И тут произошло что-то невообразимое: весь лагерь поднялся на ноги, как по команде! Встали даже те, которые не поднимались по нескольку дней. Вокруг слышался горячий шепот и подавленные рыдания... Кто-то плакал рядом со мной по-женски, навзрыд... Я тоже... я тоже... - прерывающимся голосом быстро проговорил лейтенант Герасимов и умолк на минуту, но затем, овладев собой, продолжал уже спокойнее: - У меня тоже катились по щекам слезы и замерзали на ветру... Кто-то слабым голосом запел "Интернационал", мы подхватили тонкими, скрипучими голосами. Часовые открыли стрельбу по нас из пулеметов и автоматов, раздалась команда: "Лежать!" Я лежал, вдавив тело в снег, и плакал как ребенок. Но это были слезы не только радости, но и гордости за наш народ. Фашисты могли убить нас, безоружных и обессилевших от голода, могли замучить, но сломить наш дух не могли, и никогда не сломят! Не на тех напали, это я прямо скажу.
   * * *
   Мне не удалось в ту ночь дослушать рассказ лейтенанта Герасимова. Его срочно вызвали в штаб части. Но через несколько дней мы снова встретились. В землянке пахло плесенью и сосновой смолью. Лейтенант сидел на скамье согнувшись, положив на колени огромные кисти рук со скрещенными пальцами. Глядя на него, невольно я подумал, что это там, в лагере для военнопленных, он привык сидеть вот так, скрестив пальцы, часами молчать и тягостно, бесплодно думать...
   - Вы спрашиваете, как мне удалось бежать? Сейчас расскажу. Вскоре после того как услышали мы ночью орудийный гул, нас отправили на работу по строительству укреплений. Морозы сменились оттепелью. Шли дожди. Нас гнали на север от лагеря. Снова было то же, что и вначале: истощенные люди падали, их пристреливали и бросали на дороге... Впрочем, одного унтер застрелил за то, что он на ходу взял с земли мерзлую картофелину. Мы шли через картофельное поле. Старшина по фамилии Гончар, украинец по национальности, поднял эту проклятую картофелину и хотел спрятать ее. Унтер заметил. Ни слова не говоря, он подошел к Гончару и выстрелил ему в затылок. Колонну остановили, построили. "Все это - собственность германского государства, - сказал унтер, широко поводя вокруг рукой. Всякий из вас, кто самовольно что-либо возьмет, будет убит".
   В деревне, через которую мы проходили, женщины, увидев нас, стали бросать нам куски хлеба, печеный картофель. Кое-кто из наших успел поднять, остальным не удалось: конвой открыл стрельбу по окнам, а нам приказано было идти быстрее. Но ребятишки - бесстрашный народ, они выбегали за несколько кварталов вперед, прямо на дорогу клали хлеб, и мы подбирали его. Мне досталась большая вареная картофелина. Разделили ее пополам с соседом, съели с кожурой. В жизни я не ел более вкусного картофеля!
   Укрепления строились в лесу. Немцы значительно усилили охрану, выдали нам лопаты. Нет, не строить им укрепления, а разрушать я хотел.
   В этот же день перед вечером я решился: вылез из ямы, которую мы рыли, взял лопату в левую руку, подошел к охраннику... До этого я приметил, что остальные немцы находятся у рва и, кроме этого, какой наблюдал за нашей группой, поблизости никого из охраны не было.
   - У меня сломалась лопата... вот посмотрите, - бормотал я, приближаясь к солдату. На какой-то миг мелькнула у меня мысль, что, если не хватит сил и я не свалю его с первого удара, - я погиб. Часовой, видимо, что-то заметил в выражении моего лица. Он сделал движение плечом, снимая ремень автомата, и тогда я нанес удар лопатой ему по лицу. Я не мог ударить его по голове, на нем была каска. Силы у меня все же хватило, немец без крика запрокинулся навзничь.
