В ту пору китайцы ходили в синем. Одежда, похожая на спецовку механика, была на всех женщинах, на всех мужчинах, и мне думалось о синеве неба, о людском единодушии. Никаких лохмотьев. Автомобилей, правда, тоже никаких. Всюду синий людской поток, растекающийся в разные стороны.
   Шел второй год революции. Страна, безусловно, должна была испытывать немалые трудности и лишения. Но, разъезжая по Пекину, мы этого не заметили. Меня и Оренбурга беспокоили, конечно, некоторые детали, вернее, легкий нервный тик окружавшего нас порядка. Наше простое желание купить носки и носовые платки обернулось государственной проблемой. После напряженных дебатов китайских товарищей, которые долго не приходили к единому мнению, мы, наконец, выехали из гостиницы целым караваном. Впереди была наша машина, за ней – машина с сопровождающими, потом с милицией и четвертая – с переводчиками. Машины рванулись с места, прокладывая путь среди людской толпы; они мчались, словно лавина, по тесному узкому каналу, который образовали расступавшиеся пешеходы. Как только мы подъехали к магазину, китайские товарищи выскочили из машины, мигом разогнали всех покупателей, остановили торговлю и, взявшись за руки, создали нечто вроде живого коридора, по которому мы с Эренбургом прошли, не поднимая глаз. Точно так же, стыдясь самих себя, через пятнадцать минут мы вернулись с маленькими пакетиками в руках и с твердым решением ничего больше в Китае не покупать.
   Подобные вещи приводили Оренбурга в ярость. Взять хотя бы историю с рестораном, о которой я сейчас расскажу. В ресторане при нашей гостинице нам подавали скверно приготовленные блюда английской кухни, которые остались в наследство от старой колониальной системы. Я, давний почитатель китайской кухни, сказал своему молодому переводчику, что жажду насладиться прославленным кулинарным искусством пекинцев. Он ответил, что проконсультируется по этому вопросу с товарищами.
   Не знаю, консультировался ли наш переводчик или нет, только мы по-прежнему жевали дубовый английский ростбиф в ресторане гостиницы. Я снова напомнил переводчику о нашем желании. Он задумался и сказал:
   – Наши товарищи совещались уже несколько раз, вопрос должен решиться со дня на день.
   Назавтра к нам подошел ответственный товарищ из комитета по приему нашей делегации. Нацепив на лицо дежурную улыбку, он поинтересовался, действительно ли у нас есть такое желание. «Разумеется», – резанул Оренбург. Я же добавил, что еще в годы юности познакомился с прославленной кухней Кантона, а теперь мечтаю о знаменитых пекинских приправах.
   – Это сложно, – сказал озабоченно товарищ из комитета. Он молча покачал головой и решительно добавил: – Думаю, почти невозможно.
   Оренбург улыбнулся горькой улыбкой неисправимого скептика. Я же пришел в полную ярость.
   – Товарищ, – сказал я, – будьте любезны оформить документы для нашего отъезда в Париж. Коль скоро я не могу попробовать китайские блюда в Китае, я их без труда получу в Латинском квартале.
   Моя гневная речь имела успех. Через четыре часа мы вместе с нашей весьма многочисленной свитой прибыли в знаменитый ресторан, где пять столетий подряд готовят утку по-пекински, незабываемое, изысканнейшее блюдо.
   Ресторан, в каких-нибудь трехстах метрах от нашей гостиницы, был открыт с утра до поздней ночи.

«Стихи капитана»

   Переезжая из страны в страну, изгнанником я попал в Италию, о которой мало знал и в которую влюбился всем сердцем. В этой стране меня изумляло все. Особенно естественность, простота: масло, хлеб и вино – все подлинное, натуральное. Даже полиция, та самая полиция, которая ничем меня не оскорбила, но которая следила за каждым моим шагом. Я натыкался на полицейских повсюду – даже во сне и в тарелке с супом.
   Писатели постоянно просили меня читать стихи. Я читал их на совесть: в университетах, на стадионах, перед грузчиками Генуи, во Флоренции, в Турине, в Венеции.
