Изредка на поляне, поросшей молодыми березками и осинником, ослепительно вспыхнет под солнцем и промелькнет куст красной рябины, и снова с двух сторон обступают нас леса. А потом в просвете вдруг покажется холмистое поле, вытоптанные войсками рожь или овес, и где-нибудь на склоне черными пятнами выступят обуглившиеся развалины сожженной немцами деревни.
   Мы сворачиваем на проселочную дорогу, едем по местности, где всего несколько дней назад были немцы. Сейчас они выбиты отсюда, но все вокруг еще носит следы недавних ожесточенных боев. Земля обезображена воронками от снарядов, мин, авиабомб. Воронок этих множество. Все чаще попадаются пока еще не прибранные трупы людей и лошадей. Сладковато-приторный трупный запах все чаще заставляет задерживать дыхание. Вот неподалеку от дороги лежит вздувшаяся гнедая кобылица и рядом с мертвой матерью - мертвый крохотный жеребенок, успокоенно откинувший пушистую метелку хвоста. И такой трагически ненужной кажется эта маленькая жертва на большом поле войны...
   На скате холма - немецкие групповые и одиночные окопы, блиндажи. Они взрыты нашими снарядами. Торчат из-под земли расщепленные бревна накатов, возле брустверов валяются патронные гильзы, пустые консервные банки, каски, бесформенные клочья серо-зеленых немецких мундиров, обломки разбитого оружия и причудливо изогнутые оборванные телефонные провода. Прямым попаданием снаряда уничтожен пулеметный расчет вместе с пулеметом. В дверях сарая неподалеку от окопов видно исковерканное противотанковое орудие. Страшная картина разрушения, причиненного шквалом огня советской артиллерии.
   Село, за овладение которым несколько дней шли упорные бои, находится по ту сторону холма. Перед уходом немцы выжгли его дотла. Внизу через небольшую речушку красноармейцы-саперы возводят мост. Пахнет свежей сосновой стружкой, речным илом. Саперы работают без рубашек. Загорелые спины их лоснятся от пота и блестят на солнце так же, как и свежий тес мостового настила.
   Осторожно переезжаем речку по уложенным в ряд бревнам. Грязь по сторонам взмешена гусеницами танков и тракторов. Въезжаем в то, что недавно называлось селом. По сторонам обгорелые развалины домов, торчат одни печные задымленные трубы. Груды кирпича на месте, где недавно были жилища, обгорелая домашняя утварь, осколки разбитой посуды, детская кроватка с покоробившимися от огня металлическими прутьями.
   На мрачном фоне пожарища неправдоподобно, кощунственно красиво выглядит единственный, чудом уцелевший подсолнечник, безмятежно сияющий золотистыми лепестками. Он стоит неподалеку от фундамента сгоревшего дома, среди вытоптанной картофельной ботвы. Листья его слегка опалены пламенем пожара, ствол засыпан обломками кирпичей, но он живет! Он упорно живет среди всеобщего разрушения и смерти, и кажется, что подсолнечник, слегка покачивающийся от ветра, - единственное живое создание природы на этом кладбище.
   Однако это не так: оставив машину, мы тихо идем по улице и вдруг видим на черной обгорелой стене желтую кошку. Она мирно умывается лапкой. Она ведет себя так, как будто вовсе не являлась свидетельницей страшных событий, лишивших ее и крова, и хозяев. Но, завидев нас, она на секунду неподвижно замирает, а затем, сверкнув, как желтая молния, исчезает в развалинах.
   Две одичавшие курицы - две вдовы, оставшиеся без своего петуха и подружек, - не подпустили нас даже на сорок метров. Они мирно добывали себе корм, роясь на вытоптанном огороде, но как только увидели людей в одежде цвета хаки, без крика метнулись в сторону и тотчас исчезли.
   - Они по птичьей неопытности не разобрались в форме и приняли нас за немцев, - сказал один из моих спутников -участник недавних боев.
