mediocribus esse poetis
Non di, non homines, non concessere columnae.

{Ни боги, ни люди, ни книготорговцы не прощают поэту посредственности
[8] (лат. ).}

Хорошо было бы прибить это мудрое изречение на дверях лавок наших
издателей, дабы преградить в них доступ такой тьме стихоплетов!

verum
Nil securius est malo poeta.

{Нет никого наглее бездарного поэта [9] (лат. ).}

Почему нет больше народов, понимающих это так, как тот, о котором будет
рассказано ниже? Дионисий-отец [10] ценил в себе больше всего поэта. Однажды
он отправил на Олимпийские игры вместе с колесницами, превосходившими своим
великолепием все остальные, также певцов и поэтов, повелев им исполнять там
его поэтические произведения; отправляя их, он дал им с собой по-царски
роскошные, раззолоченные и увешанные коврами шатры и палатки. Когда дошла
очередь до его стихов, изысканность и красота декламации поначалу привлекли
к себе внимание слушателей, но, раскусив, насколько беспомощны и бездарны
эти стихи, народ исполнился к ним презрения, а затем, проникаясь все больше
и больше досадой, устремился в ярости на шатры и сорвал свою злость,
разметав их и изодрав в клочья. И то, что его колесницы также не показали на
состязаниях ничего стоящего, и то, что корабль, на котором возвращались
домой его люди, не достиг Сицилии и был выброшен на берег и разбит бурей
близ Тарента, тот же народ счел достовернейшим знаком гнева богов,
разъяренных, так же как он, плохими стихами. И даже моряки, избежавшие при
кораблекрушении гибели, и те держались того же мнения, которое, как
казалось, подтверждалось также и оракулом, предсказавшим Дионисию близкую
смерть в таких выражениях: "Дионисий приблизится к своему концу, победив
тех, кто лучше его". Сам Дионисий эти слова истолковал таким образом, будто
тут подразумеваются карфагеняне, которые превосходили его своей мощью, и,
ведя с ними войны, он нередко умышленно упускал из рук победу и
останавливался на полпути, дабы не попасть в положение, на которое намекал
оракул. Но он неправильно истолковал предсказанное, ибо бог имел в виду
особые обстоятельства, а именно ту победу, которую он впоследствии
несправедливо и при помощи подкупа одержал над более одаренными, нежели он,
трагическими поэтами, поставив свою трагедию "Ленейцы" на драматическом
состязании, происходившем в Афинах. Тотчас же после этой победы он умер, и
это произошло отчасти от охватившей его безмерной радости.
То, что я нахожу в себе извинительным, не является таковым само по себе
и не заслуживает, говоря по справедливости, оправдания; оно извинительно
лишь в сравнении с еще худшим, что я вижу перед собой и что принимается
всеми с одобрением. Я завидую счастью тех, кто умеет радоваться делам рук
своих и испытывать от этого приятное удовлетворение. Ведь это весьма легкий
способ доставлять себе удовольствие, ибо его извлекаешь из себя самого, в
особенности если обладаешь известным упорством в своих оценках. Мне знаком
некий поэт, которому и стар и млад, все вместе и каждый в отдельности,
словом, и небо и земля, в один голос кричат, что он ровно ничего не смыслит
в поэзии. А он тем не менее продолжает мерить себя той же меркой, которую
себе назначил. Он все снова и снова берется за старое, перекраивает и
перерабатывает, и трудится, и упорствует, тем более неколебимый в своих
суждениях, тем более несгибаемый, что твердостью их он обязан лишь себе
самому.
Мои произведения не только не улыбаются мне, но всякий раз, как я
прикасаюсь к ним, вызывают у меня досаду:

Cum relego, scripsisse pudet, quia plurima cerno, Me quoque, qui feci,
iudice, digna lini.

{Перечитывая, я стыжусь написанного, ибо вижу, что, даже по мнению
самого сочинителя, большую часть следовало бы перечеркнуть [11] (лат. ).}

Пред моим мысленным взором постоянно витает идея, некий неотчетливый,
как во сне, образ формы, неизмеримо превосходящий ту, которую я применяю. Я
не могу, однако, уловить ее и использовать. Да и сама эта идея не
поднимается, в сущности, над посредственностью. И это дает мне возможность
увидеть воочию, до чего же далеки от наиболее возвышенных взлетов моего
воображения и от моих чаяний творения, созданные столь великими и щедрыми
душами древности. Их писания не только удовлетворяют и заполняют меня; они
поражают и пронизывают меня восхищением; я явственно ощущаю их красоту, я
вижу ее, если не полностью, не до конца, то во всяком случае в такой мере,
что мне невозможно и думать о достижении чего-либо похожего. За что бы я ни
брался, мне нужно предварительно принести жертвы грациям, как говорит
Плутарх об одном человеке [12], дабы снискать их благосклонность:

si quid enim placet,
Si quid dulce hominum sensibus influit,
Debentur lepidis omnia Gratiis.

