21 августа, когда русская армия остановилась в районе Можайска и стало ясно, что идет перегруппировка перед генеральным сражением, Ростопчин пишет Багратиону о возможности участия в обороне Москвы ее жителей: "Я полагаю, что вы будете драться, прежде нежели отдадите столицу; если вы будете побиты и подойдете к Москве, я выйду к вам на подпору с 100 000 вооруженных жителей; а если и тогда неудача, то злодеям вместо Москвы один пепел достанется..."
   Если же армия не будет драться за Москву, Ростопчин предполагал вывести заранее из города жителей, увезти, что можно, и сжечь пустой город.
   С 16 августа Ростопчин распорядился вывозить казенное имущество и отправлять учреждения в Казань, Нижний Новгород, Владимир.
   В афише от 17 августа Ростопчин, с одной стороны, одобряет, что жители уезжают из города, с другой, извещает москвичей о том, что им следует готовиться к защите столицы.
   "Здесь есть слух и есть люди, кои ему верят и повторяют, что я запретил выезд из города. Если бы это было так, тогда на заставах были бы караулы и по несколько тысяч карет, колясок и повозок во все стороны не выезжали. А я рад, что барыни и купеческие жены едут из Москвы для своего спокойствия. Меньше страха, меньше новостей; но нельзя похвалить и мужей, и братьев, и родню, которые при женщинах отправились без возврату. Если, по их, есть опасность, то непристойно, а если нет ее, то стыдно.
   Я жизнию отвечаю, что злодей в Москве не будет, и вот почему: в армиях 130 000 войска славного, 1800 пушек, и светлейший князь Кутузов, истинно государев избранный воевода русских сил и надо всеми начальник; у него, сзади неприятеля, генералы Тормасов и Чичагов, вместе 85 000 славного войска; генерал Милорадович из Калуги пришел в Можайск с 36 000 пехоты, 3800 кавалерии и 84 пушками пешей и конной артиллерии. Граф Марков через три дни придет в Можайск с 24 000 нашей военной силы, а остальные 7000 вслед за ним. В Москве, в Клину, в Завидове, в Подольске 14 000 пехоты. А если мало этого для погибели злодея, тогда уж я скажу: "Ну, дружина московская, пойдем и мы!" И выдем 100 000 молодцов, возьмем Иверскую Божию Матерь да 150 пушек и кончим дело все вместе. У неприятеля же своих и сволочи (то есть сволоченных - собранных вместе военных частей других государств, не французов. - В.М.) 150 000 человек, кормятся пареною рожью и лошадиным мясом.
   Вот что я думаю и вам объявляю, чтоб иные радовались, а другие успокоились... Прочитайте! Понять можно все, а толковать нечего".
   Все цифры, приведенные Ростопчиным, точны, их приводят современные событиям документы и нынешние историки.
   Отъезд москвичей из Москвы объективно был также актом сопротивления. Противопоставляя их отъезд поведению жителей других европейских столиц, которые при оккупации их французами предоставляли неприятелям свои жилища и услуги, Л.Н.Толстой пишет в "Войне и мире": "Они уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа".
   21 августа Кутузов пишет Ростопчину: "С сокрушенным скорбным сердцем извещаюсь я, что увеличенные нащет действий армий наших слухи, рассеиваемые неблагонамеренными людьми, нарушают спокойствие жителей Москвы и доводят их до отчаяния. Я прошу покорнейше ваше сиятельство успокоить и уверить их, что войска наши не достигли еще того расслабления и истощения, в каком, может быть, стараются их представить. Напротив того, все воины, не имея еще доныне генерального сражения, не могли дойти до такой степени оскудения в пособиях и силах и, оживляясь свойственным им духом храбрости, ожидают с последним нетерпением минуты запечатлеть кровию преданность свою к августейшему престолу и Отечеству. Все движения были до сего направляемы к сей единой цели и к спасению первопрестольного града Москвы..."
   Дом Ростопчина на Большой Лубянке был тем пунктом, куда стекались все известия о военных действиях и откуда растекались по Москве. Дом постоянно был наполнен людьми: курьерами, офицерами и генералами, следующими в армию или из армии, не покинувшими город дворянами, которые приходили узнать свежие новости, служащими, адъютантами, различными посетителями.
   В последние дни августа по предложению хозяина в доме Ростопчина поселился Н.М.Карамзин. У них были давние хорошие отношения, и даже более: по московским меркам они считались родней, их жены были двоюродными сестрами. Но Карамзин поселился у губернатора не в качестве родственника.
