что душа совершенно бессмертна и неуничтожима, мы не можем. А раз не можем,
умирающий непременно будет бояться за свою душу, как бы, отделяясь от тела на этот раз,
она не погибла окончательно.

Выслушав Симмия и Кебета, мы все помрачнели. Потом мы признавались друг другу, что
прежние доводы полностью нас убедили, а тут мы снова испытывали замешательство и
были полны недоверия не только к сказанному прежде, но и к тому, что нам еще
предстояло услышать. Может быть, это мы никуда не годны и не способны ни о чем
судить? Или же сам вопрос не допускает ясного ответа?

Эхекрат. Клянусь богами, Федон, я вас отлично понимаю. Послушал я тебя, и вот что
примерно хочется мне сказать самому себе: "Какому же доказательству мы теперь поверим,
если Сократ говорил так убедительно, и, однако же, все его рассуждения поколеблены! До
сих пор меня всегда особенно привлекал взгляд на душу как на своего рода гармонию.
Когда об этом зашла речь, мне словно напомнили, что я давно держусь такого мнения и
сам, и теперь снова, как бы с самого начала, мне до крайности нужно какое-нибудь иное
{28}
доказательство, которое уверит меня, что душа умирает вместе с телом. Продолжай, ради
Зевса! Как Сократ вернулся к своему доказательству? И был ли он заметно удручен - так
же как и вы - или же, напротив, спокойно помог вашему исследованию? И вполне ли
успешной была его помощь или не вполне? Расскажи нам обо всем как можно точнее!

Федон. Знаешь, Эхекрат, я часто восхищался Сократом, но никогда не испытывал такого
восхищения, как в тот раз. Он нашелся, что ответить, но в этом нет еще, пожалуй, ничего
странного. Если я был восхищен сверх всякой меры, так это тем, во-первых, с какой
охотой, благожелательностью и даже удовольствием он встретил возражения своих
молодых собеседников, далее, тем, как чутко подметил он наше уныние, вызванное их
доводами, и, наконец, как прекрасно он нас исцелил. Мы были точно воины, спасающиеся
бегством после поражения, а он ободрил нас и повернул назад, чтобы вместе с ним и под
его руководительством внимательно исследовать все сначала.

Эхекрат. Как же именно?

Федон. Сейчас объясню. Случилось так, что я сидел справа от Сократа, подле самого ложа
- на скамеечке - и потому гораздо ниже его. И вот, проведя рукой по моей голове и
пригладив волосы на шее - он часто играл моими волосами, - Сократ промолвил:

- Завтра, Федон, ты, верно, острижешь эти прекрасные кудри?

- Боюсь, что так, Сократ, - отвечал я.

- Не станешь ты этого делать, если послушаешься меня.

- Отчего же? - спросил я.

- Да оттого, что еще сегодня и я остригусь вместе с тобою, если наше доказательство
скончается и мы не сумеем его оживить. Будь я на твоем месте и ускользни доказательство
у меня из рук, я бы дал клятву, по примеру аргосцев, не отращивать волосы до тех пор,
пока не одержу победы в новом бою против доводов Симмия и Кебета.

- Но ведь, как говорится, против двоих даже Гераклу не выстоять, - возразил я.

- Тогда кликни на помощь меня - я буду твоим Иолаем, пока день еще не погас.

- Конечно, кликну, только давай наоборот: я буду Иолаем, а ты Гераклом.

- Это все равно, - сказал Сократ. - Но прежде всего давай остережемся одной
опасности.

- Какой опасности? - спросил я.

- Чтобы нам не сделаться ненавистниками всякого слова, как иные становятся
человеконенавистниками, ибо нет большей беды, чем ненависть к слову. Рождается она
таким же точно образом, как человеконенавистничество. А им мы проникаемся, если
сперва горячо и без всякого разбора доверяем кому-нибудь и считаем его человеком
совершенно честным, здравым и надежным, но в скором времени обнаруживаем, что он
неверный, ненадежный и еще того хуже. Кто испытает это неоднократно, и в особенности
по вине тех, кого считал самыми близкими друзьями, тот в конце концов от частых обид
ненавидит уже всех подряд и ни в ком не видит ничего здравого и честного. Тебе, верно,
случалось замечать, как это бывает.