   В руках у меня автомат и три обоймы. Бегу! И тут-то оказалось, что бегать я не могу. Нет сил, и баста! Остановился, перевел дух и снова еле-еле потрусил рысцой. За оврагом лес был гуще, и я стремился туда. Уже не помню, сколько раз падал, вставал, снова падал... Но с каждой минутой уходил все дальше. Всхлипывая и задыхаясь от усталости, пробирался я по чаще на той стороне холма, когда далеко сзади застучали очереди автоматов и послышался крик. Теперь поймать меня было нелегко.
   Приближались сумерки. Но если бы немцы сумели напасть на мой след и приблизиться, только последний патрон я приберег бы для себя. Эта мысль меня ободрила, я пошел тише и осторожнее.
   Ночевал в лесу. Какая-то деревня была от меня в полукилометре, но я побоялся идти туда, опасаясь нарваться на немцев.
   На другой день меня подобрали партизаны. Недели две я отлеживался у них в землянке, окреп и набрался сил. Вначале они относились ко мне с некоторым подозрением, несмотря на то, что я достал из-под подкладки шинели кое-как зашитый мною в лагере партбилет и показал им. Потом, когда я стал принимать участие в их операциях, отношение ко мне сразу изменилось. Еще там открыл я счет убитым мною фашистам, тщательно веду его до сих пор, и цифра помаленьку подвигается к сотне.
   В январе партизаны провели меня через линию фронта. Около месяца пролежал в госпитале. Удалили из плеча осколок мины, а добытый в лагерях ревматизм и все остальные недуги буду залечивать после войны. Из госпиталя отпустили меня домой на поправку. Пожил дома неделю, а больше не мог. Затосковал, и все тут! Как там ни говори, а мое место здесь до конца.
   * * *
   Прощались мы у входа в землянку. Задумчиво глядя на залитую ярким солнечным светом просеку, лейтенант Герасимов говорил:
   - ...И воевать научились по-настоящему, и ненавидеть, и любить. На таком оселке, как война, все чувства отлично оттачиваются. Казалось бы, любовь и ненависть никак нельзя поставить рядышком; знаете, как это говорится: "В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань", - а вот у нас они впряжены и здорово тянут! Тяжко я ненавижу фашистов за все, что они причинили моей родине и мне лично, и в то же время всем сердцем люблю свой народ и не хочу, чтобы ему пришлось страдать под фашистским игом. Вот это-то и заставляет меня, да и всех нас, драться с таким ожесточением, именно эти два чувства, воплощенные в действие, и приведут к нам победу. И если любовь к родине хранится у нас в сердцах и будет храниться до тех пор, пока эти сердца бьются, то ненависть всегда мы носим на кончиках штыков. Извините, если это замысловато сказано, но я так думаю, - закончил лейтенант Герасимов и впервые за время нашего знакомства улыбнулся простой и милой, ребяческой улыбкой.
   А я впервые заметил, что у этого тридцатидвухлетнего лейтенанта, надломленного пережитыми лишениями, но все еще сильного и крепкого как дуб, ослепительно белые от седины виски. И так чиста была эта добытая большими страданиями седина, что белая нитка паутины, прилипшая к пилотке лейтенанта, исчезала, коснувшись виска, и рассмотреть ее было невозможно, как я ни старался.
   В течение 21 июня на Севастопольском участке фронта наши войска отбивали неоднократные и ожесточенные атаки немецко-фашистских войск. Противнику ценой огромных жертв удалось вклиниться в нашу оборону.
   Из сообщения Совинформбюро
   21 июня 1942 г.
   Александр Хамадан
   Смерть Нины Ониловой
   Мы ехали сперва вдоль Черной речки, справа от себя имея в виду Инкерманский монастырь. Потом пересекли речку в нескольких местах, где она, извиваясь, преграждала нам путь. Долиной пробирались к широкой каменистой горе. Вершина горы напоминала раскрытую львиную пасть, зияющую, страшную. Выбитые в горном камне ступени ведут в эту пасть. Там поместился КП чапаевцев. Нас встретил полковник Гросман - хмурый, опечаленный. Вниз, в долину, пошли вместе. Гросман долго молчал. И, только подойдя к машине, тихим, дрожащим голосом сказал:
   - Вчера была смертельно ранена наша Анка - Нина Онилова.