   20 августа историк отправил из Москвы в Ярославль жену с детьми, сам же остался в городе, намереваясь вступить в ополчение. "Наши стены ежедневно более и более пустеют, уезжает множество, - писал он после отъезда семьи в письме в Петербург И.И.Дмитриеву. - Я рад сесть на своего серого коня и вместе с Московскою удалою дружиною примкнуть к нашей армии. Не говорю тебе о чувствах, с которыми я отпустил мою бесценную подругу и малюток; может быть, в здешнем мире уже не увижу их! Впрочем, душа моя довольно тверда, я простился и с "Историей": лучший и полный экземпляр ее отдал жене, а другой в Архив иностранной коллегии... Я благословил Жуковского на брань: он вчера выступил отсюда навстречу к неприятелю". В ополчение проводил Карамзин и П.А.Вяземского, и своего помощника, молодого историка К.Ф.Калайдовича, и многих других.
   Ростопчин отказал Карамзину в направлении в армию и оставил при своем штабе, чем Карамзин был недоволен. 27 августа он посетовал в письме брату: "Живу у графа Ростопчина, но без всякого дела и без всякой пользы. Душе моей противна мысль быть беглецом: для этого не выеду из Москвы, пока все не решится". "Хотя пребывание мое здесь и бесполезно для отечества, иронизирует Карамзин в письме к жене, - по крайней мере, не уподоблюсь трусам, и служу примером государственной, так сказать, нравственности". (Карамзин выехал из Москвы с последними отрядами русской армии за несколько часов до вступления в нее французов.)
   Карамзин предложил Ростопчину писать за него афишки к народу, сказав, что это было бы его платой за гостеприимство и хлеб-соль. Но Ростопчин, поблагодарив, отклонил это предложение. "И, признаюсь, - замечает по этому поводу П.А.Вяземский, - поступил очень хорошо. Нечего и говорить, что под пером Карамзина эти листки, эти беседы с русским народом были бы лучше писаны, сдержаннее и вообще имели бы более правительственного достоинства. Но зато лишились бы они этой электрической, скажу: грубой воспламенительной силы, которая в это время именно возбуждала и потрясала народ".
   26 августа с нетерпением и тревогой в Москве ожидали известий о генеральном сражении. К вечеру поступили первые известия об ожесточенности битвы, о множестве убитых и раненых с обеих сторон. Поздно ночью Ростопчин получил от Кутузова официальное донесение о сражении.
   "1812 г. августа 26.
   № 70 Место сражения при сельце Бородине.
   Милостивый государь мой Федор Васильевич!
   Сего дня было весьма жаркое и кровопролитное сражение. С помощью Божиею русское войско не уступило в нем ни шагу, хотя неприятель в весьма превосходных силах действовал против него. Завтра, надеюсь я, возлагая мое упование на Бога и на Московскую святыню, с новыми силами с ним сразиться.
   От вашего сиятельства зависит доставить мне из войск, под начальством вашим состоящих, столько, сколько можно будет.
   С истинным и совершенным почтением пребываю вашего сиятельства, милостивого государя моего, всепокорный слуга
   князь Кутузов".
   Тотчас же, ночью, Ростопчин написал текст очередного "Послания к жителям Москвы", в котором сообщал о письме Кутузова, привезенном с места сражения, приводил его текст и сообщал москвичам о том, какие меры предпринимает он: "Я посылаю в армию 4000 человек здешних новых солдат, на 250 пушек снаряды, провианта. Православные, будьте спокойны! Кровь наша проливается за Отечество... Бог укрепит силы наши, и злодей положит кости свои в земле русской".
   Но на следующий день, 27 августа, когда Москва читала напечатанную в тысячах экземпляров афишу, Ростопчин получил от Кутузова депешу: "Ночевав на месте сражения, я взял намерение отступить шесть верст, что будет за Можайском. Собравши войски, освежив мою артиллерию и укрепив себя ополчением Московским, в полном уповании на помощь Всесильного и на оказанную неимоверную храбрость нашего войска, увижу, что я могу предпринять против неприятеля".
   В другом письме - в тот же день - Кутузов писал, что намерен "у Москвы выдержать решительную, может быть, битву противу, конечно, уже несколько пораженных сил неприятеля". Два дня спустя из подмосковных Вязем он сообщает: "Мы приближаемся к генеральному сражению у Москвы".
