неуместную, преувеличенную похвалу, но точно так же и упреки, невыносимые и от
трезвого, а от пьяного, кроме того что невыносимые, еще и постыдные из-за своей
излишней и неприкрытой откровенности.
Пока кто влюблен, он вреден и надоедлив, когда же пройдет его влюбленность, он
становится вероломным. Много наобещав, надавав множество клятв и истратив
столько же просьб, он едва-едва мог заставить своего любимца в чаянии будущих
благ терпеть его общество - настолько оно было тому тягостно. Теперь он должен
расплачиваться: вместо влюбленности и неистовства его властелинами сделались ум
и рассудительность, между тем его любимец, не заметив происшедшей перемены,
требует от него прежней благосклонности, напоминает все, что было сделано и
сказано, и разговаривает с ним так, словно это все тот же человек. От стыда тот
но решается сказать, что стал другим и что но знает, как выполнить клятвы и
обещания, данные им, когда он был под властью прежнего безрассудства. Теперь к
нему вернулись ум и рассудительность, так что он не способен стать снова похожим
на то, чем он был прежде, то есть стать тем же самым, хотя бы он все еще
совершал то же самое. Вот почему прежний влюбленный вынужден отречься и бежать:
игральный черепок выпал другой стороной, и влюбленный, сделав крутой поворот,
обращается в бегство. А прежний любимец вынужден, негодуя и проклиная,
преследовать его, не поняв с самого начала, что никогда не надо уступать
влюбленному, который наверняка безрассуден, но лучше уступать тому, кто не с
влюблен, да зато в здравом уме. Иначе придется ему поддаться человеку неверному,
сварливому, завистливому, противному, вредному для имущества, вредному и для
состояния тела, а еще гораздо более вредному для воспитания души, ценнее
которого поистине нет ничего ни у людей, ни у богов. Все это надо учесть, мои
мальчик, и понимать, что дружба влюбленного возникает не из доброжелательства,
но словно ради насыщения пищей: как волки ягнят, любят влюбленные мальчиков.
Так-то, Федр, позволь больше не занимать тебя моими рассуждениями - на этом я
;закончу свою речь.
Федр. А я думал, что это только ее половина и что ты столько же скажешь и о
невлюбл нном - о том, что надо скорее уступать ему, и укажешь на его хорошие
стороны. Ты же, Сократ, почему-то остановился.
Сократ. Не заметил ли ты, дорогой мой, что у меня уже зазвучали эпические стихи,
а не дифирамбы, хоть я только то и делал, что порицал? Если же я начну хвалить
того, другого, что же я, по-твоему, буду делать? Знаешь ли ты, что я буду
наверняка вдохновлен нимфа ми, которым ты не без умысла меня подбросил? Лучше уж
я выражу все одним словом: тот, другой, хорош всем тем, что прямо противоположно
свойствам, за которые мы порицали первого. Стоит ли об этом долго говорить?
Достаточно сказано о них обоих: пусть с моим сказом будет то, чего он
заслуживает, а я удаляюсь - перейду на тот берег речки, пока ты не принудил меня
к чему- нибудь большему.
Федр. Только не прежде, Сократ, как спадет жара. Разве ты не видишь, что уже
наступает полдень, который называют недвижным? Переждем, побеседуем еще о том,
что было сказано, а как станет, быть может, прохладнее, мы и пойдем.
Сократ. По части речей ты, Федр, божественный и прямо-таки чудесный человек! Я
думаю, что из всех речей, появившихся за время твоей жизни, никто не со чинил их
больше, чем ты, - либо ты сам произносил их, либо принуждал к этому каким-нибудь
образом других; за исключением фиванца Симмия, всех остальных ты намного
превзошел. Вот и сейчас, кажется, по твоей вине я скажу речь!
Федр. Это еще не объявление воины. Но что за речь и почему?
Сократ. Лишь только собрался я, мой друг, пере ходить речку, мой гений подал мне
обычное знамение, - с а оно всегда удерживает меня от того, что я собираюсь
сделать: мне будто послышался тотчас же какой-то голос, не разрешавший мне уйти,
прежде чем я не искуплю некий свой проступок перед божеством. Я хоть и
прорицатель, но довольно неважный, вроде как плохие грамотеи лишь поскольку это
достаточно для меня самого. Так вот, я уже ясно понимаю свой проступок - ведь и
душа, друг мой, есть нечто вещее: еще когда я говорил ту свою речь, меня что-то
тревожило и я как-то смущался: а вдруг я, по выражению Ивика, нерадение о богах
...сменяю на почесть людскую
Теперь же я чувствую, в чем мой проступок.
