Недалеко от перекрестка, где стоял регулировщик, в длинной хате со стенами, иссеченными осколками, и с выбитыми, заткнутыми чем попало стеклами, помещался обогревательный пункт и столовая.
   Двое бойцов-дорожников и три помогавшие им женщины-словачки беспрерывно варили на большой плите в нескольких котлах и кастрюлях универсальную солдатскую еду, заменявшую и первое, и второе, и вообще все на свете. Это был суп, в котором варилось много картошки и мяса. Его разливали по тарелкам и снова доливали в котлы и кастрюли воду, и снова бросали туда куски мяса и картошку, и снова бесконечно варили.
   Кроме двух столов, нашедшихся в хате, был устроен еще и третий сложенный из нескольких десятков пустых снарядных ящиков. Те же самые снарядные ящики, поставленные на попа, служили скамейками.
   За столами сидели различные люди: легкораненые, завернувшие сюда перекусить по дороге в госпиталь, бойцы с дорожно-комендантского участка, два молоденьких лейтенанта в новеньком обмундировании, видимо, только что назначенные в часть и догонявшие ее, и человек десять чехословацких автоматчиков, сидевших тут уже целый час в ожидании, когда шофер исправит отчаянно ревевший, но не двигавшийся с места грузовик.
   Из-за того, что выбитые стекла были заменены фанерой и подушками, в хате было полутемно. Те, кто уже давно сидел здесь, привыкли к этой полутьме, но те, кто только что входил со света, жмурились и пробирались между столами, как слепые, шаря впереди себя вытянутыми руками.
   Вдруг дверь распахнулась, и в полосе уличного дневного света появилась маленькая странная фигурка. Это был, несомненно, ребенок, мальчик на вид лет тринадцати, от силы четырнадцати, - узкоплечий, с худым остроносым лицом. И в то же время в этой фигурке было трудно признать ребенка: так не соответствовало его лицу и росту все то, что было на нем надето и навешано.
   На голову его, низко спускаясь на глаза, была нахлобучена черная мохнатая шапка с пересекавшей ее красной лентой. На ногах у него были высокие сапоги с заправленными в них домоткаными латаными штанами. Наряд его довершал серо-зеленый немецкий френч с подвернутыми вдвое, почти до локтей, рукавами. Френч был перепоясан широким холщовым поясом с нашитыми на нем карманами, которые, оттопыриваясь, обнаруживали засунутые в них несколько гранат-лимонок. Поверх этого пояса френч был перепоясан еще вторым, кожаным поясом, на котором висел большой немецкий парабеллум в треугольной кобуре. Ручка второго револьвера запросто торчала прямо из кармана френча.
   - Ты откуда взялся? - обратился к мальчику пораженный его видом сержант-регулировщик, сидевший у самой двери. Мальчик молчал.
   - Откуда взялся, говорю, - повторил сержант, поднимаясь ему навстречу. - Откуда оружие взял? Кто такой?
   Сержант стоял вплотную перед мальчиком и, глядя сверху вниз, внимательно рассматривал все его вооружение.
   - Я - партизан, - не смущаясь, ответил мальчик и гордо заложил руки за спину.
   - А по какому праву ты два револьвера носишь, если даже офицерскому составу один револьвер полагается? - спросил сержант, разглядывая оба револьвера, один, висевший на поясе, и другой, засунутый в карман.
   - Мне выдали. Я - партизан, - с быстрым и мягким словацким выговором повторил мальчик.
   - А документ у тебя есть? - не унимался сержант.
   - Есть, - задорно сказал мальчик и разнял руки, которые он до того держал за спиной, чтобы вынуть из нагрудного кармана френча документы.
   - Вот документы.
   - Так, - сказал сержант. Близко поднеся в полутьме бумажку к глазам, он прочитал там, что Андрей Гота, ефрейтор, является партизаном отряда имени Суворова.
   - А откуда ты родом?
   - Из Радваны, - сказал мальчик.