   Тогда даже Кутузов не считал Бородино генеральным сражением войны 1812 года, французы также называли его просто битвой под Москвой, считая в том же ряду, как, например, сражение у Смоленска. Гораздо позже, уже при помощи историков, русское общество осознало истинный масштаб и историческое значение "сражения при сельце Бородине".
   Но сохранилось свидетельство о том, что по крайней мере один русский человек сумел увидеть в Бородинском сражении не ступень к решительному перелому в войне, а сам перелом. А.Я.Булгаков - курьер из армии, доставивший Ростопчину письмо Кутузова от 27 августа, оказался свидетелем разговора графа с Карамзиным, и его так поразили "пророческие изречения историографа, который предугадывал уже тогда начало очищения России от несносного ига Наполеона", что он записал эту беседу и рассказал о ней в воспоминаниях.
   - Ну, мы испили до дна горькую чашу, - сказал Карамзин, выслушав сообщение Булгакова об ужасных потерях в сражении. - Но зато наступает начало его и конец наших бедствий. Поверьте, граф, Наполеон, будучи обязан всеми успехами своими дерзости, от дерзости и погибнет.
   - Вы увидите, что он вывернется! - с досадой возразил Ростопчин.
   Карамзин стал объяснять свою мысль:
   - Нет, граф, тучи, накопляющиеся над его главою, вряд ли разойдутся!.. У Наполеона все движется страхом, у нас - преданностью, там - сбор народов, в душе его ненавидящих, у нас - один народ, мы - дома, он от Франции отрезан... - Затем Карамзин добавил: - Одного можно бояться...
   - Вы боитесь, - воскликнул Ростопчин, угадывая его мысль, - чтобы государь не заключил мира?
   - Да, - подтвердил Карамзин. - Впрочем, он торжественно поклялся, что не положит меча...
   В Москву привезли смертельно раненного Багратиона. Те три дня, в которые принималось решение защищать столицу или оставить без боя, он находился в доме Ростопчина. Когда же судьба Москвы была решена, Багратион, от которого не скрывали тяжести его ранения, прощаясь с Ростопчиным, написал ему перед отъездом прощальную записку: "Прощай, мой почтенный друг. Я больше не увижу тебя. Я умру не от раны моей, а от Москвы".
   Между тем Москва наполнялась транспортами раненых, солдатами, отставшими от своих частей, появились дезертиры и мародеры, сбивавшиеся в шайки по кабакам, - все это было грозным предвестием.
   Ночью 30 августа Ростопчин получает от Кутузова сообщение, что один неприятельский корпус повернул на Звенигородскую дорогу и, возможно, попытается проникнуть в Москву. "Неужели не найдет он гроб свой от дружины Московской, когда б осмелился он посягнуть на столицу", - писал Кутузов, давая понять Ростопчину, что надеется на его военную помощь.
   Все воинские силы, формировавшиеся в Москве, вся артиллерия уже были отправлены в армию, в городе оставался лишь гарнизонный полк и полицейские команды. Ростопчин мог прибегнуть лишь к последнему средству, которое оставалось у него. Он пишет последнее "Послание к жителям Москвы":
   "Братцы!
   Сила наша многочисленная и готова положить живот, защищая Отечество, не пустить злодея в Москву. Но должно пособить, и нам свое дело сделать. Грех тяжкий своих выдавать. Москва наша мать. Она нас поила, кормила и богатила. Я вас призываю, именем Божией Матери, на защиту храмов Господних, Москвы, земли Русской. Вооружитесь, кто чем может, и конные, и пешие; возьмите только на три дни хлеба; идите со крестом; возьмите хоругви из церквей и с сим знаменем собирайтесь тотчас на Трех Горах; я буду с вами, и вместе истребим злодея. Слава в вышних, кто не отстанет! Вечная память, кто мертвый ляжет! Горе на Страшном суде, кто отговариваться станет!"
   Ростопчин распорядился прекратить работу судебных и других учреждений, еще остававшихся в Москве, и всем чиновникам ехать в Нижний Новгород.
   Утром он велел заложить кареты и отправил жену и трех дочерей в Ярославль. "Прощание наше было тягостно; мы расставались, может быть, навсегда", - вспоминал он. Сам Ростопчин понимал, что у него не так уж много шансов остаться живым. Он еще надеялся, что Кутузов готов драться на улицах. Армия подошла к Москве и остановилась у Филей, отблески бивачных огней были видны из центра города. Может быть, Ростопчин вспоминал Введенский острожек Пожарского и его защитников: в Москве тогда говорили с особым значением, что графский дом - "рядом с домом, принадлежавшим князю Пожарскому".