Федр. О чем ты говоришь?
Сократ. Ужасную, Федр, ужасную речь ты и сам принес, и меня вынудил сказать.
Федр. Как так?
Сократ. Нелепую и в чем-то даже нечестивую - а какая речь может быть еще
ужаснее?
Федр. Никакая, если только ты прав.
Сократ. Да как же? Разве ты не считаешь Эрота сыном Афродиты и неким богом?
Федр. Действительно, так утверждают.
Сократ. Но не Лисий и не ты в той речи, которую ты произнес моими устами,
околдованными тобою. Если же Эрот бог или как-то божествен - а это, конечно,
так, - то он вовсе не зло, между тем в обеих речах о нем, которые только что у
нас были, он представлен таким. Этим они обе погрешили перед Эротом, вдобавок
при их недомыслии в них столько лоску, что хотя в них не утверждалось ничего
здравого и истинного, однако они кичливо притязали на значительность, лишь бы
провести каких-то людишек и прославиться среди них. Да, мой друг, мне необходимо
очиститься. Для погрешающих против священных сказаний есть одно древнее
очищение. Гомер его не знал, а Стесихор знал: лишившись зрения за поношение
Елены, он не был так недогадлив, как Гомер, но понял причину и, будучи причастен
Музам, тотчас же сочинил:
Не верно было слово это,
На корабли ты не всходила,
В Пергам троянский не плыла, -
а сочинив всю так называемую "Покаянную песнь", он сразу же прозрел. Так вот в
этом деле я буду умнее их: прежде чем со мной приключится что-нибудь за
поношение Эрота, я попытаюсь пропеть ему покаянную песнь уже с непокрытой
головой, а не закрываясь от стыда, как раньше.
Федр. Для меня, Сократ, нет ничего приятнее этих твоих слов.
Сократ. Ты, конечно, понимаешь, добрый мой Федр, насколько бесстыдно были
сказаны обе те речи - и моя и та, что ты прочел по свитку. Если бы какому-
нибудь благородному человеку, кроткого нрава, влюбленному или в прошлом
любившему какого же человека, довелось услышать, как мы утверждали, что
влюбленные из-за пустяков проникаются сильной враждой и тогда недоброжелательно
относятся к своим любимцам и им вредят, - разве он, по-твоему, не подумал бы,
что слышит речи людей, воспитывавшихся где-то среди моря ков и не видавших
никогда любви свободнорожденного человека, и разве он согласился бы с нашей
хулою Эрота?
Федр. Пожалуй, нет, клянусь Зевсом, Сократ!
Сократ. И вот, устыдившись такого человека и убоявшись самого Эрота, я страстно
желаю смыть с себя чистою речью всю эту морскую соленую горечь, заполнившую наш
слух. Советую и Лисию как можно скорее написать, что, исходя из тех же
побуждений, надо больше угождать влюбленному, чем невлюбленному.
Федр. Поверь, это так и будет. Если ты скажешь похвальное слово влюбленному, я
непременно заставлю и Лисия в свою очередь написать сочинение о том же самом.
Сократ. Верю, пока ты останешься таким, как теперь.
Федр. Так начинай смелее!
Сократ. А где же у меня тот мальчик, к которому я обращался с речью? Пусть он и
это выслушает, а то, не выслушав, он еще поспешит уступить тому, кто его не
любит.
Федр. Он возле тебя, совсем близко, всегда, когда ты захочешь.