   Он рассказал, что немцы в занятых деревнях устраивают настоящую охоту на домашних гусей, уток и кур. Коров и свиней режут в хлевах, а птицу, которую трудно изловить, стреляют из автоматов.
   - Эти пеструшки несомненно побывали под огнем, им надо простить их чрезмерную осторожность, - улыбаясь, заключил он свой рассказ.
   Удивительно трогательна привязанность у животных и птиц к обжитому месту. В этом же селе мне пришлось видеть разрушенную немецкими снарядами церковь и стайку голубей, сиротливо вившуюся над развалинами. Они жили, вероятно, на колокольне, но, лишившись приюта, все же не покинули родного места. Небольшая собачонка в одном из переулков поползла нам навстречу, униженно виляя хвостом. У нее не оказалось того, что называется собачьим достоинством, но мужество, необходимое, чтобы одной приходить из леса к родному пепелищу, она сохранила. На окраине села, в коноплянике, мы вспугнули стаю воробьев. Это были вовсе не те оживленные, хлопотливо чирикающие воробьи мирного времени, которых мы привыкли видеть прежде. Молчаливые и жалкие, они покружились над сожженным селом, затем вернулись и, нахохлившись, расселись на стеблях конопли.
   Впрочем, у местных колхозниц эта тяга к родному месту, на котором прожита жизнь, столь же сильна. Мужчины ушли на фронт, женщины и дети с приходом немцев попрятались в окрестных лесах. Сейчас они вернулись в сожженные деревни и потерянно бродят по развалинам, роются на пожарищах, разыскивая хоть что-либо уцелевшее из домашнего скарба. На ночь они уходят в леса, красноармейцы резервных частей кормят их за счет ротных котлов, дают им хлеба, а днем они снова идут в деревни, как птицы вьются у своих разрушенных гнезд.
   В соседней, тоже выжженной деревушке, я видел несколько колхозниц и детей, помогавших матерям разыскивать на пожарищах уцелевшие вещи. Одна из женщин на мой вопрос, как теперь она думает жить, ответила:
   - Прогоните проклятых немцев подальше, а за нас не беспокойтесь, заново построимся, сельсовет поможет, кое-как проживем.
   Серые от золы и пепла, измученные лица и воспаленные глаза детей и женщин надолго остались в моей памяти, и я невольно думал: "Какой же тупой, дьявольской ненавистью ко всему живому надо обладать, чтобы стирать с лица земли мирные города и деревни, без смысла, без цели подвергать все разрушению и огню".
   Мы проехали еще одну деревню, и снова нас окружили леса, затем промелькнули поля с неубранным хлебом, участок отцветшего льна, с сохранившимися кое-где голубенькими цветочками, часовой-красноармеец возле дороги и предостерегающая надпись на столбике, торчащем изо льна: "Поле минировано".
   При отступлении немцы минировали дороги, обочины дорог, брошенные автомашины, собственные окопы и даже трупы своих солдат. Наши саперы заняты очисткой от мин взятой территории, всюду видны их согнутые ищущие фигуры, а пока на минированных участках осторожно, впритирку, разъезжаются машины и повозки, и расставленные кругом часовые внимательно следят, чтобы никто не удалялся в опасных местах от дороги.
   Все сильнее нарастает ревущая октава артиллерийского боя, и вот уже можно различить сладостный нашему слуху гром советских тяжелых батарей.
   Вскоре мы находимся в расположении одной из частей нашего резерва. Совсем недавно эти люди были в бою, а сейчас около землянки вполголоса наигрывает гармошка, человек двадцать красноармейцев стоят, собравшись в круг, весело смеются, а посредине круга выхаживает молодой коренастый красноармеец. Он лениво шевелит крутыми плечами, и на лопатках его зеленой гимнастерки отчетливо белеют соляные пятна засохшего пота. Задорно похлопывая по голенищам сапог большими ладонями, он говорит своему товарищу, высокому нескладному красноармейцу:
   - Выходи, выходи, чего испугался? Ты Рязанской области, а я Орловской. Вот и попробуем, кто кого перепляшет!