   Губы его подпрыгивали: так мог говорить отец о своей дочери.
   - Звонил сейчас в медсанбат. Ответили, что надежды нет.
   Жестокий удар. Эту боль чувствуешь, как острие ножа, вонзившегося в грудь. Нина Онилова смертельно ранена! Живая, смеющаяся девушка, певунья. Смерть и Онилова! Могло ли когда-нибудь раньше прийти в голову такое сопоставление? Всегда все знаменитые "сто случаев смерти" щадили ее. И вот теперь один из этих злосчастных ста случаев подстерег, сразил насмерть Нину. Нет надежд.
   Аркадия не надо было торопить. Услышав о смертельном ранении Ониловой, он вел машину на максимальной скорости, на пределе. Стремительно несся мимо прыгающих в стороны регулировщиков, отчаянно проскальзывал между грузовиками. Через несколько минут автомобиль свернул с шоссе и покатил вниз, в Инкерманские штольни. У входа в гигантскую горную пещеру стояла группа военных врачей, профессора. Начсандив Борис Варшавский грустно повел плечами. Мы поняли его без слов. Он проводил нас.
   Она лежала в каменной пещере с высоким потолком. Мягкий свет излучала электрическая лампа, окутанная марлей. В ногах сидела медсестра.
   Глаза Нины Ониловой были закрыты. Лицо бело как простыня. Она не двигалась, не стонала. Казалось, что она уже умерла. Но она была жива. Жизнь еще теплилась в ней, еще боролась со смертью.
   - Иногда она открывает глаза, - прошептал Варшавский. - Скажет два-три слова и опять впадает в забытье. Делаем все, что может сделать медицина. Но слишком много ран, много крови она потеряла. Только чудо спасет ее. Но...
   Он так беспомощно произнес это "но"!
   Нина Онилова угасала молча. Она открыла глаза, посмотрела на нас и не узнала. Перевела взгляд на свет лампочки и долго смотрела не мигая. Варшавский рывком снял с лампочки марлю. Яркий свет брызнул в глаза ей. Но она не отвела взгляда. Казалось, она еще пристальнее стала всматриваться в этот свет, точно старалась запомнить его яркость. Варшавский прикрыл лампочку марлей. Онилова опустила веки и тотчас же подняла их.
   Варшавский наклонился к ее уху и спросил:
   - Вы хотите сказать что-нибудь?
   Онилова снова посмотрела на лампочку.
   - Вам мешает свет?
   Она опустила веки, и голова ее чуть заметно качнулась в сторону. Мы поняли, что нет, не мешает.
   - Вам нужно что-нибудь?
   Она все еще смотрела на лампу. И только теперь мы заметили на столике возле лампы сверток. Варшавский взял его в руки. Онилова улыбнулась и прошептала что-то неслышное. Мы развернули сверток. В нем лежала книжка Л. Толстого "Севастопольские рассказы", ученическая тетрадь, пачки писем, адресованных Нине Ониловой из различных городов, вырезки из фронтовых газет, в которых описывались ее подвиги.
   Мы развернули тетрадь. Первые страницы ее были исписаны рукой Ониловой. Торопливые, неразборчивые строчки. Полностью записан текст боевой песни приморцев: "Раскинулось море широко у крымских родных берегов". На другой страничке было недописанное письмо: "Настоящей Анке-пулеметчице из Чапаевской дивизии, которую я видела в кинокартине "Чапаев".
   ...Нина Онилова закрыла глаза. Мы вышли из палаты. В кабинете начсандива можно было спокойно рассмотреть записи Ониловой. Она, очевидно, внимательно прочла книгу Толстого о Севастополе: многие слова и строки были подчеркнуты карандашом, на полях книжки стояли восклицательные знаки, кое-где слова:
   "Правильно!"
   "Как это верно!"
   "И у меня было такое же чувство!"