{Если что-нибудь нравится, если что-нибудь приятно человеческим
чувствам, то всем этим мы обязаны прелестным грациям [13] (лат. ).

Они ни в чем не сопутствуют мне; все у меня топорно и грубо; всему
недостает изящества и красоты. Я не умею придавать вещам ценность свыше той,
какой они обладают на деле: моя обработка не идет на пользу моему материалу.
Вот почему он должен быть у меня лучшего качества; он должен производить
впечатление и блестеть сам по себе. И если я берусь за сюжет попроще и
позанимательнее, то делаю это ради себя, ибо мне вовсе не по нутру чопорное
и унылое мудрствование, которому предается весь свет. Я делаю это, чтобы
доставить отраду себе самому, а не моему стилю, который предпочел бы сюжеты
более возвышенные и строгие, если только заслуживает названия стиля
беспорядочная и бессвязная речь или, правильнее сказать, бесхитростное
просторечие и изложение, не признающее ни полагающейся дефиниции, ни
правильного членения, ни заключения, путаное и нескладное, вроде речей
Амафания и Рабирия [14]. Я не умею ни угождать, ни веселить, ни подстрекать
воображение. Лучший в мире рассказ становится под моим пером сухим, выжатым
и безнадежно тускнеет. Я умею говорить только о том, что продумано мною
заранее, и начисто лишен той способности, которую замечаю у многих моих
собратьев по ремеслу и которая состоит в уменье заводить разговор с первым
встречным, держать в напряжении целую толпу людей или развлекать без устали
слух государя, болтая о всякой всячине, и при этом не испытывать недостатка
в темах для разглагольствования - поскольку люди этого сорта хватаются за
первую подвернувшуюся им, - приспосабливая эти темы к настроениям и уровню
тех, с кем приходится иметь дело. Принцы не любят серьезных бесед, а я не
люблю побасенок. Я не умею приводить первые пришедшие в голову и наиболее
доступные доводы, которые и бывают обычно самыми убедительными; о каком бы
предмете я ни высказывался, я охотнее всего вспоминаю наиболее сложное из
всего, что знаю о нем. Цицерон считает, что в философских трактатах наиболее
трудная часть - вступление [15]. Прав он или нет, для меня лично самое
трудное - заключение. И вообще говоря, нужно уметь отпускать струны до
любого потребного тона. Наиболее высокий - это как раз тот, который реже
всего употребляется при игре. Чтобы поднять легковесный предмет, требуется
по меньшей мере столько же ловкости, сколько необходимо, чтобы не уронить
тяжелый. Иногда следует лишь поверхностно касаться вещей, а иной раз,
наоборот, надлежит углубляться в них. Мне хорошо известно, что большинству
свойственно копошиться у самой земли, поскольку люди, как правило, познают
вещи по их внешнему облику, по коре, покрывающей их, но я знаю также и то,
что величайшие мастера, и среди них Ксенофонт и Платон, снисходили нередко к
низменной и простонародной манере говорить и обсуждать самые разнообразные
вещи, украшая ее изяществом, которое свойственно им во всем.
Впрочем, язык мой не отличается ни простотой, ни плавностью; он
шероховат и небрежен, у него есть свои прихоти, которые не в ладу с
правилами; но каков бы он ни был, он все же нравится мне, если и не по
убеждению моего разума, то по душевной склонности. Однако я хорошо чувствую,
что иной раз захожу, пожалуй, чересчур далеко и, желая избегнуть ходульности
и искусственности, впадаю в другую крайность;

brevis esse laboro,
Obscurua fio.