   При словах "из Радваны" сидевший до этого за столом чехословацкий подофицер с двумя ленточками чешского "Боевого креста" и "Красной звезды" на френче поднялся и, вглядываясь в полутьму, спросил:
   - Из Радваны?
   - Из Радваны, - повторил мальчик.
   - Слушай-ка, - сказал подофицер, - ты там с какой стороны?
   - С той, что за дорогой, - ответил мальчик.
   - Ты там Гогу Штепана не знал?
   - Знал.
   - А где он?
   - В Россию ушел.
   - А откуда ты знаешь?
   - А он мой отец.
   В хате на несколько секунд наступило молчание. Подофицер вглядывался в мальчика. Тот, немного привыкнув к полутьме, смотрел на подофицера.
   Подофицер стоял не двигаясь у стены. Мальчик тоже стоял не двигаясь, а потом вдруг сделал несколько шагов вперед, и только тут все заметили, что он сильно хромает, волоча правую ногу.
   Мальчик порывисто сделал еще два шага вперед, споткнулся на хромавшую правую ногу и чуть не упал.
   И только в эту секунду остолбенело стоявший до этого подофицер сделал первое, тоже порывистое движение, шагнул к мальчику и, схватив за локти, не дал ему упасть.
   Так они простояли секунду или две, а потом отец отступил назад к стене и повел сына, держа его за локти и глядя ему в лицо. Он его довел до скамейки, на которой сидел сам, и так же молча посадил его, а сам сел рядом. Повернувшись к сыну вполоборота, отец долго молча смотрел на него.
   Трудно сказать, что означал этот взгляд: то ли он смотрел и все еще не верил, что это его сын; то ли подбирал слова, какие можно сказать в такую минуту.
   - Ну что ж, здравствуй, - сказал наконец отец, пожав руку мальчика.
   Он не обнял его, не поцеловал, а именно подал ему руку, как солдат солдату. Если бы его потом спросили, почему он тогда не обнял и не поцеловал сына, он, может быть, даже и не объяснил бы, почему так вышло, но тогда его потянуло именно пожать руку сыну.
   - Здравствуй, - сказал сын.
   - Ну как мать? - спросил отец.
   - Не знаю, - ответил сын, - давно не был.
   - А брат?
   - Не знаю, - повторил сын, - полтора года не был дома.
   Они оба снова замолчали.
   - А я тебя не сразу узнал, - нарушил молчание отец. -Шесть лет прошло.
   - И я тебя не узнал, - сказал сын. - Здесь темно.
   - Да, со свету почти ничего не видно, - согласился отец и, помолчав минуту, спросил:
   - Ты что же, в партизанах?
   - В партизанах, - сказал сын.
   - В каком отряде?
   - Суворовском, - ответил сын.
   - Когда вышли из тыла? - спросил отец.
   - Сегодня ночью.
   - Что хромаешь?
   - Ранен.
   - А-а! - протянул отец. - Сильно ранен?
   -Нет.
   - Куда идешь?
   - В госпиталь.
   - А где госпиталь?
   - Тут в деревне, говорят.
   - Ну, идем, я тебя сведу.
   - Идем.
   Они поднялись и, молча обходя столпившихся за эти минуты вокруг них людей, пошли к дверям. Отец обнял сына за пояс и незаметно поддерживал его.
   Они прошли десяток шагов, сын - сильно хромая, отец -поддерживая его. Вдруг отец покосился на пояс сына, который оттягивали три гранаты и парабеллум.
   - Может, снять? Легче будет идти.
   - Ничего, - сказал сын, - я все время так хожу.
   - Где госпиталь? - спросил подофицер, когда они подошли к регулировщику, стоявшему на перекрестке.
   - Налево восьмой дом, - буркнул регулировщик, которому, видно, уже в сотый раз за день задавали этот вопрос.
   Сын повернулся, сделал два шага и, застонав, припал на ногу. Лицо его стало бледным как бумага.
   - Больно? - спросил отец.
   - Ничего.
   - Больно? - настойчиво повторил отец.