   Весь день 31 августа Ростопчин ждал распоряжений от Кутузова, но их не было. К вечеру Ростопчин отпечатал краткое извещение: "Я завтра рано еду к светлейшему князю, чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев".
   На рассвете Ростопчин поехал в ставку Кутузова на Поклонную гору. Хотя Кутузов и сказал ему, что "решился на этом самом месте дать сражение Наполеону", многие генералы и офицеры находили позицию невыгодной и даже гибельной для русской армии. Кутузов намеревался устроить военный совет. Ростопчин, не приглашенный на него, вернулся в Москву, полный сомнений и не имея четкого представления о действиях армии.
   В 8 часов вечера адъютант Кутузова штаб-ротмистр Карл Монтрезор привез Ростопчину письмо главнокомандующего:
   "Милостивый государь мой граф
   Федор Васильевич!
   Неприятель, отделив колонны свои на Звенигород и Боровск, и невыгодное здешнее местоположение принуждают меня с горестию Москву оставить. Армия идет на Рязанскую дорогу. К сему покорно прошу ваше сиятельство прислать мне с сим же адъютантом моим Монтрезором сколько можно более полицейских офицеров, которые могли бы армию провести через разные дороги на Рязанскую дорогу.
   Пребываю с совершенным почтением, милостивый государь, вашего сиятельства всепокорный слуга
   князь Голенищев-Кутузов".
   Итак, Москва будет сдана без боя. Можно представить себе после получения этого известия состояние Ростопчина, оно отразилось в донесении, которое он отправил этой ночью императору Александру с курьером. В нем он писал: "Князь Кутузов прислал ко мне письмо, в коем требует от меня полицейских офицеров для сопровождения армии на Рязанскую дорогу. Он говорит, что с сожалением оставляет Москву. Государь! поступок Кутузова решает жребий столицы и Вашей империи. Россия содрогнется от уступлении города, где сосредоточивается величие ее, где прах Ваших предков. Я последую за армиею. Я все вывез, мне остается только плакать об участи моего отечества... "
   Отправив полицейских-проводников к Кутузову, Ростопчин стал готовиться к отъезду.
   "Я послал камердинера на свою дачу, - пишет он в своих "Записках о 1812 годе", - чтобы взять там два портрета, которыми я очень дорожу: один жены моей, а другой - императора Павла. Надо тут заметить, что в обоих домах моих оставлена была мною полная обстановка: картины, книги, мраморные вещи, бронза, фарфор, все экипажи и погреб с винами. Хотя я наперед был уверен, что все это будет разграблено, но хотел понести те же потери, какие понесены были другими, и стать на один уровень с жителями, имевшими в Москве свои дома".
   Требовалось завершить то, что оставалось на последнюю очередь. "Важное, нужное и драгоценное - все уже отправлено было, - пишет Ростопчин в воспоминаниях, - но должно было потопить оставшийся (на баржах на Москве-реке. - В.М.) порох 6000 пуд, выпустить в магазине 730 000 ведер вина, отправить пожарные, полицейские и прочие команды, гарнизонный полк и еще два, пришедшие к 6 часам утра". Все это было сделано утром.
   Вечером же и ночью Ростопчин занимался эвакуацией жителей из Москвы. В его распоряжении оставалось около пяти тысяч подвод с лошадьми, он разослал их по госпиталям, приказав вывозить раненых и больных, а ходячим объявить, что город сдают неприятелю без боя и чтобы они потихоньку шли за транспортом. (Оставались лишь те, кто по своему состоянию не мог выдержать перевозки. Кутузов в специальном письме французскому командованию поручал их "милосердию противника".)
   Архиепископу Московскому Августину Ростопчин приказал немедленно, ночью, выехать во Владимир, забрав с собою главные московские святыни Владимирскую и Иверскую иконы Божией Матери.
   По улицам Москвы помчались полицейские-вестовые, объявляя, что враг вступает в город и чтобы все жители спешно уходили.
   К Ростопчину на Большую Лубянку непрерывным потоком шли люди.
   В 11 часов вечера приехали генерал-аншеф принц Вюртембергский и генерал-лейтенант герцог Ольденбургский с требованием ехать с ними к Кутузову - убеждать его отменить распоряжение о сдаче Москвы без боя. Ростопчин отказался, понимая бесполезность такой поездки. Они поехали вдвоем, но не были приняты Кутузовым, хотя первый доводился дядей, а второй - двоюродным братом императору.