{Стараясь быть кратким, я становлюсь непонятным [16] (лат. ).}

Платон говорит [17], что многословие или краткость не являются
свойствами, повышающими или снижающими достоинства языка. Отмечу, что всякий
раз, когда я пробовал держаться чуждого мне стиля, а именно ровного,
единообразного и упорядоченного, я всегда терпел неудачу. И добавлю, что
хотя каденции и цезуры Саллюстия [18] мне более по душе, я все же считаю
Цезаря и более великим и менее доступным для подражания. И если мои
склонности влекут меня скорее к воспроизведению стиля Сенеки, то это не
препятствует мне гораздо выше ценить стиль Плутарха. Как в поступках, так и
в речах я следую, не мудрствуя, своим естественным побуждениям, откуда и
происходит, быть может, то, что я говорю лучше, чем пишу. Деятельность и
движение воодушевляют слова, в особенности у тех, кто подвержен внезапным
порывам, что свойственно мне, и с легкостью воспламеняется; поза, лицо,
голос, одежда и настроение духа могут придать значительность тем вещам,
которые сами по себе лишены ее, - и даже пустой болтовне. Мессала у Тацита
[19] жалуется на то, что узкие одеяния, принятые в его время, а также
устройство помоста, с которого выступали ораторы, немало вредили его
красноречию.
Мой французский язык сильно испорчен и в смысле произношения и во всех
других отношениях варварством той области, где я вырос; я не знаю в наших
краях ни одного человека, который не чувствовал бы сам своего косноязычия и
не продолжал бы тем не менее оскорблять им чисто французские уши. И это не
оттого, что я так уж силен в своем перигорском наречии, ибо я сведущ в нем
не более, чем в немецком языке, о чем нисколько не сожалею. Это наречие, как
и другие, распространенные вокруг в той или иной области, - как, например,
пуатвинское, сентонжское, ангулемское, лимузинское, овернское - тягучее,
вялое, путаное; впрочем, повыше нас, ближе к горам, существует еще
гасконская речь, на мой взгляд, выразительная, точная, краткая, поистине
прекрасная; это язык действительно мужественный и воинственный в большей
мере, чем какой-либо другой из доступных моему пониманию, язык настолько же
складный, могучий и точный, насколько изящен, тонок и богат французский
язык.
Что до латыни, которая в детстве была для меня родным языком [20], то,
отвыкнув употреблять ее в живой речи, я утратил беглость, с какою некогда
говорил на ней; больше того, я отвык и писать по-латыни, а ведь в былое
время я владел ею с таким совершенством, что меня прозвали "учителем Жаном".
Вот как мало стою я и в этом отношении.
Красота - великая сила в общении между людьми; это она прежде всего
остального привлекает людей друг к другу, и нет человека, сколь бы диким и
хмурым он ни был, который не почувствовал бы себя в той или иной мере
задетым ее прелестью. Тело составляет значительную часть нашего существа, и
ему принадлежит в нем важное место [21]. Вот почему его сложение и
особенности заслуживают самого пристального внимания. Кто хочет разъединить
главнейшие составляющие нас части и отделить одну из них от другой, те
глубоко неправы; напротив, их нужно связать тесными узами и объединить в
одно целое; необходимо повелеть нашему духу, чтобы он не замыкался в себе
самом, не презирал и не оставлял в одиночестве нашу плоть (а он и не мог бы
сделать это иначе, как из смешного притворства), но сливался с нею в тесном
объятии, пекся о ней, помогал ей во всем, наблюдал за нею, направлял ее
своими советами, поддерживал, возвращал на правильный путь, когда она с него
уклоняется, короче говоря, вступил с нею в брак и был ей верным супругом,
так чтобы в их действиях не было разнобоя, но напротив, чтобы они были
неизменно едиными и согласными.
Христиане имеют особое наставление относительно этой связи, ибо они
знают, что правосудие господне предполагает это единение и сплетение тела и
души настолько тесным, что и тело, вместе с душой, обрекает на вечные муки
или вечное блаженство; они знают также, что бог видит все дела каждого
человека и хочет, чтобы он во всей своей цельности получал по заслугам своим
либо кару, либо награду.
Школа перипатетиков, из всех философских школ наиболее человечная,
приписывала мудрости одну-единственную заботу, а именно - печься об общем
благе этих обеих живущих совместною жизнью частей нашего существа и
обеспечивать им это благо. Перипатетики полагали, что прочие школы,
недостаточно углубленно занимаясь рассмотрением вопроса об этом совместном
существовании, в равной мере впадали в ошибку, уделяя все свое внимание,
одни - телу, другие - душе, и упуская из виду свой предмет, человека, и ту,
кого они, вообще говоря, признают своей наставницей, то есть природу. Весьма
возможно, что преимущество, даруемое нам природой в виде красоты, и повело к
первым отличиям между людьми и к тому неравенству среди них, из которого и
выросло преобладание одних над другими:

agros divisere atque dedere
Pro facie culusque, et viribus ingenioque:
Nam facies multum valuit viresque virebant.