   Мне доставляло большую радость читать в переполненных залах. Кто-то рядом со мной повторял мои строки по-итальянски, и мне нравилось вслушиваться в собственные стихи, озаренные сиянием великолепного итальянского языка. Но полиции это мало нравилось. На испанском языке – пожалуйста, а в итальянских переводах свои точки и многоточия. Разве нет повода для тревоги, если моя поэзия воспевает мир, а это слово уже в опале на Западе? Разве нечего бояться, если мои стихи призывают к борьбе простой народ?
   Народные партии одержали победу на муниципальных выборах, и меня приглашали в городские советы как почетного гостя. Нередко муниципальные власти удостаивали меня звания почетного гражданина. Я – почетный гражданин Милана, Флоренции и Генуи. В тех местах, где я читал стихи, собирались видные горожане, аристократы и епископы. Мне вручали почетную грамоту, в мою честь поднимались бокалы шампанского, и я благодарил всех от имени моей далекой родины. Потом на ступеньках парадной лестницы были объятия и поцелуи, а на улице – все та же полиция, что денно и нощно следила за моей персоной.
   Все, что произошло со мной в Венеции, похоже на приключенческий фильм. Я снова читал стихи. Меня снова выбрали почетным гражданином. Но полиции хотелось, чтобы я поскорее убрался из города, где родилась и страдала Дездемона. Полицейские агенты круглые сутки торчали у дверей гостиницы.
   Мой старый друг Витторио Видали – команданте Карлос – приехал из Триеста послушать мои стихи; вместе с ним мы совершали бесконечно радостные прогулки в гондоле по венецианским каналам и любовались серебристо-пепельными дворцами. На этот раз полиция осмелела. Полицейские следовали за нами по пятам. И вот тогда я надумал, как в былые времена Казанова, бежать из Венеции, где нам грозила тюрьма. Мы, то есть я, Витторио Видали и костариканский писатель Хоакин Гутьеррес, с которым я случайно встретился, улучили момент и что есть духу помчались прочь от венецианской полиции. За нами бросились двое. Нам удалось отчалить от берега на моторке алькальда-коммуниста. Моторка муниципальной власти – единственная моторка в Венеции – лихо понеслась по каналу. Тем временем представители другой власти все еще метались по берегу. Им пришлось довольствоваться обыкновенной гондолой на веслах, в которой обычно катаются влюбленные парочки. Эта романтическая гондола, выкрашенная в черный цвет, с золотыми разводами, безнадежно отстала от нас, как утка, пустившаяся вдогонку за дельфином.
 
   В Неаполе эта затянувшаяся слежка кончилась тем, что утром, поздним утром, в мой номер явились полицейские. (В этом городе никто не торопится на работу, даже полицейские.) Они придрались к какой-то погрешности в моем паспорте и попросили меня пойти с ними в управление полиции. Там мне предложили чашечку растворимого кофе и сообщили, что я должен покинуть страну незамедлительно.
   Моя любовь к Италии в расчет не принималась.
   – Тут какое-то недоразумение! – сказал я.
   – Никакого. Мы вас очень уважаем, но вам придется покинуть Италию.
   Обходным путем, намеками они дали понять, что моего отъезда настойчиво добивается посольство Чили.
   Поезд уходил вечером. На перроне уже собрались провожающие. Поцелуи. Цветы. Возгласы. Паоло Риччи, [178]Аликата [179]и многие другие. A rivederci. Прощайте. Прощайте.
   В поезде – наш путь лежал в Рим – сопровождавшие меня полицейские были донельзя внимательны к моей особе. Они таскали мои чемоданы. Они покупали мне «Унита» и «Паэзе сера», а чтобы какую-нибудь реакционную – ни разу! Они просили у меня автографы, кто – себе, кто – своим родственникам. Больше мне не случалось видеть таких учтивых полицейских.
   – Мы очень сожалеем, Eccelenza, [180]но у каждого – семья, вот и делаем, что прикажут. Самим противно.
   На платформе в Риме, где мне надлежало пересесть на другой поезд и ехать до самой границы, я увидел в окно плотную толпу людей, услышал крики: надвигалось что-то яростное и смутное. Огромные охапки цветов плыли к вагону над потоком людских голов.
   – Пабло! Пабло!