   Молодые офицеры предлагали Ростопчину сражаться на улицах, он благодарил их за похвальную ревность, но указывал на необходимость подчиниться плану главнокомандующего.
   Не успевшие выехать и не имевшие на это средств также шли к генерал-губернатору. Оказалось, в суете забыли двух грузинских княжен и экзарха Грузии.
   Ростопчин доставал лошадей, раздавал деньги, поскольку казенных средств на это не предусматривалось, он отдавал свои, и к утру у него осталось на его собственные расходы лишь 630 рублей.
   К 10 часам утра все распоряжения были отданы, уже два часа по улицам Москвы шла русская армия, пора было уезжать.
   О последних минутах пребывания Ростопчина в доме на Большой Лубянке, вернее, об одном из эпизодов - расправе над Верещагиным - имеется много различных материалов; воспоминания свидетелей, рассказы современников, основывающиеся на тогдашней московской молве, реконструкции историков и литераторов, в том числе Л.Н.Толстого в "Войне и мире". Описан этот эпизод и в воспоминаниях Ростопчина:
   "Я спустился на двор, чтобы сесть на лошадь, и нашел там с десяток людей, уезжавших со мною. Улица перед моим домом была полна людьми простого звания, желавших присутствовать при моем отъезде. Все они при моем появлении обнажили головы. Я приказал вывести из тюрьмы и привести ко мне купеческого сына Верещагина, автора наполеоновских прокламаций, и еще одного французского фехтовального учителя, по фамилии Мутонб, который за свои революционные речи был предан суду и, уже более трех недель тому назад, приговорен уголовной палатой к телесному наказанию и к ссылке в Сибирь; но я отсрочил исполнение этого приговора. Оба они содержались в тюрьме для неисправных должников...
   Приказав привести ко мне Верещагина и Мутона и обратившись к первому из них, я стал укорять его за преступление, тем более гнусное, что он один из всего московского населения захотел предать свое отечество; я объявил ему, что он приговорен Сенатом к смертной казни и должен понести ее, - и приказал двум унтер-офицерам моего конвоя рубить его саблями. Он упал, не произнеся ни одного слова.
   Тогда, обратившись к Мутону, который, ожидая той же участи, читал молитвы, я сказал ему: "Дарую вам жизнь; ступайте к своим и скажите им, что негодяй, которого я только что наказал, был единственным русским, изменившим своему отечеству". Я провел его к воротам и подал знак народу, чтобы пропустили его. Толпа раздвинулась, и Мутон пустился опрометью бежать, не обращая на себя ничьего внимания...
   Я сел на лошадь и выехал со двора и с улицы, на которой стоял мой дом. Я не оглядывался, чтобы не смущаться тем, что произошло. Глаза закрывались, чтобы не видеть ужасной действительности..."
   На заставе, пишет Ростопчин, "я почтительно поклонился первому городу Российской империи, в котором я родился, которого я был блюстителем и где схоронил двух из детей моих. Долг свой я исполнил; совесть моя безмолвствовала, так как мне не в чем было укорить себя, и ничто не тяготило моего сердца; но я был подавлен горестью и вынужден завидовать русским, погибшим на полях Бородина. Они умерли, защищая свое отечество, с оружием в руках и не были свидетелями торжества Наполеона".
   "В понедельник мы оставили Москву без боя, - вспоминает офицер-артиллерист Ф.Растковский. - Проходя через город, мы на каждом шагу убеждались, что Москва была почти совсем пуста; в домах - никого и ничего; жители почти все выбрались, а запоздавшие уходили вместе с нами целыми семьями. Все казенное имущество было вывезено на подводах, а обыватели сами спасали, что могли".
   На французов, входящих в город, безлюдье Москвы произвело гнетущее впечатление, их охватывали страх и тревога. "Молча, в порядке, проходим мы по длинным, пустынным улицам, - рассказывает французский офицер Цезарь Ложье, описывая победное вступление своей дивизии в Москву, - глухим эхом отдается барабанный бой от стен пустых домов. Мы тщетно стараемся казаться спокойными, но на душе у нас неспокойно: нам кажется, что должно случиться что-то необыкновенное". Наполеон несколько раз спрашивал: "Где начальство Москвы? Где Ростопчин? Где магистрат?" Ему отвечали, что никого не могли найти. Подъезжая к Кремлю, Наполеон сказал: "Какие страшные стены". Все из тех генералов и офицеров свиты, которые сопровождали императора в этот день и впоследствии написали воспоминания, согласно отмечают, что Наполеон был мрачен и подавлен...