{Они поделили поля, одаряя всех согласно их красоте, дарованиям и силе,
ибо красота тогда много значила и сила ценилась [22] (лат. ).}

Что до меня, то я немного ниже среднего роста. Этот недостаток не
только вредит красоте человека, но и создает неудобство для всех тех, кому
суждено быть военачальниками и вообще занимать высокие должности, ибо
авторитетность, придаваемая красивой внешностью и телесной величавостью, -
далеко не последняя вещь. Гай Марий [28] с большой неохотой принимал в армию
солдат ростом менее шести футов. "Придворный" [24] имеет все основания
высказывать пожелание, чтобы дворянин, которого он воспитывает, был скорее
обычного роста, чем какого-либо иного; он прав также и в том, что не хочет
видеть в нем ничего из ряда вон выходящего, что подавало бы повод указывать
на него пальцем. Но если и нужна золотая середина, то в случае необходимости
выбора между отклонениями в ту или другую сторону я предпочел бы - если бы
речь шла о человеке военном, - чтобы он был скорее выше, чем ниже среднего
роста. Люди низкого роста, говорит Аристотель [25], могут быть очень
миловидными, но красивыми они никогда не бывают; в человеке большого роста
мы видим большую душу, как в большом, рослом теле - настоящую красоту.
Индийцы и эфиопы, говорит тот же автор [26], избирая своих царей и
правителей, обращали внимание на красоту и высокий рост избираемых. И они
были правы, ибо, если во главе войска находится вождь могучего и прекрасного
телосложения, его почитают те, кто идет за ним, и страшатся враги:

Ipse inter primos praestanti corpore Turnus
Vertitur, arma tenens, et toto vertice supra est.

{Впереди всех мчится, с оружием в руках, величавый с виду и на целую
голову выше других, сам Турн [27] (лат. ).}

Наш великий, божественный и небесный царь, каждая мысль которого должна
быть тщательно, благочестиво и благоговейно принимаема нами, не пренебрег
телесной красотой: speciosus forma prae filiis hominum {Ты прекраснее сынов
человеческих [28] (лат. ).}.
Также и Платон наряду с умеренностью и твердостью требует, чтобы
правители его государства обладали красивой наружностью [29]. Чрезвычайно
досадно, если, видя вас среди ваших людей, к вам обращают вопрос: "А где же
ваш господин?", и если на вашу долю приходятся лишь остатки поклонов,
расточаемых вашему цирюльнику или секретарю, как это случилось с беднягой
Филопеменом [30]. Однажды он прибыл раньше сопровождавших его в тот дом, где
его ожидали, и хозяйка, не зная его в лицо и видя, до чего он невзрачен
собой, велела ему помочь служанкам натаскать воду и разжечь огонь, чтобы
услужить Филопемену. Лица, состоявшие в его свите, прибыв туда и застав его
за этим приятным занятием, - ибо он счел необходимым повиноваться
полученному им приказанию, - спросили его, что он делает. "Я расплачиваюсь,
- сказал он в ответ, - за мое уродство". Красота всех частей тела нужна
женщине, но красота стана - единственная, необходимая мужчине. Там, где
налицо малый рост, там ни ширина и выпуклость лба, ни белизна глазного белка
и приветливость взгляда, ни изящная форма носа, ни небольшие размеры рта и
ушей, ни ровные и белые зубы, ни равномерная густота каштановой бороды, ни
красота ее и усов, ни округлая голова, ни свежий цвет лица, ни благообразие
черт его, ни отсутствие дурного запаха, исходящего от тела, ни
пропорциональность частей его не в состоянии сделать мужчину красивым.
В остальном я сложения крепкого и, что называется, ладно скроен; лицо у
меня не то чтобы жирное, но достаточно полное; темперамент - нечто среднее
между жизнерадостным и меланхолическим, я наполовину сангвиник, наполовину
холерик:

Unde rigent setis mihi crura, et pectora villis;

{У меня волосатые ноги и грудь [31] (лат. ).}

здоровье у меня крепкое, и я неизменно чувствую себя бодрым и, хотя я
уже в годах, меня редко мучили болезни. Таким, впрочем, я был до сих пор,
ибо теперь, когда перейдя порог сорока лет, я ступил уже на тропу, ведущую к
старости, я больше не считаю себя таковым:

minutatim vires et robur adultum
Frangit, et in partem peiorem liquitur aetas.