   "Не надо думать о смерти, тогда очень легко бороться. Надо понять, зачем ты жертвуешь своей жизнью. Если для красоты подвига и славы - это очень плохо. Только тот подвиг красив, который совершается во имя народа и Родины. Думай о том, что борешься за свою жизнь, за свою страну, - и тебе будет очень легко. Подвиг и слава сами придут к тебе".
   Эти торопливые надписи соответствовали строкам Толстого о переживаниях героев первой обороны Севастополя в 1854 -1855 годах. Тетрадь начиналась словами Л. Толстого:
   "Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтобы кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах".
   И здесь же, на той же странице, был написан Ониловой ответ:
   "Да! И кровь стала быстротекучей, и душа наполнена высоким волнением, а на лице яркая краска гордости и достоинства. Это наш, родной советский город - Севастополь. Без малого сто лет тому назад потряс он мир своей боевой доблестью, украсил себя величавой, немеркнущей славой!
   Слава русского народа - Севастополь! Храбрость русского народа Севастополь! Севастополь - это характер русского советского человека, стиль его души. Советский Севастополь - это героическая и прекрасная поэма Великой Отечественной войны. Когда говоришь о нем, не хватает ни слов, ни воздуха для дыхания. Сюда бы Льва Толстого. Только такие русские львы и могли бы все понять. Понять и обуздать, одолеть, осилить эту бездну бурных человеческих страстей, пламенную ярость, ледяную ненависть, мужество и героизм, доблесть под градом бомб и снарядов, доблесть в вихре пуль и неистовом лязге танков. Он придет, новый наш Лев Толстой, и трижды прославит тебя, любимый, незабываемый, вечный наш Севастополь".
   Так могла отвечать гениальному русскому писателю только подлинная, не знающая ни страха, ни упрека, благородная патриотка.
   Дальше следовала другая выписка слов Толстого:
   "Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа".
   "Корнилов, объезжая войска, говорил: "Умрем, ребята, а не отдадим Севастополя", и наши русские, не способные к фразерству, отвечали: "Умрем. Ура!" - только теперь рассказы про эти времена перестали быть для нас прекрасным историческим преданием, но сделались достоверностью, фактом. Вы ясно поймете, вообразите себе тех людей, которых вы сейчас видели, теми героями, которые в те тяжелые времена не упали, а возвышались духом и с наслаждением готовились к смерти, не за город, а за Родину".
   В конце тетради - недописанное письмо, адресованное героине кинофильма "Чапаев":
   "Настоящей Анке-пулеметчице из Чапаевской дивизии, которую я видела в кинокартине "Чапаев". Я не знакома вам, товарищ, и вы меня извините за это письмо. Но с самого начала войны я хотела написать вам и познакомиться. Я знаю, что вы не та Анка, не настоящая, чапаевская пулеметчица. Но вы играли, как настоящая, и я вам всегда завидовала. Я мечтала стать пулеметчицей и так же храбро сражаться. Когда случилась война, я была уже готова, сдала на "отлично" пулеметное дело. Я попала - какое это было счастье для меня! - в Чапаевскую дивизию, ту самую, настоящую. Я со своим пулеметом защищала Одессу, а теперь защищаю Севастополь. С виду я, конечно, очень слабая, маленькая, худая. Но я вам скажу правду: у меня ни разу не дрогнула рука. Первое время я еще боялась. А потом все прошло... (несколько неразборчивых слов). Когда защищаешь дорогую, родную землю и свою семью (у меня нет родной семьи - и поэтому весь народ - моя семья), тогда делаешься очень храброй и не понимаешь, что такое трусость. Я вам хочу подробно написать о своей жизни и о том, как вместе с чапаевцами борюсь против фашистских..."
   Письмо это осталось недописанным.
   Вбежал Варшавский и сказал, что Онилову решили перевезти в другой госпиталь: там испытают еще одно средство спасения.