- Конечно, случалось, - сказал я.
{29}
- Но разве это не срам? - продолжал Сократ. - Разве не ясно, что мы приступаем к
людям, не владея искусством их распознавать? Ведь кто владеет этим искусством по-
настоящему, тот рассудит, что и очень хороших и очень плохих людей немного, а
посредственных - без числа.

- Как это? - спросил я.

- Так же точно, как очень маленьких и очень больших. Что встретишь реже, чем очень
большого или очень маленького человека или собаку и так далее? Или что-нибудь очень
быстрое или медленное, безобразное или прекрасное, белое или черное? Разве ты не
замечал, что во всех таких случаях крайности редки и немногочисленны, зато середина
заполнена в изобилии?

- Конечно, замечал, - сказал я.

- И если бы устроить состязание в испорченности, то и первейших негодяев оказалось бы
совсем немного, не так ли?

- Похоже, что так, - сказал я.

- Вот именно, - подтвердил он. - Но не в этом сходство между рассуждениями и
людьми - я сейчас просто следовал за тобою, куда ты вел, - а в том, что иногда мы
поверим доказательству и признаем его истинным (хотя сами искусством рассуждать не
владеем), а малое время спустя решим, что оно ложно, - когда по заслугам, а когда и
незаслуженно, и так не раз и не два. Особенно, как ты знаешь, это бывает с теми, кто
любит отыскивать доводы и за и против чего бы то ни было: в конце концов они
начинают думать, будто стали мудрее всех на свете и одни только постигли, что нет
ничего здравого и надежного ни среди вещей, ни среди суждений, но что все решительно
испытывает приливы и отливы, точно воды Еврипа, и ни на миг не остается на месте.

- Да, все, что ты сказал, - чистая правда.

- А когда так, Федон, было бы печально, если бы, узнав истинное, надежное и доступное
для понимания доказательство, а затем встретившись с доказательствами такого рода, что
иной раз они представляются истинными, а иной раз ложными, мы стали бы винить не
себя самих и не свою неискусность, но от досады охотно свалили бы собственную вину на
доказательства и впредь, до конца дней упорно ненавидели бы и поносили рассуждения,
лишив себя истинного знания бытия.

- Да, клянусь Зевсом, - сказал я, - это было бы очень печально.

- Итак, - продолжал он, - прежде всего охраним себя от этой опасности и не будем
допускать мысли, будто в рассуждениях вообще нет ничего здравого, скорее будем считать,
что это мы сами еще недостаточно здравы и надо мужественно искать полного
здравомыслия: тебе и остальным - ради всей вашей дальнейшей жизни, мне же - ради
одной только смерти. Сейчас обстоятельства складываются так, что я рискую показаться
вам не философом, а завзятым спорщиком, а это уже свойство полных невежд. Они, если
возникает разногласие, не заботятся о том, как обстоит дело в действительности; как бы
внушить присутствующим свое мнение - вот что у них на уме. В нынешних
обстоятельствах, мне кажется, я отличаюсь от них лишь тем, что не присутствующих
стремлюсь убедить в правоте моих слов - разве что между прочим, - но самого себя,
чтобы убедиться до конца. Вот мой расчет, дорогой друг, и погляди, какой своекорыстный
расчет: если то, что я утверждаю, окажется истиной, хорошо, что я держусь такого
убеждения, а если для умершего нет уже ничего, я хотя бы не буду докучать
присутствующим своими жалобами в эти предсмертные часы, и, наконец, глупая моя
выдумка тоже не сохранится среди живых - это было бы неладно, - но вскоре погибнет.
{30}
Вот как я изготовился, Симмий и Кебет, чтобы приступить к доказательству. А вы
послушайтесь меня и поменьше думайте о Сократе, но главным образом - об истине; и
если решите, что я говорю верно, соглашайтесь, а если нет - возражайте, как только
сможете. А не то смотрите - я увлекусь и введу в обман разом и себя самого, и вас, а
потом исчезну, точно пчела, оставившая в ранке жало.