{Мало-помалу силы и здоровье слабеют, и вся жизнь приходит в упадок
[32](лат. ).}

То, что ожидает меня в дальнейшем, будет не более чем существованием
наполовину; это буду уже не я: что ни день, я все дальше и дальше ухожу от
себя и обкрадываю себя самого:

Singula de nobis anni praedantur euntes.

{Годы идут, похищая у нас одного за другим [33] (лат. ).}

Что до ловкости и до живости, то их я никогда не знал за собой. Я - сын
отца, поразительно живого и сохранявшего бодрость вплоть до глубокой
старости. И не было человека его круга и положения, который мог бы
сравняться с ним в телесных упражнениях разного рода, в чем бы они ни
состояли; точно так же не было человека, который не превзошел бы меня в этом
деле. Исключение составляет, пожалуй, лишь один бег: тут я был в числе
средних. Что касается музыки, то ни пению, к которому я оказался совершенно
неспособен, ни игре на каком-либо инструменте меня так и не смогли обучить.
В танцах, игре в мяч, борьбе я никогда не достигал ничего большего, чем
самой что ни на есть заурядной посредственности. Ну а в плаванье, искусстве
верховой езды и прыжках я и вовсе ничего не достиг. Руки мои до того
неловки, неуклюжи, что я не в состоянии сколько-нибудь прилично писать даже
для себя самого, и случается, что, нацарапав кое-как что-нибудь, я
предпочитаю написать то же самое заново, чем разбирать и исправлять свою
мазню. Да и читаю вслух я нисколько не лучше: я чувствую, что усыпляю
слушателей. Словом, я великий грамотей! Я не умею правильно запечатать
письмо и никогда не умел чинить перья; не умел я также ни подобающим образом
пользоваться ножом за едой, ни взнуздывать и седлать лошадь, ни носить на
руке и спускать сокола, ни разговаривать с собаками, ловчими птицами и
лошадьми. Моим телесным свойствам соответствуют в общем и свойства моей
души. Моим чувствам также неведома настоящая живость, они также отличаются
лишь силой и стойкостью. Я вынослив и легко переношу всякого рода тяготы, но
вынослив я только тогда, когда считаю это необходимым, и только до тех пор,
пока меня побуждает к этому мое собственное желание,

Molliter austerum studio fallente laborem.

{Рвение, заставляющее забывать тяжкий труд [34] (лат. )}

Иначе говоря, если меня не манит предвкушаемое мной удовольствие и если
мной руководит нечто другое, а не моя собственная свободная воля, я ничего
не стою, ибо я таков, что, кроме здоровья и жизни, нет ни одной вещи на
свете, ради которой я стал бы грызть себе ногти и которую готов был бы
купить ценою душевных мук и насилия над собой,

tanti mihi non sit opaci
Omnis arena Tagi, quodque in mare volvitur aurum.

{Не настолько ценю я пески скрытого в тени Тага, что катит золото в
море [36] (лат. )}

До крайности ленивый, до крайности любящий свободу и по своему
характеру и по убеждению, я охотнее отдам свою кровь, чем лишний раз ударю
пальцем о палец. Душа моя жаждет свободы и принадлежит лишь себе и никому
больше; она привыкла распоряжаться собой по собственному усмотрению. Не зная
над собой до этого часа ни начальства, ни навязанного мне господина, я
беспрепятственно шел по избранному мной пути, и притом тем шагом, который
мне нравился. Это меня изнежило и сделало непригодным к службе другому.
У меня не было никакой нужды насиловать мой характер - мою
тяжеловесность, любовь к праздности и безделью, - ибо, оказавшись со дня
рождения на такой ступени благополучия, что я счел возможным остановиться на
ней, и на такой ступени здравомыслия, что это оказалось возможным, я ничего
не искал и ничего не обрел:

Non agimur tumidis velis Aquilone secundo,
Non tamen adversis aetatem ducimus Austris:
Viribus, ingenio, specie, virtute, loco, re,
Extremi primorum extremis usque priores.