   За жизнь этой славной девушки шла упорная, ожесточенная борьба. Из батальонов, полков и дивизий звонили каждые пятьдесят минут. Всех беспокоила, волновала судьба героической пулеметчицы. Ответы были неутешительные. Медсестра Лида, дежурившая у телефона, в отчаянии сказала:
   - Я не могу больше отвечать на эти звонки! Люди хотят услышать, что ей легче, а я должна огорчать их, говорить, что Нине все хуже и хуже...
   Поздно ночью крупнейший специалист, профессор Кофман, дрожащим голосом сказал:
   - Все средства испробованы. Больше ничем помочь нельзя. Она продержится еще несколько часов.
   Потом нам сообщили просьбу Нины Ониловой. Очнувшись от забытья, она сказала:
   - Я знаю, что умираю, и скажите всем, чтобы не утешали меня и не говорили неправду.
   * * *
   В госпитальной палате, склонившись над постелью Ониловой, стоял командующий. Голова его подергивалась, но на лице была ласковая отеческая улыбка. Он смотрел Ониловой прямо в глаза, и она отвечала ему таким же пристальным взглядом. Генерал тяжело опустился на стул, положил руку на лоб Ониловой, погладил ее волосы. Тень благодарной улыбки легла на ее губы.
   - Ну, дочка, повоевала ты славно, - сказал он чуть хрипловатым голосом. - Спасибо тебе от всей армии, от всего нашего народа. Ты хорошо, дочка, храбро сражалась...
   Голова боевого генерала склонилась к груди. Сдерживая нахлынувшие чувства, он быстрым движением руки достал платок и вытер стекла пенсне. Все это продолжалось какое-то мгновение. Он говорил негромко, наклонившись к самому лицу Ониловой:
   - Ты хорошо защищала Одессу. Помнишь лесные посадки, поселок Дальник, холмы?..
   На губах Ониловой теплилась улыбка. Она широко раскрыла глаза и молча не мигая смотрела в лицо командующего.
   - Весь Севастополь знает тебя. Вся страна будет теперь знать тебя. Спасибо тебе, дочка.
   Генерал поцеловал ее в губы. Он снова положил руку на ее лоб. Нина Онилова закрыла глаза, ясная улыбка шевельнула ее губы и застыла навсегда.
   В палате вдоль стен стояли пришедшие проститься с "чапаевской Анкой" боевые командиры-приморцы. С мокрыми глазами они подходили к постели Ониловой и целовали ее, своего верного и бесстрашного боевого соратника.
   В течение 26 июня на Харьковском направлении наши войска вели бои с наступающими войсками противника
   Из сообщения Совинформбюро
   26 июня 1942 г.
   Борис Лавренев
   Глаза войны
   Когда над гремящей и огнедышащей, как огромный вулкан, полосой фронта спускается ночная темнота и усталые от грохота и нервного напряжения бойцы стараются хоть на несколько минут вздремнуть на едко пахнущей порохом земле чутким военным сном, в это время другие начинают оживленную, интенсивную ночную жизнь.
   Сквозь посты боевого охранения пробирается группка красноармейцев. Всмотритесь в этих людей, насколько возможно разглядеть их в синеватой тьме. Все на них пригнано точно и аккуратно, ничто не брякнет и не звякнет. Подсумки полны патронов. Диски автоматов заряжены. В мешках запас продовольствия, рядом с саперной лопатой подвешены ножницы для резки проволоки.
   У всех энергичные, решительные лица. Видно, что это отборные люди полка.
   Неслышной походкой они уходят туда, где за линией фронта лежит большой город Харьков, ждущий часа, когда на его улицах прозвучат родные шаги освободителей.
   Люди, ушедшие в ночь, подготовляют для армии тот комплекс сведений, на основании которых забывшие сон и отдых работники штабов строят планы боя.
   Последняя человеческая тень растаяла во тьме. Разведчики - глаза войны - ушли на свое опасное и трудное дело.
   Здесь, на Южном фронте, работа разведчиков сложнее и рискованнее, чем на севере. Здесь нет друга и помощника разведчика - густого леса, где можно укрыться в чаще кустарников. Обнаженные украинские степи, поросшие лишь седым ковылем, тянутся на сотни километров, и всякое движение видно как на ладони.