Сократ. Так вот, прекрасный юноша заметь себе: первая речь была речью Федра,
сына Питокла, мирринусийца, а то, что я собираюсь сказать, будет речью
Стесихора, сына Евфема, гимерейца. Он гласит так:
Неверно было слово это, - будто при наличии влюбленного следует уступать скорее
невлюбл нному только из-за того, что влюбленный впадает в неистовство, а
невлюбленный всегда рассудителен. Если бы неистовство было попросту злом, то это
было бы сказано правильно. Между тем величайшие для нас блага возникают от
неистовства, правда, когда оно уделяется нам как божий дар. Прорицательница в
Дельфах и жрицы в Додоне в состоянии неистовства сделали много хорошего для
Эллады - и отдельным лицам и всему народу, а будучи в здравом рассудке, - мало
или вовсе ничего. И если мы стали бы говорить о Сивилле и других, кто с помощью
божественного дара прорицания множеством предсказаний многих направил на верный
путь, мы бы потратили много слов на то, что всякому ясно и так. Но вот на что
стоит сослаться: те из древних, кто устанавливал значения слов, не считали
неистовство безобразием или позором - иначе они не прозвали бы "мантическим" то
прекраснейшее искусство, посредством которого можно судить о будущем. Считая его
прекрасным, когда оно проявляется по божественному определению, они его так и
прозвали, а наши современники, по невежеству вставив букву "тау", называют его
"мантическим". А гадание о будущем, когда люди, находящиеся в полном рассудке,
производят его по птицам и другим знамениям, в которых, словно нарочно,
заключаются для человеческого ума и смысл , и знания , древние назвали
"ойоноистикой", а люди нового времени кратко называют "ойонистикой", с омегой
ради пышности, Так вот, насколько прорицание совершеннее и ценнее птицегадания -
тут и название лучше и само дело, настолько же, по свидетельству древних,
неистовство, которое у людей от бога, прекраснее рассудительности, свойства
человеческого.
Избавление от болезней, от крайних бедствий, от тяготевшего издревле гнева богов
бывало найдено благодаря неистовству, появившемуся откуда-то в некоторых
семействах и дававшему прорицания, кому это требовалось. Неистовство
разрешалось в молитвах богам и служении им, и человек, охваченный им,
удостаивался очищения и посвящения в таинства, становясь неприкосновенным на все
времена для окружающих зол, освобождение от которых доставалось подлинно
неистовым г и одержимым.
Третий вид одержимости и неистовства - от Муз, он охватывает нежную и непорочную
душу, пробуждает ее, заставляет выражать вакхический восторг в песнопениях и
других видах творчества и, украшая несчетное множество деяний предков,
воспитывает потомков. Кто же без неистовства, посланного Музами, подходит к по
рогу творчества в уверенности, что он благодаря одному лишь искусству станет
изрядным поэтом, тот еще далек от совершенства: творения здравомыслящих затмятся
творениями неистовых.
Вот сколько - и еще больше - могу я привести примеров прекрасного действия
неистовства, даруемого богами. Так что не стоит его бояться, и пусть нас не
тревожит и не запугивает никакая речь, утверждающая, будто следует предпочитать
рассудительного друга тому, кто охвачен порывом. Пусть себе торжествуют победу
те, кто докажет к тому же, что не на пользу влюбленному и возлюбленному
ниспосылается богами любовь, - нам с надлежит доказать, наоборот, что подобное
неистовство боги даруют для величайшего счастья. Такому доказательству наши
искусники не поверят, зато поверят люди мудрые. Прежде всего надо вникнуть в
подлинную при роду божественной и человеческой души, рассмотрев ее состояния и
действия. Начало же доказательства следующее.
Всякая душа бессмертна. Ведь вечнодвижущееся бессмертно. А у того, что сообщает
движение другому и приводится в движение другим, это движение прерывается, а
значит, прерывается и жизнь. Только то, что движет само себя, раз оно не
убывает, никогда не пере стает и двигаться и служить источником и началом
движения для всего остального, что движется. Начало же не имеет возникновения.
Из начала необходимо возникает все возникающее, а само оно ни из чего не
возникает. Если бы начало возникло из чего-либо, оно уже не было бы началом. Так
как оно не имеет возникновения, то, конечно, оно и неуничтожимо. Если бы погибло
начало, оно никогда не могло бы возникнуть из чего-либо, да и другое из него,
так как все должно возникать из начала. Значит, начало движения - это то, что
движет само себя. Оно не может ни погибнуть, не возникнуть, иначе с бы все небо
и вся Земля, обрушившись, остановились и уже неоткуда было бы взяться тому, что,
придав им движение, привело бы к их новому возникновению. Раз выяснилось, что
бессмертно все движимое самим собою, всякий без колебания скажет то же самое о
сущности и понятии души. Ведь каждое тело, движимое извне, - неодушевленно, а
движимое изнутри, из самого себя, - одушевлено, потому что такова природа души.
Если это так и то, что движет само себя, есть не что иное, как душа, из этого
необходимо следует, что душа непорождаема и бессмертна.
О ее бессмертии достаточно этого. А об ее идее надо сказать вот что: какова она
- это всячески требует божественного и пространного изложения, а чему она
подобна - это поддается и человеческому, более сжатому; так мы и будем говорить.