   Но скоро короткие сумерки затемняют лес, и в лагере устанавливается тишина. Завтра с рассветом нам предстоит поездка в ведущую наступление часть командира Козлова.
   Сентябрь 1941 года
   Лидия Сейфуллина
   Три письма
   Что может быть для матери дороже человека, рожденного ею? Какая любовь сильней, глубже и выше материнской? Война с гитлеровской Германией показала, что существует в человеческой жизни еще более самоотверженная любовь. Это - любовь к Родине, к своему народу в целом. На огромном пространстве СССР, в больших городах и самых малых селениях, одним стремлением полна сейчас душа советских матерей. О нем говорят их письма к сыновьям на фронт. Три таких письма лежат передо мной. Первое послала крестьянка Ярина Севастьяновна Барановская. Эта многодетная мать прожила длинную и трудную жизнь. Но старческого слабосилия нет в ней. Спокойное здоровое мужество звучит в ее словах, перед ее мысленным взором проходят лишения и беды прожитых лет и счастье матери, вырастившей крепких, бодрых детей. Вспоминаются ей их младенческие игры, перенесенные ими болезни, торжество и заботы их личной жизни. А теперь они на фронте, в жестокой боевой страде. Чуть дрогнуло сердце, но воспрянуло от другого воспоминания. Высохли выступившие на глазах слезы. Как счастливо жила она в достоинстве своей чистой, честной старости на хуторе Гоглове, в колхозе имени Сталина. На склоне дней она увидела крепкую зажиточность и довольство своей страны. Но вторгся страшный враг в пределы СССР. Мародеры и насильники несут гибель нашему народу. И рука старой колхозницы крепнет в твердом наказе своим сыновьям:
   "Мне, как матери, вырастившей семь сыновей, было жалко расставаться со своими птенцами. Но интересы родины выше всего. Я знаю, что мои сыны ушли защищать счастье советского народа. И это дает мне, как матери, успокоение. Родным сыновьям я наказываю быть достойными своего дяди, моего брата, погибшего во время войны с германцами, быть достойными своего брата Степана Барановского, награжденного медалью "За отвагу", участника боев с белофиннами. Помните, дети, отец ваш до Октября батрачил, ходил по найму и зарабатывал кусок хлеба. Он не мог получить образования даже за один класс. Вы же все получили образование в Советской стране, стали командирами, инженерами, студентами, квалифицированными рабочими. Родина позаботилась о вас, и вам есть за что быть благодарными ей. Убеждена, что вы, сыны, выполните и выполняете свой долг перед родиной, перед партией..."
   Из Калининской области, из деревни Бурково Кимрского района доносится на фронт горячий завет другой старой матери:
   "Дорогие мои сыновья, Миша и Ваня! Это вам передает привет ваша маманя. Я жива и здорова. Дети мои, Миша и Ваня! Бейте изверга-врага! Сыны мои любимые, бейте его за вашего отца, который погиб в пятнадцатом году. Сыны мои! Будьте такими, как был ваш отец, стойкими и верными своей родине. Буду ждать вас с победой и с наградой.
   Ваша маманя".
   Над простыми, даже наивными словами этой "мамани" встает волевое лицо матери-патриотки. Глухой ночью или в призрачный час предрассветный не раз просыпалась она в тоске и в страхе за своих детей. Но пламенная стойкая вера в необходимую и обязательно грядущую победу вливала новую бодрость в ее усталое сердце. С предельной нежностью к сыновьям она молит их об одном: будьте беспощадны к врагу! Это сочетанье женственной мягкости с грозным требованием выполнения неуклонного гражданского долга необычайно волнует душу своей святой отвагой.
   В Саратове мать Володи Блинова долго искала слова, чтобы письмом своим к его бодрости прибавить свою. И вдохновенное это желание, неожиданно для нее самой, вылилось в стихотворные строчки.