   Разведчики то идут, пригибаясь, когда складка местности, какой-нибудь маленький овражек позволяет им укрыться от наблюдателей и часовых врага, то ползут, вплотную прижимаясь к влажной от росы земле и еле заметными движениями передвигая тело.
   Но вот впереди из мрака выступают какие-то столбы. Это проволочное заграждение перед немецкими укреплениями. Разведчики замирают на месте. Они знают, что все пространство впереди огневых точек пристреляно гитлеровцами, как в тире. Сейчас каждое неосторожное движение, шумный вздох могут вызвать ливень огня из притаившихся укреплений. Разведчики лежат неподвижно, и лишь одна тень продолжает свое бесшумное, мучительно медленное движение вперед. Слышно несколько слабых щелчков. Это распадается проволока под ножницами смельчака. Разведчики прислушиваются. Все тихо вокруг. Тогда один за другим люди проскальзывают в проделанную товарищем щель. Они пробираются мимо гитлеровских укреплений не задерживаясь. Сегодня у них дальний прицел.
   На пути что-то чернеет. Это ивы, насаженные вдоль придорожной канавы на пути в село. Разведчики сползают в канаву. Здесь можно разогнуться и прибавить шагу. Цель уже близко. В смутном ночном свете белеют стены украинских мазанок. Разведчики крадутся огородами, пробираются в тени вишневых садиков. Они уверенно держат направление. И вот идущий впереди дает знак опасности. Все замирают на месте. Начальник разведчиков молодой сержант передает по цепочке людей беззвучным шепотом: "Джабулаева ко мне". И на приказ начальника к нему приближается гибкая бесшумная фигура. Это казах Джабулаев, уроженец горного Казахстана. В родных горах он приобрел навык охотника подкрадываться к осторожным горным козлам-джейранам, которые редко подпускают на выстрел. Сержант молча показывает Джабулаеву вперед. Там, в желтом отблеске света из окна дома, мерно ходит силуэт, поблескивая штыком. Это гитлеровский часовой охраняет свой штаб. Джабулаев отдает свою винтовку сержанту, вытаскивает из-за пояса нож, берет его в зубы и ползком исчезает. Напряженно слушают оставшиеся. Проходит минута, другая -и все слышат короткий судорожный хрип. Враг уничтожен.
   Разведчики бесшумно окружают дом. Сержант заглядывает в окошко. На столе лежат карты и документы. Пожилой офицер в расстегнутом мундире курит сигару. Обер-лейтенант водит карандашом по карте, докладывая что-то начальнику. Сержант отползает от окна. Три человека бесшумно входят на крыльцо дома. Одновременный натиск трех тел - и дверь широко распахивается. В одно мгновение сержант и его товарищи вскакивают в комнату. Одна секунда замешательства, пока руки ошеломленных офицеров тянулись к кобурам. Но этой секунды довольно. Обер-лейтенант падает, проткнутый штыком. Его начальник с кляпом во рту хрипит на полу, и ловкие руки Джабулаева вяжут гитлеровца. Карты и документы перекочевывают со стола в полевую сумку сержанта.
   И, довольные удачей, "глаза войны" отправляются в обратный путь.
   Он нелегок. Надо не только пройти самим, но и дотащить тушу ошарашенного гитлеровца. Но не в первый раз доблестным разведчикам доставлять такой груз. И едва на востоке небо начинает бледнеть, как разведчики достигают красноармейского боевого охранения. Сегодня в штабе будет много работы - разобраться в документах и допросить "языка".
   А разведчики, вызвавшие восхищение товарищей и благодарность командира полка, отправятся на отдых.