   И, вдруг, уже не спрашивая, после многих лет разлуки впервые ощутив свои отцовские непререкаемые права, подхватил сына правой рукой под мышки, левой рукой под колени, легко поднял его на воздух и, широко шагая, понес к тому восьмому дому с левой стороны, в котором, по словам регулировщика, должен был помещаться госпиталь.
   - Я сам дойду, - пробовал спорить сын, но отец ничего не отвечал.
   Он донес сына до здания госпиталя, который помещался в одноэтажном каменном доме с надписью "Колониальная торговля". Он поднялся по затоптанной грязными ногами лестнице, все еще держа сына на руках, внес его в приемный покой и, все так же не спуская с рук, ждал, пока сестра зарегистрирует поступление нового раненого. И потом вслед за санитаркой пошел по коридору в предоперационную палату, куда должны были положить сына.
   Он пихнул ногой дверь и вошел в палату и, только здесь спустив его с рук, положил на свободную койку.
   Сын лежал на койке по-прежнему бледный, зажмурив глаза. Должно быть, ему было очень больно. Он притерпелся к боли и ходил, а потом, когда отец взял его на руки, вдруг почувствовал боль. И сейчас, положенный на эту койку, из маленького человека, старавшегося быть солдатом, стал тем, кем и был на самом деле, - смертельно усталым, да к тому ж еще и раненым ребенком.
   Сначала отец стоял рядом и смотрел на него сверху, потом опустился на колени рядом с койкой и приблизил свое лицо к лицу сына. Он забыл о том, что стоит на коленях, и когда пришла молоденькая женщина-хирург, он отвечал на ее вопросы, все так же стоя на коленях.
   Вслед за женщиной-врачом подошла курносая, толстая, рябоватая сестра. Она сняла с мальчика сначала левый сапог, потом взялась за правый.
   Мальчик застонал, открыл глаза и снова закрыл их.
   - Отойдите, - сказала женщина-врач, - я сама.
   Вытащив из кармана халата большие хирургические ножницы, тем резким спокойным движением, которым она, наверное, оперировала людей, лежавших на операционном столе, она разрезала сверху донизу правое голенище и, придерживая ногу за колено, резким рывком сняла сапог.
   Мальчик только глухо и коротко вскрикнул и замолчал. Пальцы на ноге у него побелели от потери крови, а пятка, куда попала пуля, вспухла и стала лиловой.
   - Будете оперировать? - спросил отец у врача.
   - Будем, - сказала врач, - но только не сейчас, попозже.
   Она смочила ватку каким-то дезинфицирующим средством, обтерла вокруг рану, перевязала ее белым бинтом и отошла, сказав, что через час вернется старший хирург, который сделает операцию.
   Отец и сын остались снова вдвоем.
   - Больно было? - спросил отец.
   - Больно, - ответил сын.
   - Что же не заплакал? - первый раз за все время улыбнувшись, спросил отец.
   - Нельзя, - серьезно сказал сын и не улыбнулся.
   - Когда ранен? - спросил отец.
   - Ночью, когда выходили на соединение.
   - Пешком шел?
   - Нет, сначала на лошади ехал, а немцы стали стрелять.
   - А ты стрелял?
   - Стрелял. Но они были далеко, и я не мог попасть, у меня пистолет. У меня лошадь ранило. И меня - тоже. Я соскочил, пошел пешком.
   - А лошадь что?
   - Лошади моей попало в глаз. Она упала и сразу подохла.
   - Хорошая была лошадь? - спросил отец.
   - Хорошая.
   - Как ее звали?
   - Дюри. Сивая. Грива стриженая, а хвост черный.
   - Седло у тебя было?
   - Было. Настоящее, военное.
   - Как же ты шел, раненный, много?
   - Восемь километров.
   - Больно было?
   - На морозе было не так больно, а как в хату вошел, стало больнее. И крови много. Как в хату по дороге зашел, так заболело.
   - Заплакал? - спросил отец.
   - Заплакал.
   - А потом перестал?
   - Перестал.
   - Ты сейчас уйдешь? - вдруг спросил сын после паузы.
   - Уйду.