   "Сын родной, дорогой!
   Ты - один у меня.
   Ты на фронте сейчас
   Бьешь фашиста-врага.
   Будь всегда впереди!
   Я тужу лишь о том,
   Что нет сил у меня,
   Я пошла бы на фронт
   Бить фашиста-врага".
   Три письма из многих тысяч таких же простых, безыскусственных, неярких словесно, но полных внутренней силы, - как они величавы в глубокой своей сущности! Не пошлет мать своего сына в неправый бой. Его честь для нее дороже собственной своей. Его смерть для матери -неизбывное горе. Подлинно свят тот бой, в который она сама посылает кровного сына, плоть от плоти своей, кость от кости своей. Справедлива, счастлива и победоносна страна, которой матери отдают самую священную свою любовь. Ни одному врагу, какой бы технической мощью он ни обладал, не подмять, не сокрушить, не победить такой страны!
   19 сентября 1941 года
   В течение 21 сентября наши войска вели бои с противником на всем фронте. После многодневных ожесточенных боев наши войска оставили Киев.
   Из сообщения Совинформбюро
   21 сентября 1941 г.
   Илья Эренбург
   Киев
   Я родился в Киеве на Горбатой улице. Ее тогда звали Институтской. Неистребима привязанность человека к тому месту, где он родился. Я прежде редко вспоминал о Киеве. Теперь он перед моими глазами: сады над Днепром, крутые улицы, липы, веселая толпа на Крещатике.
   Киев звали "матерью русских городов". Это - колыбель нашей культуры. Когда предки гитлеровцев еще бродили в лесах, кутаясь в звериные шкуры, по всему миру гремела слава Киева. В Киеве родились понятия права. В Киеве расцвело изумительное искусство - язык Эллады дошел до славян, его не смогла исказить Византия. Теперь гитлеровские выскочки, самозванцы топчут древние камни. По городу Ярослава Мудрого шатаются пьяные эсэсовцы. В школах Киева стоят жеребцы-ефрейторы. В музеях Киева кутят погромщики.
   Светлый пышный Киев издавна манил дикарей. Его много раз разоряли. Его жгли. Он воскресал. Давно забыты имена его случайных поработителей, но бессмертно имя Киева.
   Здесь были кровью скреплены судьба Украины и судьба России. И теперь горе украинского народа - горе всех советских людей. В избах Сибири и в саклях Кавказа женщины с тоской думают о городе-красавце.
   Я был в Киеве этой весной. Я не узнал родного города. На окраинах выросли новые кварталы. Липки стали одним цветущим садом. В университете дети пастухов сжимали циркуль и колбы - перед ними открывался мир, как открываются поля, когда смотришь вниз с крутого берега Днепра.
   Настанет день, и мы узнаем изумительную эпопею защитников Киева. Каждый камень будет памятником героям. Ополченцы сражались рядом с красноармейцами, и до последней минуты летели в немецкие танки гранаты, бутылки с горючим. В самом сердце Киева, на углу Крещатика и улицы Шевченко, гранаты впились в немецкую колонну. Настанет день, и мы узнаем, как много сделали для защиты родины защитники Киева. Мы скажем тогда: они проиграли сражение, но они помогли народу выиграть войну.
   В 1918 году немцы тоже гарцевали по Крещатику. Их офицеры вешали непокорных и обжирались в паштетных. Вскоре им пришлось убраться восвояси. Я помню, как они убегали по Бибиковскому бульвару. Они унесли свои кости. Их дети, которые снова пришли в Киев, не унесут и костей.
   Отомстим за Киев - говорят защитники Ленинграда и Одессы, бойцы у Смоленска, у Новгорода, у Херсона. Ревет осенний ветер. Редеют русские леса. Редеют и немецкие дивизии.
   Немцы в Киеве - эта мысль нестерпима. Мы отплатим им за это до конца... Как птица Феникс, Киев восстанет из пепла. Горе кормит ненависть. Ненависть крепит надежду.