Однако ж вперед! Раньше всего напомните мне, что говорили, - на случай, если я что
забыл. Симмий, если не ошибаюсь, был в сомнении и в страхе, как бы душа, хотя она и
божественнее и прекраснее тела, все же не погибла первою - по той причине, что она
своего рода гармония. А Кебет, мне кажется, соглашается со мною в том, что душа
долговечнее тела, но, по его мнению, никто не может быть уверен, что душа, после того
как сменит и сносит много тел, покидая последнее из них, не погибает и сама; именно
гибель души и есть, собственно, смерть, потому что тело отмирает и гибнет непрестанно.
Это или что другое нужно нам рассмотреть, Кебет и Симмий?

Оба отвечали, что именно это.

- Скажите, - продолжал Сократ, - вы отвергаете все прежние доводы целиком или же
одни отвергаете, а другие нет?

- Одни отвергаем, - отвечали они, - другие нет.

- А как насчет того утверждения, что знание - это припоминание и что, если так, душа
наша непременно должна была где-то существовать, прежде чем попала в в оковы тела?

- Я, - промолвил Кебет, - и тогда нашел это утверждение на редкость убедительным, и
сейчас ни в коем случае не хочу от него отказываться.

- И я так считаю, - сказал Симмий, - и был бы очень изумлен, если бы мое мнение
вдруг переменилось.

Тогда Сократ:

- А между тем, друг-фиванец, тебе придется его переменить, если ты останешься при
мысли, что гармония - это нечто составное, а душа - своего рода гармония, слагающаяся
из натяжения телесных начал. Ведь ты едва ли и сам допустишь, что гармония сложилась
и существовала прежде, нежели то, из чего ей предстояло сложиться. Или все-таки
допустишь?

- Никогда, Сократ! - воскликнул Симмий.

- Но ты видишь, что именно это ты нечаянно и утверждаешь? Ведь ты говоришь, что
душа существует до того, как воплотится в человеческом образе, а значит, она существует,
сложившись из того, что еще не существует. Ведь гармония совсем непохожа на то, чему
ты уподобляешь ее сейчас: наоборот, сперва рождается лира, и струны, и звуки, пока еще
негармоничные, и лишь последней возникает гармония и первой разрушается. Как же этот
новый твой довод будет звучать в лад с прежним?

- Никак не будет, - отвечал Симмий.

- А ведь если какому доводу и следует звучать стройно и в лад, так уж тому, который
касается гармонии.

- Да, конечно, - согласился Симмий.

- А у тебя не выходит в лад, - сказал Сократ. - Так что гляди, какой из двух доводов ты
выбираешь: что знание - это припоминание или что душа - гармония.
{31}
- Первый, Сократ, несомненно, первый. Второй я усвоил без доказательства,
соблазненный его правдоподобием и изяществом, то есть так же, как обычно принимает
его большинство людей. Но я прекрасно знаю, что доводы, доказывающие свою правоту
через правдоподобие, - это пустохвалы, и, если не быть настороже, они обманут тебя
самым жестоким образом. Так случается и в геометрии, и во всем прочем. Иное дело -
довод о припоминании и знании: он строится на таком основании, которое заслуживает
доверия. Сколько я помню, мы говорили, что душа существует до перехода своего в тело с
такой же необходимостью, с какою ей принадлежит сущность, именуемая бытием. Это
основание я принимаю как верное и достаточное и нимало в нем не сомневаюсь. А если
так, я, по-видимому, не должен признавать, что душа есть гармония, кем бы этот взгляд ни
высказывался - мною или еще кем-нибудь.