   - А какая твоя полевая почта?
   - Сейчас еще не знаю, мы передвигаемся.
   - Как же так не знаешь? - удивился сын.
   - Не знаю, - ответил отец. - Да мне и писать некому было.
   - Плохо, - сказал сын. - Ну ничего, я узнаю, напишу тебе.
   - Хорошо, - согласился отец.
   В дверях палаты показался один из чехословацких автоматчиков, сидевших в столовой вместе с подофицером.
   - Штепан! - крикнул он. - Пойдем, машина готова!
   Отец оглянулся, посмотрел на него и, сказав: "Сейчас, подождите", снова повернулся к сыну.
   - Уезжаешь? - спросил сын.
   - Да.
   - Ну что же, хорошо, - сказал сын серьезно, почти по-старчески, словно благословляя собственного отца. - Я тоже скоро пойду.
   Отец наклонился над ним. На секунду в его глазах мелькнула нежность, но в следующее мгновение он просто протянул сыну большую руку и сказал:
   - Ну, ладно, до свидания.
   - До свидания, - ответил сын, открыв глаза, посмотрел на него и сразу же снова зажмурился от боли. - До свидания.
   Неуклюже ступая по узкому проходу между двумя рядами коек и больше не оглядываясь, отец прошел к дверям и скрылся за ними.
   Сын, открыв глаза, посмотрел ему в спину, следя за ним. Вот он миновал одну, вторую, третью, четвертую койку, повернул и вышел за дверь. И дверь за ним закрылась.
   Мальчик снова зажмурил глаза, и две крупные, должно быть, неожиданные для него самого слезы выкатились из-под его век. Он вытащил из-под одеяла руку, поднес к лицу закатанный бязевый рукав непомерно длинной рубашки и, аккуратно вытерев сначала один глаз, потом другой, так, чтобы никакого следа слез там не оставалось, снова спрятал руку под одеяло и зажмурил глаза от непрекращающейся боли в ноге.
   Я увиделся со старым партизаном Андреем Гогой примерно через месяц после этой встречи его с отцом, которая, как часто водится на войне, была одновременно и разлукой.
   Называя его "старым партизаном", я говорю это без улыбки. В самом деле, несмотря на свои еще не исполнившиеся четырнадцать лет, он - один из старых партизан Словакии. Впервые он стал помогать партизанам в конце сентября 1943 года.
   - Год и пять месяцев в партизанах, - гордо сказал он мне.
   - Как же ты попал в партизаны? - спросил я.
   - Шесть лет назад, когда к нам пришли немцы, отец бежал в Россию. Я тогда еще был маленький, - солидно добавил он. - Но потом мать мне все рассказала, и я был против немцев.
   Он сказал это с убежденностью и твердостью старшего в семье мужчины.
   - Когда же ты в первый раз увидел партизан?
   - Я ходил в лес за грибами и встретил там разведку партизан. Они мне дали денег и сказали, чтобы я им принес покушать и сигарет. Я взял деньги, пошел в село, купил покушать и сигарет и принес им. Они сказали, чтобы я пришел через три дня снова в лес и снова помог им.
   - А дома ты ничего не сказал матери? - спросил я.
   - Нет, ничего.
   - Почему?
   - Я боялся, что она меня больше не пустит в лес.
   - И часто ты носил кушать партизанам?
   - Через каждые два-три дня. Четыре месяца ходил. А потом совсем ушел к ним.
   - Почему?
   - Они уходили от нашего села в другое место, а я хотел быть с ними. Когда я пришел в лес и в последний раз принес им кушать, командир отряда Василь - он был молодой, лет двадцати пяти, - сказал мне: "Мы уходим, Андрей. Пойдешь с нами?" Я молчал. Тогда он сказал: "Давай пойдем с нами". - "Давай пойдем", - сказал я и пошел с ними.
   - Что же ты делал у партизан? - спросил я.