   6 июля 1942 года
   Борис Полевой
   В партизанском крае
   Пароль - смерть нацистам. Внизу под крылом самолета медленно плывет темная, плотно окутанная синим сумраком летней ночи земля. Изредка блеснет на ней извилина маленькой речки, тускло, как рыбья чешуя, сверкают затянутые туманом болотца. И снова ровная, непроглядная тьма, лишенная каких бы то ни было земных ориентиров. Но летчик Петр Иовлев каким-то особым чутьем, шестым чувством пилота угадывает приближение линии фронта. Самолет начинает круто набирать высоту и, достигнув своего потолка, с приглушенным мотором, почти планируя, продолжает бесшумно скользить вперед. И все же немцы нас заметили. Как красные ракеты, потянулись к нам снизу очереди снарядов автоматических зениток, ночь засверкала бисером трассирующих пуль, и близкие разрывы несколько раз встряхнули самолет.
   Но немцы опоздали. Линия фронта осталась позади. Самолет резко переменил курс и на заре, сделав несколько осторожных кругов, приземлился на просторной и пустынной лесной поляне, обрамленной со всех сторон высокими и стройными елями.
   Пустынной - это только так показалось. Из глубины леса за нами наблюдали десятки настороженных внимательных глаз, за кустами чувствовалось шевеление, наконец, откуда-то из глубины леса хрипловатый голос спрашивает:
   - Кто?
   - Свои.
   - Пароль?
   - Смерть нацистам.
   Резкий свист раздается в лесу. Лес ожил. Со всех сторон к самолету бегут пестро одетые загорелые люди с винтовками и автоматами в руках, с пистолетами, заткнутыми за пояс, с гранатами, торчащими из карманов. Эти суровые, закаленные в лесных битвах люди рады, как дети, прибытию советских людей оттуда, из-за линии фронта, с "Большой земли". Они обнимают нас, жмут нам руки, задают нам десятки вопросов и тут же жадно развертывают привезенные нами свежие газеты. Потом сквозь толпу к нам пробирается высокий широкоплечий партизан, с голым черепом и огромной курчавой седеющей бородой. Он целует каждого из нас со щеки на щеку и радушно говорит:
   - Поздравляю с благополучным прибытием в нашу партизанскую сторону.
   Партизанская сторона. Так зовут здесь этот обширный край, находящийся в глубоком тылу немецких войск и включающий в себя свыше 600 селений и поселков. Немецкие войска ворвались сюда еще в октябре прошлого года. Они прошли по этим местам, как орды современных гуннов, опустошая все на своем пути, сжигая и уничтожая то, что нельзя было разграбить и унести с собой; грудами угля на месте деревень и безымянными могилами у дорог отмечен их путь. Когда фронт отодвинулся далеко на восток к Москве, в глубоком тылу немецких армий возникло и стало действовать много партизанских отрядов. Сначала они действовали робко, сидели в лесах, совершали налеты на мелкие немецкие колонны. Но когда немцы, истекавшие под Москвой кровью, оттянули туда свои резервы, а партизанские отряды накопили боевой опыт, вооружились трофейным оружием и выросли в крупные боевые единицы, в тылу у немцев развернулась настоящая народная война.
   На вооружении у партизан появились не только ружья и гранаты, но и автоматы, пулеметы, минометы, противотанковая и даже полевая артиллерия. Все это трофейное, отбитое у немцев. Все это отлично служит партизанам в борьбе с гитлеровцами. Отряды по-прежнему сохраняют свою партизанскую тактику. Главным оружием их является внезапность, маневренность, умение выбирать местность для нападения. Но масштаб их операций изменился, выросли и задачи, которые ставят перед собой партизаны. Теперь, взаимодействуя с частями Красной Армии, они держат под контролем важнейшие немецкие коммуникации, нападают на марши, на вражеские роты и батальоны, дают им настоящий бой, обращают их в бегство и часто уничтожают совсем. В январе отряды стали нападать на немцев и в их собственных логовах. Они атаковывали немецкие гарнизоны, освобождая от врагов деревни, села, целые поселки. Территория, очищенная от немцев, росла, группы освобожденных селений сливаются между собой. Так далеко за линией фронта в глубоком немецком тылу образовалась эта замечательная партизанская сторона - обширный советский район, где люди живут по советским законам, свято хранят советские порядки, куда не смеет ступить нога фашистского завоевателя.