- Ну, так и что же, Симмий? Как тебе кажется, может ли гармония или любое другое
сочетание проявить себя как-то иначе, чем составные части, из которых оно складывается?

- Никак не может.

- Стало быть, как я думаю, ни действовать само, ни испытывать воздействие как-нибудь
иначе, чем ни?

Симмий согласился.

- И значит, гармония не может руководить своими составными частями, наоборот, она
должна следовать за ними?

Симмий подтвердил.

- И уж подавно ей и не двинуться, и не прозвучать вопреки составным частям, одним
словом, никакого противодействия им не оказать?

Да, ни малейшего.

- Пойдем дальше. Всякая гармония по природе своей такова, какова настройка?

- Не понимаю тебя.

- Ну, а если настройка лучше, полнее - допустим, что такое возможно, - то и гармония
была бы гармонией в большей мере, а если хуже и менее полно, то в меньшей мере.

- Совершенно верно.

- А к душе это приложимо, так чтобы хоть ненамного одна душа была лучше, полнее
другой или хуже, слабее именно как душа?

- Никак не приложимо!

- Продолжим, ради Зевса. Про душу говорят, что одна обладает умом и добродетелью и
потому хороша, а другая безрассудна, порочна и потому дурна. Верно так говорится или
неверно?

- Да, верно.

- А если душу считать гармонией, как нам обозначить то, что содержится в душах -
добродетель и порочность? Назовем первую еще одной гармонией, а вторую
дисгармонией? И про хорошую душу скажем, что она гармонична и, будучи сама
гармонией, несет в себе еще одну гармонию, а про другую - что она и сама
негармонична, и другой гармонии не содержит?
{32}
- Я, право, не знаю, как отвечать, - промолвил Симмий. - Однако же ясно: раз мы так
предположили, то и скажем что-нибудь вроде этого.

- Но ведь мы уже признали, - продолжал Сократ, - что ни одна душа не может быть
более или менее душою, чем другая, а это означает признать, что одна гармония не может
быть более, полнее или же менее, слабее гармонией, чем другая. Так?

- Именно так.

- А что не есть гармония более или менее, то не должно быть и настроено более или
менее. Верно?

- Верно.

- А что не настроено более или менее, будет ли это причастно гармонии в большей или
меньшей степени, нежели что-то иное, или одинаково?

- Одинаково.

- Значит, душа, раз она всегда остается самой собою и не бывает ни более ни менее
душою, чем другая душа, не бывает и настроенной в большей или меньшей степени?

- Да, не бывает.

- И если так, [одна душа] не может быть причастна гармонии или дисгармонии более
полно, [чем другая]?

- Выходит, что нет.

- Но повторяю, если так, может ли одна душа оказаться причастной порочности или
добродетели более полно, чем другая? Ведь мы признали, что порочность - это
дисгармония, добродетель же - гармония.

- Никак не может.

- А еще вернее, пожалуй, - если быть последовательными - ни одна душа, Симмий,
порочности не причастна: ведь душа - это гармония, а гармония, вполне оставаясь самой
собою, то есть гармонией, никогда не будет причастна дисгармонии.

- Да, конечно.

- И душа не будет причастна порочности, поскольку она остается доподлинно душою.

- Можно ли сделать такой вывод из всего, что было сказано?

- Из нашего рассуждения следует, что все души всех живых существ одинаково хороши,
коль скоро душам свойственно оставаться тем, что они есть, - душами.

- Мне кажется, что так, Сократ.

- Но кажется ли тебе это верным? Кажется ли тебе, что мы пришли бы к такому выводу,
будь наше исходное положение - что душа это гармония - верно?

- Ни в коем случае!

- Пойдем дальше, - продолжал Сократ. - Что правит всем в человеке - душа,
особенности если она разумна, или что иное, как, по твоему?
{33}
- По-моему, душа.