   27 сентября 1941 года
   Федор Панферов
   Подарки
   Как-то необычайно из Москвы, с ее красивых улиц попасть вот в этот блиндаж - подземное царство. Но здесь, на передовой линии фронта, блиндаж считается самым комфортабельным местом: над тобой березовый в три-четыре яруса потолок, выше над потолком проносятся с воем снаряды, где-то совсем недалеко с треском рвется минометный огонь, строчат пулеметы, а тут, в блиндаже, ты можешь читать, писать, отдыхать. Но все это в какой-то свободный час, а в остальное время не до этого: на передовой линии идет жесточайший бой. Только несколько часов тому назад у немцев-фашистов отбита высота, и майор Шитов, командир полка, решив передохнуть часок-другой, с несколькими бойцами вошел в блиндаж.
   Странно, когда он входил через узкую щель в блиндаж, он показался огромным, высоким и широкоплечим, но вот он сел за столик против нас, и мы видим - он маленький, а загорелое, обветренное лицо у него улыбчивое, глаза синие, какие-то детские. Но это тот самый Шитов, который отбил уже не одну высоту у фашистов, тот самый Шитов, за которым постоянно охотятся немцы и которого боятся, хуже чем минометного огня.
   Он сел за столик и сразу заговорил:
   - Знаете, чего бы я сейчас хотел? Забраться в ванну, затем в чистую постель и спать... недели две-три. Ну, чего нет, того нет.
   В эту самую секунду бойцы внесли в блиндаж длинный ящик, и один из них, вытянувшись перед Шитовым, улыбаясь во все лицо, отрапортовал:
   - Опять, так сказать, подарки, товарищ майор.
   - Ну-у! Интересно. Что же сегодня прислали? - и пока бойцы открывали ящик, Шитов достал из угла прекрасное байковое одеяло, теплое белье и, разложив это на столе, задорно спросил. - Знаете, откуда это чудесное прислали? Э-э-э! Не догадаетесь. С Сахалина. Понимаете, с острова Сахалина. А это вот, - он выдвинул перед нами кульки с сушеными фруктами, - из Ташкента, - и взяв пригоршню, глубоко вдохнув запах фруктов, добавил. - Ох, как пахнет от них солнцем.
   Пока Шитов рассказывал нам все это, бойцы открыли ящик. В ящике оказались самые простенькие вещи - карандаши, письменная бумага, конвертики, конфеты, затем платочки, сумочки для табака. По всему было видно, что все это и шили, и укладывали весьма неопытные, но любовные руки: конфеты лежали рядом с табаком, платочки, сумочки расшиты вкось и кривь косые зайчики, цыплятки, петушки.
   Бойцы вместе с Шитовым смеются, отыскивая письма или записочки. Но ни письма, ни записки нет. Посмотрели на верхнюю крышку ящика, там и обратного адреса нет.
   - Жаль. Видимо, забыли, - с грустью произнес Шитов, взяв сумочку с махоркой. - Ну, закурим махорочки, - сунул руку в сумочку и, что-то еще нащупав там, добавил. - Эх, да тут и бумажка, - но то, что показалось Шитову бумажкой, оказалось запиской. Он вынул ее и прочитал: "Бойцу Красной Армии от Сахновой Нины, ученицы 6-го класса, 14-й средней школы, г. Воронеж. ПОЖЕЛАНИЕ: Желаю вам успешных боев с немецкими фашистами".
   - А вот еще, еще, - и боец тоже зачитал записочку: "Приезжайте скорее домой с победой. Ваня Чуркин".
   Лица бойцов, майора Шитова на какой-то миг вдруг посуровели, зубы стиснулись: видимо, все в эту секунду перенеслись на линию огня, и тут же все заулыбались, а из глаз брызнули слезы. Стыдясь, украдкой смахивая с загорелых, обветренных лиц слезы, бойцы громко рассмеялись, а Шитов, разглаживая маленький платочек, тихо произнес:
   - Ну, разве можно не драться за такой народ... Вот через несколько часов мы снова идем в бой... и будем бить врага с еще большей любовью к нашему народу...