   - Больше всего я ходил в разведку. Я надевал гражданскую одежду и ходил по селам, продавал яйца. Партизаны давали мне полную кошелку яиц. Они покупали яйца по одной кроне за штуку, а я ходил и продавал по три кроны за штуку и меньше не хотел брать. А немцы не хотели покупать по три кроны за штуку, и никто не хотел покупать. Я спокойно ходил со своей корзинкой.
   - Что же ты разведывал?
   - Я смотрел, где стоят немцы, где у них орудия и пулеметы.
   - А тебя никогда не задерживали немцы?
   - Нет. Только один раз. А то я ходил всегда спокойно. У меня спрашивали, куда я иду. Я отвечал, что иду к бабушке. Бабушка жила в Волике, а мама - в Радване. И все мне верили.
   - А на самом деле ты бывал у бабушки?
   - Бывал несколько раз. Кушал там у нее.
   - Рассказывал что-нибудь?
   - Нет, ничего не рассказывал. Она мне только давала покушать, и я уходил.
   - А домой не заходил ни разу?
   - Нет.
   - Почему?
   - Я боялся, что мама меня не пустит опять уйти. А потом мы далеко отошли оттуда, и я совсем ничего не знал, как у меня дома. А потом, уже недавно, когда наше село освободили, я узнал, что маму и брата немцы арестовали и увели.
   - А почему?
   - Они узнали, что отец бежал в Россию, а я ушел в партизаны. И они увели маму и брата. Я еще не знал даже этого, когда видел отца.
   При этом воспоминании лицо его стало печальным. Я не нарушал молчания, а он минут пять сидел и ничего не говорил.
   - Значит, ты всегда в разведку благополучно ходил? -спросил я. желая перевести разговор на другую тему.
   - Только один раз я попался к немцам, и то это было не в разведке.
   - А как же это было?
   - Это было около Банско-Бистрицы. Партизаны вышли на окраину, и немцы незаметно окружили их. И взяли десять человек в плен. И меня тоже.
   - А у тебя было оружие?
   - Было. Когда немцы нас окружили, я опустил револьвер в сапог. Нас взяли в плен и посадили на машины. И в каждой машине ехал немецкий автоматчик. В кузове машины я стоял около немца. Он отвернулся, чтобы закурить, а я вынул у него из автомата обойму и спрыгнул через борт машины. Он схватил автомат, а стрелять не мог: у него не было обоймы. А я убежал с дороги в лес, и потом шел к партизанам по карте. Я знал, где они находятся.
   - А ты умеешь разбираться по карте?
   - Конечно, - просто сказал Андрей Гога. - Меня учили.
   - А пистолет так и остался у тебя в сапоге?
   - Да, - сказал он, - пистолет остался у меня в сапоге. Мне пистолет подарил командир отряда Василь. Я его берег.
   - А стрелять тебе приходилось из твоего пистолета?
   - Приходилось, - вдруг застенчиво улыбнувшись, сказал Гога. - Сегодня утром мишень повесили на двери и стреляли.
   - А по немцам?
   - По немцам я стрелял, но в них не попал. Я далеко тогда стрелял. Я их тогда не мог убить. Я их убил, когда в прошлом году бросил в них гранату.
   - Как это случилось? - спросил я.
   - Мы шли в разведку с партизанами. Только подошли к дороге, а по дороге ехали немцы. Мы стояли за скалой над самой дорогой. У меня была противотанковая граната. Я ее взял и бросил вниз, когда проезжала немецкая машина. Она взорвалась. Мы вышли на дорогу. Партизаны нашли трех убитых немцев. Взяли у них документы и взяли пистолеты.
   - А тебе они не дали?
   - Чего?
   - Пистолета.
   - Нет. У меня же был пистолет, вот этот, - Гога внушительно похлопал себя по висевшему у него на поясе парабеллуму. - Мне не нужен был пистолет, я им отдал.
   Он тихо сидел передо мной, этот худенький мальчик с внимательными глазами, гладко зачесанными назад волосами и усталым лицом. Кроме висевшего у пояса парабеллума, в нем не было ничего воинственного и необычного.
   - Что же ты теперь будешь делать? - спросил я его, когда почувствовал, что наш разговор подходит к концу.
