчает то, что эту необходимость породило. И меня огорчает – очень огорчает – утрата красоты, которой полна была прежняя, любимая мною жизнь. А ведь какая, Скарлетт, красивая была жизнь до войны. На ней было все – и прелесть, и совершенство, и идеал, и симметрия, как в греческом искусстве. Возможно, она не была такой для всех. Теперь я даже твердо знаю, что не была. Но мне, когда я жил в Двенадцати Дубах, жизнь казалась поистине прекрасной. И я был частью этой жизни. Я составлял с ней единое целое. А теперь ее не стало, и мне нет места в новой жизни, и я боюсь. Теперь я знаю, что раньше я видел не жизнь, а лишь игру теней. Я избегал всего, что не было призрачно, – избегал обстоятельств и людей, слишком живых, слишком реальных. Я злился, когда они вторгались в мою жизнь. Я старался избегать и вас, Скарлетт. В вас жизнь била ключом, вы были слишком реальны, а я трусливо предпочитал тени и мечты.