   Через несколько дней мы попали в штаб армии.
   Мы вошли в крестьянскую, бревенчатую, с низкими потолками избу и попросили доложить о нас генерал-майору, начальнику штаба Кондратьеву. Когда адъютант, полуоткрыв дверь, докладывал о нас, я увидел: за столом сидит генерал-майор и что-то напряженно пишет. Он на слова адъютанта даже не поднял головы, и мне даже показалось, что мы напрасно зашли в этот час к генерал-майору: начальник штаба занят чем-то весьма серьезным, и нам, пожалуй, лучше удалиться. Но в эту секунду генерал-майор поднял голову, сказал:
   - Просите.
   Мы вошли. Генерал-майор любезно предложил нам сесть, любезно начал рассказывать про дела на фронте, но все равно по всему было видно, что рассказывает он как-то между прочим, улыбается как-то между прочим, что мысли его заняты чем-то совсем другим... и, может быть, поэтому мой взор невольно упал на ложку. Да. Да. На самую простую, столовую, алюминиевую ложку. Она лежала на столе, рядом с недоконченным письмом.
   - Что это за ложка у вас? - спросил я.
   Генерал-майор вдруг весь ожил, преобразился и, взяв ложку, показывая ее нам, взволнованно произнес:
   - Понимаете ли, старушка... восьмидесяти двух лет... из Иркутска. Вон откуда. Тысяч семь километров будет.
   Прислала мне сегодня вот эту ложку и письмецо: "Сынок! Кушай моей ложкой, накапливай сил и беспощадней колоти фашиста и помни, я всем своим сердцем, всей своей душой с тобой". И вот, понимаете ли, я выбрал свободную минутку и пишу ей... Понимаете?
   Так взволновала меня эта ложка. Как говорят, не дорог подарок, а дорога любовь. Понимаете?
   Да, мы вполне понимали генерал-майора, начальника штаба армии.
   4 октября 1941 года
   Михаил Шолохов
   Люди Красной Армии
   Генерал Козлов прощается с нами и уезжает в одну из частей, чтобы на поле боя следить за ходом наступления. Мы желаем ему успеха, но и без нашего пожелания кажется совершенно очевидным, что военная удача не повернется спиной к этому генералу-крестьянину, осмотрительному и опытному, по-крестьянски хитрому и по-солдатски упорному в достижении намеченной цели.
   Выхожу из землянки. До начала нашей артподготовки остается пятнадцать минут. Меня знакомят с младшим лейтенантом Наумовым, только что прибывшим с передовых позиций. Ему пришлось ползти с полкилометра под неприятельским огнем. На рукавах его гимнастерки, на груди, на коленях видны ярко-зеленые пятна раздавленной травы, но пыль он успел стряхнуть и сейчас стоит передо мной улыбающийся и спокойный, по-военному подобранный и ловкий. Ему двадцать семь лет. Два года назад он был учителем средней школы. В боях с первого дня войны. У него круглое лицо, покрытые золотистым юношеским пушком щеки, серые добрые глаза и выгоревшие на солнце белесые брови. С губ его все время не сходит застенчивая, милая улыбка. Я ловлю себя на мысли о том, что этого скромного, молодого учителя, наверное, очень любили школьники и что теперь, должно быть, так же любят красноармейцы, которым он старательно объясняет военные задачи, видимо, так же старательно, как два года назад объяснял ученикам задачи арифметические. С удивлением я замечаю, что в коротко остриженных белокурых волосах молодого лейтенанта, там, где не покрывает их каска, щедро поблескивает седина. Спрашиваю, не война ли наградила его преждевременной сединой? Он улыбается и говорит, что в армию пришел поседевшим и теперь никакие переживания уже не смогут изменить цвета его волос.