   - Теперь поеду до Берлина, - сказал он просто и убежденно, как что-то само собой разумеющееся.
   - А в Москву хочешь попасть? - спросил я его, зная, что мечта попасть хоть на неделю в Москву - мечта огромного числа людей в любой из славянских стран, которые я объехал за этот год.
   - Сначала поеду до Берлина, а потом до Москвы, - все так же серьезно сказал он.
   И вдруг, сжав губы, пристально посмотрев на меня, добавил как что-то самое заветное и давно решенное:
   - А потом я хочу быть летчиком.
   - А вдруг тебя не примут, вдруг у тебя глаза плохие. ' - Все равно я буду летчиком, - повторил он. - Все равно я буду летчиком, летчиком! - три раза повторил он.
   И я понял по его лицу, что пробовать шутить над этим или пробовать возражать ему было бы не только жестоко, но и бесполезно, - все равно он будет летчиком. Если у него будут слабые глаза, он будет летать в очках, но все равно будет летать. Если у него будет один глаз, он все равно будет летать с одним глазом, как Вилли Пост. Он будет летчиком! Все равно будет! Он все равно добьется в жизни всего, чего захочет, он, этот старый партизан 1931 года рождения.
   30 марта 1945 года
   Евгений Воробьев
   Трубка снайпера
   С трубкой Номоконов был неразлучен всю войну. Даже в засаде он всегда лежал, держа трубку в зубах. Там нельзя зажечь трубку, тем более подымить вволю, можно только лежать, посасывая холодный и все-таки желанный, аппетитный мундштук.
   Номоконов умело маскировал свою позицию. Его не находили немцы и теряли свои.
   Он прикидывался валуном, обросшим мхом, когда воевал на Карельском перешейке.
   Он выдавал себя за сноп пшеницы под Житомиром.
   Он подделывался под кряжистый пень в лесах Валдая.
   Он притворялся трубой сгоревшего дома на окраине прусского городка Гольдан.
   Война бросала Номоконова на разные фронты, и всюду он оказывался за тридевять земель от родных мест. Иногда письмо шло из дому месяца два, и тут не было большой вины почтарей. Далеки родные места, и не скоро дойдет на фронт письмо из поселка, затерянного в глухой тайге Забайкалья.
   - Песню про славное море, священный Байкал помните? - спрашивает Номоконов. - Там наши места упоминаются. "Шилка и Нерчинск не страшны теперь..."
   В мирное время Семен Данилович Номоконов плотничал, а все свободные дни занимался охотой. В родных местах Номоконов славился искусством выслеживать и бить в тайге дикого кабана, сохатого, медведя. В улусе Делюн, где он провел детство, тайга подступала чуть ли не к порогу дома. С девяти лет он начал охотиться. Отец и соседи брали мальчика с собой на промысел. Партии уходили в тайгу на полтора-два месяца, за триста - четыреста километров от дома, к Олекме и Алдану. Семен учился сызмальства экономить патроны: у бедного охотника каждый патрон был на счету. Как знать, не эта ли таежная бережливость положила начало меткости маленького охотника?
   Когда началась война, Семен Данилович впервые взялся за трехлинейку.
   Сначала он попал в санитары. Затем Номоконову дали автомат ППШ и послали в разведку. Ему не раз довелось охотиться за "языком". Он до сих пор помнит, как они захватили в плен фашиста с ручным пулеметом и по снежным сугробам волокли его на плащ-палатке, оглушенного и связанного.
   Вскоре Номоконова, который отличался сверхметкой стрельбой, перевели из разведки в снайперы. Ему вручили винтовку No 2753, и Номоконов прежде всего решил ее пристрелять. Чтобы не тратить даром патронов, он проверил винтовку на фашисте. Тот шел пригнувшись по лесистому берегу озера, разделявшего наши и немецкие позиции. Было это на Валдае 12 марта 1942 года.
   - На том берегу много фашистов водилось, - вспоминает Номоконов, попыхивая трубкой. - Только нужно было помнить, что вода к себе пулю притягивает. Так что прицел приходилось брать чуть выше, а стрелять тяжелой пулей...