- А правит она, уступая состоянию тела или противясь ему? Я говорю вот о чем: если,
например, у тебя жар и жажда, душа влечет тебя в другую сторону и не велит пить, если ты
голоден - не велит есть, и в тысяче других случаев мы видим, как она действует вопреки
телу. Так или не так?

- Именно так.

- Но разве мы не согласились раньше, что душа, если это гармония, всегда поет в лад с
тем, как натянуты, или отпущены, или звучат, или как-то еще размещены и расположены
составные части? Разве мы не согласились, что душа следует за ними и никогда не
властвует?

- Да, - отвечал Симмий, - согласились.

- Что же получается? Ведь мы убеждаемся, что она действует как раз наоборот -
властвует над всем тем, из чего, как уверяют, она состоит, противится ему чуть ли не во
всем и в течение всей жизни всеми средствами подчиняет своей власти и то сурово и
больно наказывает, заставляя исполнять предписания врача или учителя гимнастики, то
обнаруживает некоторую снисходительность, то грозит, то увещевает, обращаясь к
страстям, гневным порывам и страхам словно бы со стороны. Это несколько напоминает
те стихи Гомера, где он говорит об Одиссее:

В грудь он ударил себя и сказал раздраженному сердцу:
Сердце, смирись; ты гнуснейшее вытерпеть силу имело...

Разве, по-твоему, у него сложились бы такие стихи, если бы он думал, что душа - это
гармония, что ею руководят состояния тела, а не наоборот - что она сама руководит и
властвует и что она гораздо божественнее любой гармонии? Как тебе кажется?

- Клянусь Зевсом, Сократ, мне кажется, что ты прав!

- Тогда, дорогой мой, нам никак не годится утверждать, будто душа - своего рода
гармония: так мы, пожалуй, разойдемся и с божественным Гомером, и с самими собою.

- Верно, - подтвердил он.

- Вот и прекрасно, - сказал Сократ. - Фиванскую Гармонию мы как будто
умилостивили. Теперь очередь Кадма, Кебет. Как нам приобрести его благосклонность,
какими доводами?

- Мне кажется, ты найдешь как, - отозвался Кебет. - Во всяком случае, твои
возражения против гармонии меня просто восхитили - настолько они были
неожиданны. Слушая Симмия, когда он говорил о своих затруднениях, я все думал:
неужели кто-нибудь сумеет справиться с его доводами? И мне было до крайности странно,
когда он не выдержал и первого твоего натиска. Так что я бы не удивился, если бы та же
участь постигла и Кадмовы доводы.

- Ах, милый ты мой, - сказал Сократ, - не надо громких слов - как бы кто не
испортил наше рассуждение еще раньше, чем оно началось. Впрочем, об этом позаботится
божество, а мы по-гомеровски вместе пойдем и посмотрим, дело ли ты говоришь.

Что ты хочешь выяснить? Главное, если я не ошибаюсь, вот что. Ты требуешь
доказательства, что душа наша неуничтожима и бессмертна: в противном случае, говоришь
ты, отвага философа, которому предстоит умереть и который полон бодрости и
спокойствия, полагая, что за могилою он найдет блаженство, какого не мог бы обрести,
{34}
если бы прожил свою жизнь иначе, - его отвага безрассудна и лишена смысла. Пусть мы
обнаружили, что душа сильна и богоподобна, что она существовала и до того, как мы
родились людьми, - все это, по-твоему, свидетельствует не о бессмертии души, но лишь
о том, что она долговечна и уже существовала где-то в прежние времена неизмеримо
долго, многое постигла и многое совершила. Но к бессмертию это ее нисколько не
приближает, напротив, само вселение ее в человеческое тело было для души началом
гибели, словно болезнь. Скорбя проводит она эту свою жизнь, чтобы под конец погибнуть
в том, что зовется смертью. И совершенно безразлично, утверждаешь ты, войдет ли она в
тело раз или много раз, по крайней мере для наших опасений: если только человек не
лишен рассудка, он непременно должен опасаться - ведь он не знает, бессмертна ли
душа, и не может этого доказать.