Уподобим душу соединенной силе крылатой парной упряжки и возничего. У богов и
кони и возничие все благородны и происходят от благородных, а у остальных они
смешанного происхождения. Во-первых, это наш повелитель правит упряжкой, а
затем, и кони-то у него- один прекрасен, благороден и рожден от таких же коней,
а другой конь - его противоположность и предки его - иные. Неизбежно, что
править нами - дело тяжкое и докучное.
Попробуем сказать и о том, как произошло название смертного и бессмертного
существа. Всякая душа ведает всем неодушевленным, распространяется же она по
всему небу, принимая порой разные образы. Будучи совершенной и окрыленной, она
парит в вышине и правит с миром, если же она теряет крылья, то носится, пока не
натолкнется на что-нибудь твердое, - тогда она вселяется туда, получив земное
тело, которое благодаря ее силе кажется движущимся само собой; а что зовется
живым существом, - все вместе, то есть сопряжение души и тела, получило
прозвание смертного.
О бессмертном же нельзя судить лишь по одному этому слову. Не видав и мысленно
но постигнув в достаточной мере бога, мы рисуем себе некое бессмертное существо,
имеющее душу, имеющее и тело, причем они нераздельны на вечные времена. Впрочем,
тут, как угодно богу, так пусть и будет и так пусть считается.
Мы же коснемся причины утраты крыльев, почему они отпадают у души. Причина
здесь, видимо, такая: крылу от природы свойственна способность подымать тяжелое
в высоту, туда, где обитает род богов. А изо всего, что связано с телом, душа
больше всего приобщилась к божественному - божественное же прекрасно, мудро,
доблестно и так далее; этим вскармливаются и взращиваются крылья души, а от его
противоположного - от безобразного, дурного - сна чахнет и гибнет.
Великий предводитель на небо, Зевс, на крылатой колеснице едет первым, все
упорядочивая и обо всем заботясь. За ним следует воинство богов и гениев,
выстроенное в одиннадцать отрядов; одна только Гестия не покидает дома богов, а
из остальных все главные боги, что входят в число двенадцати, предводительствуют
каждый порученным ему строем.
В пределах неба есть много блаженных зрелищ и путей, которыми движется
счастливый род богов; каждый из них свершает свое, а [за ними] следует всегда
тот, кто хочет и может, - ведь зависть чужда сонму богов.
Отправляясь на праздничный пир, они поднимаются к вершине но краю поднебесного
сюда, и уже там их колесницы, не теряющие равновесия и хорошо управляемые, легко
совершают путь; зато овальные двигаются с трудом, потому что конь, причастный
злу, всей тяжестью тянет к земле и удручает своего возничего, если тот плохо его
вырастил. От этого душе приходится мучиться и крайне напрягаться.
Души, называемые бессмертными, когда достигнут вершины, выходят наружу и
останавливаются на небесном хребте; они стоят, небесный свод несет их в круговом
движении, и они созерцают те, что за пределами неба.
Занебесную область по воспел никто из здешних поэтов, да никогда и не воспоет но
достоинству. Она же вот какова (ведь надо наконец осмелиться сказать истину,
особенно когда говоришь об истине): эту область занимает бесцветная, без
очертании, неосязаемая сущность, подлинно существующая, зримая лишь кормчему
души - уму; на нее-то и направлен истинный род знания.
Мысль бога питается умом и чистым знанием, как и мысль всякой души, которая
стремится воспринять надлежащее, узрев [подлинное] бытие, хотя бы и ненадолго,
ценит его, питается созерцанием истины и блаженствует, пока небесный свод не
перенесет се по кругу опять на то же место. При этом кругообороте она созерцает
самое справедливость, созерцает рассудительность, созерцает знание - не то
знание, которому присуще возникновение и которое как иное находится в ином,
называемом нами сейчас существующим, но подлинное знание, содержащееся в
подлинном бытии. Насладившись созерцанием всего того, что есть подлинное бытие,
душа снова спускается во внутреннюю область неба и приходит домой. По ее
возвращении возничий ставит коней к яслям, задает им амброзии и вдобавок поит
нектаром.