   Пожары в Москве начались в первые же часы вступления в город французов 1 сентября и пылали до 9 сентября, когда сильные дожди загасили пламя. Но к этому времени большая часть Москвы превратилась в дымящиеся руины. Впоследствии, когда были подсчитаны потери, оказалось, что из 9158 жилых домов пожар уничтожил 6532, сгорели 122 церкви, почти все лавки и торговые ряды.
   Дом Ростопчина на Большой Лубянке в пожар 1812 года не горел. Его занял один из ближайших соратников Наполеона генерал-адъютант, маршал, посол Франции в России в 1811-1812 годах Жак-Бернар Лористон.
   Интендантский офицер наполеоновской армии Анри Бейль (в будущем известный писатель, выступавший в печати под псевдонимом Стендаль) в заметках, которые он делал во время пребывания французов в Москве, рассказывает о "прекрасном особняке" Ростопчина.
   Стендаль описывает анфилады зал со штофными обоями и плафонами работы замечательных французских и итальянских художников, они напоминают ему дивные виллы Италии. Его поражают предметы искусства, наполняющие особняк: сервский фарфор, богемский хрусталь, персидские, индийские, турецкие ковры, коллекции чубуков и кальянов, картины, бронзовые и мраморные статуи. Но более всего его поразила богатая библиотека, в которой он обнаружил лучшие сочинения мировой литературы и редчайшие издания.
   Из дома Ростопчина 23 сентября Лористон выехал в Тарутинский лагерь Кутузова для переговоров о мире.
   Уходя из Москвы, французы заложили в печи и трубы дома Ростопчина снаряды и порох, но истопник заметил это - и предотвратил взрыв.
   До сих пор не прекращаются споры о том, кто сжег Москву: русские по приказу Ростопчина или французы. Л.Н.Толстой пытался примирить разноречивые исторические свидетельства, считая главной причиной пожара объективные условия и обстоятельства: "Как ни лестно было французам обвинять зверство Ростопчина и русским обвинять Бонапарта или потом влагать героический факел в руки своего народа, нельзя не видеть, что такой непосредственной причины пожара не могло быть, потому что Москва должна была сгореть, как должна сгореть каждая деревня, фабрика, всякий дом, из которого выйдут хозяева и в который пустят хозяйничать и варить себе кашу чужих людей. Москва сожжена жителями, это правда; но не теми жителями, которые оставались в ней, а теми, которые выехали из нее". Между прочим, объективную неизбежность пожара предсказывал и Ростопчин. В письме жене, написанном в день вступления французов в Москву, он писал: "Город уже грабят, а так как нет пожарных труб, то я убежден, что он сгорит", и 9 сентября, когда Москва уже наполовину выгорела, он повторил: "Я хорошо знал, что пожар неизбежен".
   Вопрос о причинах пожара Москвы в 1812 году имеет два аспекта: установление достоверной исторической картины и политическую и идеологическую подоплеку этого события. Причем второй аспект и для современников, и для потомков в решении вопроса имел главное значение, и именно такой - политический и идеологический - подход чрезвычайно запутал его.
   Достоверные и легкодоступные документальные сведения о пожаре Москвы позволяют восстановить события и отметить зигзаги поворотов толкования его общественным мнением.
   В преддверии угрозы захвата Наполеоном Москвы Ростопчин не раз заявлял о намерении перед вступлением неприятеля столицу "обратить в пепел". Но для осуществления этого плана он считал необходимым одно условие: из оставляемой Москвы "выпроводить жителей", то есть жечь пустой город. "Моя мысль поджечь город до вступления злодея была полезна, - писал Ростопчин в письме 11 сентября 1812 года. - Но Кутузов обманул меня... Было уже поздно". По подсчетам Ростопчина, в Москве оставалось около 10 тысяч жителей, и он отказался от своего плана. Ростопчин пишет в воспоминаниях, что оставил в Москве лишь шесть человек полицейских офицеров, чтобы иметь информацию о происходящем в городе. Они доставляли "донесения в главную квартиру, посредством казачьих аванпостов, до которых они могли пробираться через Сокольницкий лес". Ни о каких "поджигателях" не было и речи. В 1823 году Ростопчин издал брошюру "Правда о пожаре Москвы", в которой определенно и четко заявил, что к сожжению ее в 1812 году он не имел никакого отношения.