Вот, сколько помнится, то, что ты сказал, Кебет. Я повторяю это нарочно, чтобы ничего не
пропустить и чтобы ты мог что-нибудь прибавить или убавить, если пожелаешь.

А Кебет в ответ:

- Нет, Сократ, сейчас я ничего не хочу ни убавлять, ни прибавлять. Это все, что я сказал.

Сократ задумался и надолго умолк. Потом начал так:

- Не простую задачу задал ты, Кебет. Чтобы ее решить, нам придется исследовать
причину рождения и разрушения в целом. И если ты не против, я расскажу тебе о том, что
приключилось со мной во время такого исследования. Если что из этого рассказа
покажется тебе полезным, ты сможешь использовать это для подкрепления твоих взглядов.

- Конечно, я не против, - ответил Кебет.

[Аргумент четвертый: теория души как эйдоса жизни]

- Тогда послушай. В молодые годы, Кебет, у меня была настоящая страсть к тому виду
мудрости, который называют познанием природы. Мне представлялось чем-то
возвышенным знать причины каждого явления - почему что рождается, почему погибает
и почему существует. И я часто бросался из крайности в крайность и вот какого рода
вопросы задавал себе в первую очередь: когда теплое и холодное вызывают гниение, не
тогда ли как судили некоторые, образуются живые существа? Чем мы мыслим - кровью,
воздухом или огнем? Или же ни тем, ни другим и ни третьим, а это наш мозг вызывает
чувство слуха, в зрения, и обоняния, а из них возникают память и представление, а из
памяти и представления, когда они приобретут устойчивость, возникает знание?

Размышлял я и о гибели всего этого, и о переменах, которые происходят в небе и на Земле,
и все для того, чтобы в конце концов счесть себя совершенно непригодным к такому
исследованию. Сейчас я приведу тебе достаточно веский довод. До тех пор я кое-что знал
ясно - так казалось и мне самому, и остальным, - а теперь, из-за этих исследований, я
окончательно ослеп и утратил даже то знание, что имел прежде, - например, среди
многого прочего перестал понимать, почему человек растет. Прежде я думал, что это
каждому ясно: человек растет потому, что ест и пьет. Мясо прибавляется к мясу, кости - к
костям, и так же точно, по тому же правилу, всякая часть [пищи] прибавляется к
родственной ей части человеческого тела и впоследствии малая величина становится
большою. Так малорослый человек делается крупным. Вот как я думал прежде. Правильно,
по-твоему, или нет?

- По-моему, правильно, - сказал Кебет.

- Или еще. Если высокий человек, стоя рядом с низкорослым, оказывался головою выше,
то никаких сомнений это у меня не вызывало. И два коня рядом - тоже. Или еще
нагляднее: десять мне казалось больше восьми потому, что к восьми прибавляется два, а
вещь в два локтя длиннее вещи в один локоть потому, что превосходит ее на половину
собственной длины.
{35}
- Ну, хорошо, а что ты думаешь обо всем этом теперь? - спросил Кебет.

- Теперь, клянусь Зевсом, - сказал Сократ, - я далек от мысли, будто знаю причину
хотя бы одной из этих вещей. Я не решаюсь судить даже тогда, когда к единице
прибавляют единицу, - то ли единица, к которой прибавили другую, стала двумя, то ли
прибавляемая единица и та, к которой прибавляют, вместе становятся двумя через
прибавление одной к другой. Пока каждая из них была отдельно от другой, каждая
оставалась единицей и двух тогда не существовало, но вот они сблизились, и я спрашиваю
себя: в этом ли именно причина возникновения двух - в том, что произошла встреча,
вызванная взаимным сближением? И если кто разделяет единицу, я не могу больше
верить, что двойка появляется именно по этой причине - через разделение, ибо тогда
причина будет как раз противоположной причине образования двух: только что мы
утверждали, будто единицы взаимно сближаются и прибавляются одна к другой, а теперь
говорим, что одна от другой отделяется и отнимается! И я не могу уверить себя, будто
понимаю, почему и как возникает единица или что бы то ни было иное - почему оно
возникает, гибнет или существует. Короче говоря, этот способ исследования мне
решительно не нравится, и я выбираю себе наугад другой.