   Номоконов так и сказал о фашистах: "водились", будто речь шла о дичи или звере.
   27 марта 1943 года в вечернем сообщении Советского Информбюро было сказано, что снайпер Номоконов истребил двести шестьдесят три фашиста.
   Вот и получается, что усилиями Семена Даниловича Номоконова численность армии Гитлера почти каждый день уменьшалась на одного солдата.
   - Цена фашисту - одна пуля, - любит повторять Номоконов.
   Среди "крестников" Номоконова были не только солдаты. Снайпер особенно терпеливо выслеживал офицеров.
   Был случай, когда он взял на мушку и сразил какого-то солидного немца, окруженного целой группой офицеров; они пробирались кустарником по лощине, блестели стекла их биноклей. Какой на переднем крае поднялся переполох! Немцы открыли ураганный огонь из всех видов оружия, но Номоконов и его напарник бурят Тагон Санжиев остались невредимы. Захваченный ночью "язык" рассказал, что русский снайпер подстрелил представителя ставки Гитлера.
   В другой раз Номоконов обнаружил на высотке наблюдательный пункт немцев, они корректировали оттуда огонь. Неподалеку от тропы, которая вела к наблюдательному пункту, он приметил на ничейной земле валун, а перед валуном - кустарник. Всю ночь Номоконов отрывал под валуном окоп, а землю оттаскивал в своем "сидоре" к дальним кустам. Днем два офицера стали добычей снайпера, засевшего под валуном. Третий наблюдатель, хотя он уже не шел по тропе в рост, а полз, тоже не добрался до наблюдательного пункта. Немцам не трудно было догадаться о соседстве искусного снайпера. Они перепахали снарядами все вокруг, смешали кустарник с землей. А Номоконов сидел под валуном в своей благословенной земляной норе. Он вышел из засады следующей ночью, когда наши артиллеристы уже свели свои счеты с немецким НП на высоте.
   Не всякий отличный стрелок становится снайпером. Одно дело поражать цели на стрельбище или в тире, а другое -вести опасные поединки с вражескими стрелками. Жертвой такого поединка стал земляк Номоконова и его друг Тагон Санжиев. Искусство снайпера требует одновременно смелости и терпения, прямо-таки сверхъестественного терпения, наблюдательности и спокойствия, упорства и сообразительности. Снайпер должен умело решать маленькие тактические задачи.
   - Предположим, фашисты идут в атаку, - говорит Номоконов, прищурив глаз и попыхивая трубкой. - Фашисты не знают, что мы хорошо укрепили рубеж. В кого должен прежде всего целиться снайпер - в передних или в задних?
   Я беспомощно пожимаю плечами.
   - Конечно, в задних, - говорит Номоконов таким тоном, будто ведет занятие в школе снайперов. - Во-первых, фашисты не сразу узнают, что действуют снайперы. Во-вторых, если бить по задним, меньше фашистов уйдет от пуль, когда начнут пятиться обратно... Ну, а если нужно помочь стрелкам отбить атаку?
   Я не хочу отвечать наугад и вновь пожимаю плечами.
   Номоконов опять прищуривает левый глаз - то ли от дыма, то ли он мысленно целится в фашистов.
   - В этом случае нужно в первую очередь бить по передним. А почему? Устроить панику. Пусть любуются, как передние будут валиться! Но тут надо бить с разбором, чтобы не упустить из виду офицеров. Та-ак... Ну, а вот, например, два фашиста вышли из лесу, несут бревно. Они на краю полянки блиндаж строят. Когда огонь открыть?
   - Как только цель появилась, немедленно.
   - Ошибка, - строго поправляет меня Номоконов. - Зачем же цель пугать? А вдруг несчастный случай? (Так Номоконов называет промах). Тогда фашисты сразу в лесу спрячутся. Лучше всего открыть огонь, когда они со своим бревном на полдороге. От леса уже ушли, а к блиндажу, за которым можно спрятаться, еще не подошли.