{Мы не летим на парусах, надутых попутным ветром, но и не влачим свой
век под враждебными ветрами. По силе, дарованию, красоте, добродетели,
рождению и достатку мы последние среди первых, но вместе с тем и первые
средь последних [36] (лат. ).}

Я нуждался для этого лишь в одном - в способности довольствоваться
своей судьбой, то есть в таком душевном состоянии, которое, говоря по
правде, вещь одинаково редкая среди людей всякого состояния и положения, но
на практике чаще встречающаяся среди бедняков, чем среди людей
состоятельных. И причина этого, надо полагать, заключается в том, что жажда
обогащения, подобно всем другим страстям, владеющим человеком, становится
более жгучей, когда человек уже испробовал, что такое богатство, чем тогда,
когда он вовсе не знал его; а, кроме того, добродетель умеренности
встречается много реже, чем добродетель терпения. Я не нуждаюсь ни в чем,
кроме того, чтобы мирно наслаждаться благами, дарованными мне господом богом
от неисповедимых щедрот его. Мне никогда не случалось нести какого-нибудь
тягостного труда. Мне почти всегда приходилось заниматься лишь собственными
делами; а если порою и доводилось брать на себя чужие дела, то соглашался я
на это только с тем условием, что буду вести их в удобное для меня время и
по-своему. Так оно и бывало в действительности, поскольку дела эти поручали
мне люди, исполненные ко мне доверия, знавшие, что я представляю собой, и не
толкавшие меня в спину. Ведь люди умелые извлекают кое-какую пользу даже из
строптивой и норовистой лошади.
Мое детство протекало в условиях весьма благоприятных и
нестеснительных; мне было совершенно неведомо строгое подчинение чужой воле.
Все это, вместе взятое, воспитало во мне мягкость характера и сделало меня
неустойчивым пред лицом неприятностей, и я неизменно бываю рад, когда от
меня скрывают мои убытки и неполадки в хозяйстве, способные задеть меня за
живое. В графу моих расходов я вношу также и то, что, по моей нерадивости,
было истрачено лишнего на прокорм и содержание моих слуг:

haec nempe supersunt,
Quae dominum fallant, quae prosint furibus.

{Немало есть и такого, что ускользает от хозяйского взора и идет на
пользу ворам [37] (лат. ).}

Я предпочитаю не вести счет тому, что имею, лишь бы не быть в точности
осведомленным о понесенных мною убытках; и прошу тех, кто живет вместе со
мной, чтобы в тех случаях, когда они не испытывают ко мне чувства
признательности и обманывают меня, они делали это, хороня концы в воду. Не
располагая достаточной твердостью, чтобы выносить докучливую возню с
различными, обступающими нас со всех сторон заботами, не умея постоянно
напрягать свою волю, чтобы устраивать и улаживать мои дела так, как мне бы
хотелось, я, полагаясь во всем на судьбу, следую, насколько это для меня
достижимо, такому правилу: "Ожидать всего самого худшего и, в случае если
это худшее грянет, мужественно переносить его с кротостью и терпением".
Только к этому я и стремлюсь, именно к этому клонятся все мои рассуждения.
Когда мне угрожает опасность, я думаю не столько о том, как избегнуть
ее, сколько о том, до чего, в сущности, не важно, удастся ли мне ее
избежать. Ну а если она настигнет меня, что из этого? Не имея возможности
воздействовать на события, я воздействую на себя самого и покорно следую за
ними, раз не могу заставить их идти за собой. Я никогда не был искусен в
том, чтобы отводить от себя удары судьбы, уклоняться от них или заставлять
ее силой делать угодное мне, как никогда не умел также устраивать свои дела
подобающим образом, руководствуясь голосом благоразумия. Еще в меньшей мере
я обладаю выносливостью, чтобы смиряться с мучительными и тягостными
заботами, которые необходимы для этого. И наиболее мучительное для меня
состояние - это пребывать в обстоятельствах, которые нависают надо мной и
теснят меня, а также метаться между надеждой и страхом.
Долго раздумывать над каким-либо делом, хотя бы самым пустячным, -
занятие, для меня совершенно несносное, и я ощущаю, что мой ум подавлен
неизмеримо сильнее, когда ему приходится претерпевать шатания и толчки,
порождаемые неуверенностью и сомнениями, чем когда, свободный от колебаний,
он принимает, полагаясь на счастье, то или иное окончательное решение, в чем
бы оно ни состояло. Лишь немногие страсти нарушали мой сон, но что до
раздумий, то даже самое легкое безнадежно расстраивает его. Точно так же я
не люблю покатых и скользких обочин дороги, а охотнее всего пользуюсь ее
самой наезженной частью, хотя она в наиболее грязная и наиболее вязкая, ибо,
стремясь к безопасности, я могу быть уверен, что отсюда я уже никуда не