Но однажды мне кто-то рассказал, как он вычитал в книге Анаксагора, что всему в мире
сообщает порядок и всему служит причиной Ум; и эта причина мне пришлась по душе, я
подумал, что это прекрасный выход из затруднений, если всему причина - Ум. Я решил,
что если так, то Ум-устроитель должен устраивать все наилучшим образом и всякую вещь
помещать там, где ей всего лучше находиться. И если кто желает отыскать причину, по
которой что-либо рождается, гибнет или существует, ему следует выяснить, как лучше
всего этой вещи существовать, действовать или самой испытывать какое-либо
воздействие. Исходя из этого рассуждения, человеку не нужно исследовать ни в себе, ни в
окружающем ничего иного, кроме самого лучшего и самого совершенного. Конечно, он
непременно должен знать и худшее, ибо знание лучшего и знание худшего - это одно и то
же знание. Рассудивши так, я с удовольствием думал, что нашел в Анаксагоре учителя,
который откроет мне причину бытия, доступную моему разуму, и прежде всего расскажет,
плоская ли Земля или круглая, а рассказавши, объяснит необходимую причину - сошлется
на самое лучшее, утверждая, что Земле лучше всего быть именно такой, а не какой-нибудь
еще. И если он скажет, что Земля находится в центре [мира], объяснит, почему ей лучше
быть в центре. Если он откроет мне все это, думал я, я готов не искать причины иного
рода. Да, я был готов спросить у него таким же образом о Солнце, Луне и звездах - о
скорости их движения относительно друг друга, об их поворотах и обо всем остальном,
что с ними происходит: каким способом каждое из них действует само или подвергается
воздействию. Я ни на миг не допускал мысли, что, назвавши их устроителем Ум,
Анаксагор может ввести еще какую-то причину помимо той, что им лучше всего быть в
таком положении, в каком они и находятся. Я полагал, что, определив причину каждого из
них и всех вместе, он затем объяснит, что всего лучше для каждого и в чем их общее благо.
И эту свою надежду я не отдал бы ни за что! С величайшим рвением принялся я за книги
Анаксагора, чтобы поскорее их прочесть и поскорее узнать, что же всего лучше и что хуже.

Но с вершины изумительной этой надежды, друг Кебет, я стремглав полетел вниз, когда,
продолжая читать, увидел, что Ум у него остается без всякого применения и что порядок
вещей вообще не возводится ни к каким причинам, но приписывается - совершенно
нелепо - воздуху, эфиру, воде и многому иному. На мой взгляд, это все равно, как если бы
кто сперва объявил, что всеми своими действиями Сократ обязан Уму, а потом,
принявшись объяснять причины каждого из них в отдельности, сказал: "Сократ сейчас
сидит здесь потому, что его тело состоит из костей и сухожилий и кости твердые и
отделены одна от другой сочленениями, а сухожилия могут натягиваться и расслабляться и
окружают кости - вместе с мясом и кожею, которая все охватывает. И так как кости
свободно ходят в своих суставах, сухожилия, растягиваясь и напрягаясь, позволяют
Сократу сгибать ноги и руки. Вот по этой-то причине он и сидит теперь здесь,
согнувшись". И для беседы нашей можно найти сходные причины - голос, воздух, слух и
тысячи иных того же рода, пренебрегши истинными причинами - тем, что, раз уж