Такова жизнь богов. Что же до остальных душ, то у той, которая всего лучше
последовала богу и уподобилась ему, голова возничего поднимается в занебесную
область и несется в круговом движении по небесному своду; но ей не дают покоя
кони, и она с трудом созерцает бытие. Другая душа то поднимается, то опускается
- кони рвут так сильно, что она одно видит, а другое нет. Вслед за ними
остальные души жадно стремятся кверху, но это им не под силу, и они носятся по
кругу в глубине, топчут друг друга, напирают, пытаясь опередить одна другую. И
вот возникает смятение, борьба, от напряжения их бросает в пот. Возничим с ними
но справиться, многие калечатся, у многих часто ломаются крылья. Несмотря на
крайние усилия, всем им не достичь созерцания [подлинного] бытия, и, отойдя, они
довольствуются мнимым пропитанием.
Но ради чего так стараются узреть поле истины, увидеть, где оно? Да ведь как раз
там, на лугах, пастбище с для лучшей стороны души, а природа крыла, поднимающего
душу, этим и питается. Закон же Адрастеи таков: душа, ставшая спутницей бога и
увидевшая хоть частицу истины, будет благополучна вплоть до следующего
кругооборота, и, если она в состоянии совершать это всегда, она всегда будет
невредимой. Когда же она не будет в силах сопутствовать и видеть, но,
постигнутая какой-нибудь случайностью, исполнится забвения и зла и отяжелеет, а
отяжелев, утратит крылья и падет на землю, тогда есть закон, чтобы при первом
рождении но вселялась она ни в какое животное. Душа, видевшая всего больше,
попадает в плод будущего поклонника мудрости и красоты или человека, преданного
Музам и любви; вторая за ней - в плод царя, соблюдающего законы, в человека
воинственного или способного управлять; третья - в плод государственного
деятеля, хозяина, добытчика; четвертая - в плод человека, усердно занимающегося
упражнением или врачеванием тела; пятая по порядку будет вести жизнь прорицателя
или человека, причастного к таинствам; шестой пристанет подвизаться в поэзии или
другой какой-либо области подражания; седьмой - быть ремесленником или
земледельцем; восьмая будет софистом или демагогом; девятая - тираном. Во всех
этих призваниях тот, кто проживет, соблюдая справедливости получит лучшую долю,
а кто ее нарушит - худшую.
Но туда, откуда она пришла, никакая душа не воз вращается в продолжение десяти
тысяч лет - ведь она не окрылится раньше этого сроке, за исключением души
человека, искренне возлюбившего мудрость или сочетавшего любовь к ней с
влюбленностью в юношей: эти души окрыляются за три тысячелетних круговорота,
если три раза подряд изберут для себя такой образ жизни, и на трехтысячный год
отходят. Остальные же по окончании своей первой жизни подвергаются суду, а после
приговора суда одни отбывают наказание, сошедши в подземные темницы, другая же,
кого Дике облегчила от груза и подняла в некую область неба, ведут жизнь
соответственно той, какую они прожили в человеческом образе. На тысячный год и
те и другие являются, чтобы получить себе новый удел и выбрать себе вторую жизнь
- кто какую захочет. Тут человеческая душа может получить и жизнь животного, а
из того животного, что было когда-то человеком, душа может снова вселиться в
человека; но душа, никогда не видавшая истины, не примет такого образа, ведь
человек должен постигать [ее] в соответствии с идеей, исходящей от с многих
чувственных восприятии, но сводимой рассудком воедино. А это есть припоминание
того, что не когда видела наша душа, когда она сопутствовала богу, свысока
глядела на то, что мы теперь называем бытием, и поднималась до подлинного бытия.
Поэтому по справедливости окрыляется только разуй философа: у него всегда по
мере его сил память обращена на то, чем божествен бог. Только человек, правильно
пользующийся такими воспоминаниями, всегда посвящаемый в совершенные таинства,
становится подлинно совершенным. И так а как он стоит вне человеческой суеты и
обращен к божественному, большинство, конечно, станет увещевать его, как
помешанного, - ведь его исступленность скрыта от большинства.
Вот к чему пришло все наше рассуждение о четвертом виде неистовства: когда
кто-нибудь смотрит на здешнюю красоту, припоминая при атом красоту истинную, он
окрыляется, а окрылившись, стремится взлететь; но, еще не набрав сил, он
наподобие птенца глядит вверх, пренебрегая тем, что внизу, - это и есть причина
в его неистового состояния. Из всех видов исступленности эта - наилучшая уже по
самому своему происхождению, как для обладающего ею, так и для того, кто ее с
ним разделяет. Причастный к такому неистовству любитель прекрасного называется
влюбленным. Ведь, как уже сказано, всякая человеческая душа но своей природе
бывала созерцательницей бытия, иначе она не вселилась бы в это живое существо.