   Мы садимся на насыпь блиндажа. Разговор у нас не клеится. Мой собеседник скупо говорит о себе и оживляется только тогда, когда разговор касается его товарищей. С восхищением говорит он о своем недавно погибшем друге лейтенанте Анашкине. Время от времени он прерывает речь, прислушиваясь к выстрелам наших орудий и к разрывам немецких снарядов, ложащихся где-то в стороне и сзади территории штаба. Прошу его рассказать что-либо о себе. Он морщится, неохотно говорит:
   - Собственно про себя мне рассказывать нечего. Наша противотанковая батарея действует хорошо. Много мы покалечили немецких танков. Я делаю то, что все делают, а вот Анашкин - это действительно был парень! Под деревней Лучки ночью пошли мы в наступление. С рассветом обнаружили против себя пять немецких танков. Четыре бегают по полю, пятый стоит без горючего. Начали огонь. Подбили все пять танков. Немцы ведут сильный минометный огонь. Подавить их огневые точки не удается. Пехота наша залегла. Тогда Анашкин и разведчик Шкалев ползком незамеченные добрались до одного немецкого танка, влезли в него. Осмотрелся Анашкин - видит немецкую минометную батарею. 76-миллиметровое орудие на танке в исправности, снарядов достаточно. Повернул он немецкую пушку против немцев и расстрелял минометную батарею, а потом начал расстреливать немецкую пехоту. Погиб Анашкин вместе с орудийным расчетом, меняя огневую позицию.
   Серые глаза моего собеседника потемнели, слегка дрогнули губы. И еще раз во время разговора заметил я волнение на его лице: неосторожно спросив о том, как часто получает он письма от своей семьи, я снова увидел потемневшие глаза и дрогнувшие губы.
   - За последние три недели я послал жене шесть писем. Ответа не получил, - сказал он и, смущенно улыбнувшись, попросил. - Не сможете ли вы, когда вернетесь в Москву, сообщить жене, что у меня здесь все в порядке и чтобы она написала мне по новому адресу? Наша часть сейчас переменила номер почтового ящика, может быть, поэтому я и не получаю писем.
   Я с удовольствием согласился выполнить это поручение. Вскоре наш разговор был прерван начавшейся артподготовкой. Грохот наших батарей сотрясал землю. Отдельные выстрелы и залпы слились в сплошной гул. Немцы усилили ответный огонь, и разрывы тяжелых снарядов стали заметно приближаться. Мы сошли в блиндаж, а когда через несколько минут снова вышли на поверхность, я увидел, что саперы, строившие укрытие, не прекращали работы. Один из них, пожилой, с торчащими, как у кота, рыжими усами, деловито осматривал огромную сваленную сосну, постукивая по стволу топором, остальные дружно работали кирками и лопатами, и на глазах рос огромный холм ярко-желтой глины.
   - Не хотите ли поговорить с одним из наших лучших разведчиков? Он только сегодня утром пришел из немецкого тыла, принес важные сведения. Вон он лежит под сосной, -обратился ко мне один из командиров, кивком головы указывая на лежавшего неподалеку красноармейца. Я охотно изъявил согласие, и командир сквозь гул артиллерийской канонады громко крикнул:
   -Товарищ Белов!
   Быстрым, неуловимо мягким движением разведчик встал на ноги, пошел к нам, на ходу оправляя гимнастерку.
   Внезапно наступила тишина. Командир посмотрел на часы, вздохнул и сказал:
   - Теперь наши пошли в атаку.
   Было что-то звериное в движениях, в скользящей походке разведчика Белова. Я обратил внимание на то, что под ногой его не хрустнул ни один сучок, а шел он по земле, захламленной сосновыми ветками и сучьями, но шел так бесшумно, будто ступал по песку. И только потом, когда я узнал, что он - уроженец одной из деревень близ Мурома, исстари славящегося дремучими лесами, мне стала понятна его сноровистость в ходьбе по лесу и мягкая поступь охотника-зверовика.