Припоминать то, что там, на основании того, что есть здесь, нелегко любой душе:
одни лишь короткое время созерцали тогда то, что там; другие, упав сюда,
обратились под чужим воздействием к неправде и на свое несчастье забыли все
священное, виденное ими раньше. Мало остается таких душ, у которых достаточно
сильна память. Они всякий раз, как увидят что-нибудь, подобное тому, что было
там, бывают поражены и уже не владеют собой, а что это за состояние, они не
знают, потому что недостаточно в нем разбираются. В здешних подобиях нет вовсе
отблеска справедливости, воздержности и всего другого, ценного для души, но,
подходя к этим изображениям, кое-кому, пусть и очень немногим, все же удается,
хотя и с трудом, разглядеть при помощи наших несовершенных органов, к какому
роду относится то, что изображено.
Сияющую красоту можно было видеть тогда, когда мы вместе со счастливым сонмом
видели блаженное зрелище, одни - следуя за Зевсом, а другие - за кем-нибудь
другим из богов, и приобщались к таинствам, которые можно по праву назвать
самыми блаженными с и которые мы совершали, будучи сами еще непорочными и не
испытавшими зла, ожидавшего нас впоследствии. Допущенные к видениям непорочным,
простым, неколебимым и счастливым, мы созерцали их в свете чистом, чистые сами и
еще не отмеченные, словно надгробием, той оболочкой, которую мы теперь называем
телом и которую не можем сбросить, как улитка - свой домик
Благодаря памяти возникает тоска о том, что было тогда, - вот почему мы сейчас
подробно говорили об этом. Как мы и сказали, красота сияла среди всего, что а
там было; когда же мы пришли сюда, мы стали воспринимать ее сияние всего
отчетливее посредством самого отчетливого из чувств нашего тела - зрения, ведь
оно самое острое из них. Но разумение недоступно зрению, иначе разумение
возбудило бы необычайную любовь, если бы какой-нибудь отчетливый его образ
оказался доступен зрению; точно так же и все остальное, что заслуживает любви.
Только одной красоте выпало на долю о быть наиболее зримой и привлекательной.
Человек, очень давно посвященный в таинства или испорченный, не слишком сильно
стремится отсюда туда, к красоте самой по себе: он видит здесь то, что носит
одинаковое с нею название, так что при взгляде на это он не испытывает
благоговения, но, преданный наслаждению, пытается, как четвероногое животное,
покрыть и оплодотворить; он не боится наглого обращения и не стыдится гнаться за
противоестественным наслаждением. Между тем человек, только что посвященный в
таинства, много созерцавший тогда все, что там было, при виде божественного
лица, хорошо воспроизводящего [ту] красоту или некую идею тела, сперва
испытывает трепет, на него находит какой-то страх, вроде как было с ним и тогда;
затем он смотрит на него с благоговением, как на бога, и, если бы не боялся
прослыть совсем неистовым, он стал бы совершать жертвоприношения своему любимцу,
словно кумиру или богу. А стоит тому на него взглянуть, как он сразу меняется,
он как в лихорадке, его бросает в пот и в необычный жар.
Восприняв глазами истечение красоты , он согревается, а этим укрепляется природа
крыла: от тепла размягчается вокруг ростка все, что ранее затвердело от сухости
и мешало росту; благодаря притоку питания, стержень перьев набухает, и они
начинают быстро расти от корня по всей душе - ведь она вся была искони пернатой.
Пока это происходит, душа вся кипит и рвется наружу. Когда прорезываются зубы,
бывает зуд и раздражение в деснах - точно такое же состояние испытывает душа при
начале роста крыльев: она вскипает и при этом испытывает раздражение и зуд,
рождая крылья.
Глядя на красоту юноши, она принимает в себя влекущиеся и истекающие оттуда
частицы - недаром это называют влечением: впитывая их, она согревается,
избавляется от муки и радуется. Когда же она вдалеке от него, она сохнет:
отверстия проходов, по которым пробиваются перья, ссыхаются, закрываются, и
ростки перьев оказываются взаперти. Запертые внутри вместе с влечением, они
бьются наподобие пульса, трут и колют, ища себе выхода - каждый росток отдельно
для себя, - так что душа, вся изнутри исколотая, мучается и терзается, но все
же, храня память о прекрасном, радуется.