   Не успел я в столь изысканном обществе выйти из вагона, как тотчас сделался объектом поразительной битвы. Писатели и писательницы, журналисты, депутаты парламента – собралось около тысячи человек – мгновенно вырвали меня из рук полиции. Полиция в свою очередь извлекла меня из объятий моих друзей. В эти драматические минуты я все же сумел разглядеть несколько знакомых лиц. Альберто Моравиа [181]со своей женой Эльзой Моранте, тоже писательницей. Знаменитый художник Ренато Гуттузо. Еще – поэты. Еще – художники… Карло Леви, [182]автор нашумевшего романа «Христос остановился в Эболи», протянул мне букет роз. Тем временем падали на перрон цветы, взлетали вверх шляпы и зонтики, мелькали кулаки, звенели оплеухи. Полиция спасовала, и меня снова перехватили друзья. На моих глазах кроткая Эльза Моранте колотила шелковым зонтиком какого-то полицейского по голове. Внезапно в толпу врезались тележки носильщиков, и я увидел, как один из них – здоровенный facchino [183]лупил палкой представителей власти. Так простой народ Рима выразил свою солидарность с чилийским поэтом. Драка приняла такой серьезный оборот, что сопровождавшие меня полицейские взмолились:
   – Скажите своим друзьям, чтоб они унялись…
   Толпа кричала:
   – Неруда останется в Риме! Неруда не уедет из Италии! Пусть останется поэт! Пусть останется чилиец! Долой «австрияка»!
   («Австрияком» окрестили Де Гаспери, тогдашнего премьер-министра Италии).
   Через полчаса после того как разгорелся рукопашный бой, прибыло высочайшее распоряжение: мне было разрешено остаться в Италии. Друзья обнимали и целовали меня. И я покинул перрон, с жалостью ступая по цветам, оставшимся на поле сражения.
 
   На другой день я проснулся в доме сенатора, пользующегося правом неприкосновенности. Меня привез туда Ренато Гуттузо, не слишком доверявший правительственным решениям. Сюда, в этот дом, на мое имя пришла телеграмма от известного историка Эрвина Черио, с которым я не был знаком. Он возмущался, считал все случившееся позором, оскорблением культурных традиций Италии и предлагал мне поселиться в его вилле на острове Капри.
   Все было как во сне. И когда я приехал на Капри с Матильдой Уррутиа, с моей Матильдой, – ощущение, что это нереально, что это сон, стало еще сильнее.
   Мы приехали на чудесный остров Капри к ночи и зимой. Во мгле поднимался берег – белесый, высоченный, неведомый и безмолвный. Что будет с нами? Нас ждала маленькая коляска с лошадьми. Мы взбирались все выше и выше по безлюдным ночным улицам. Белые немые дома, узкие вертикальные улочки. Наконец лошади остановились. Кучер внес наши вещи в дом, тоже белый и, на первый взгляд, пустой.
   Войдя внутрь, мы увидели огонь в камине. Свет зажженных свечей падал на высокого человека с белой бородой и белыми волосами, в белом костюме. Это был сам дои Эрвин Черио, владелец доброй половины острова, историк и натуралист. Он вырисовывался в полутьме как боженька из детской сказки.
   Ему было около девяноста лет, и он считался самым влиятельным человеком на острове.
   – Располагайте, пожалуйста, этим домом. Здесь вам будет спокойно.
   И пропал на много дней. По своей деликатности он не приходил к нам, но часто посылал короткие, написанные каллиграфическим почерком письма с новостями или советами и какой-нибудь цветок или зеленый листик из своего сада. В Эрвине Черио нам открылось щедрое, благоуханное, широкое сердце Италии.
   Со временем я познакомился с его трудами, более основательными, чем книги Акселя Мунте, [184]хотя и менее нашумевшими, менее известными. Старый и благородный Черио не раз говорил с лукавой улыбкой:
   – Главная площадь Капри – великое творение господа бога.
   Мы с Матильдой замкнулись, как в крепости, в нашей любви. Совершали долгие прогулки по Анакапри. Маленький остров весь в маленьких цветущих садах; какая тираническая правда – его красота, о которой сказано столько слов! Среди скал, где солнце и ветер еще беспощаднее, пробиваются сквозь сухую землю крошечные цветы. И во всем этом – завершенность, порядок, подвластный лишь руке искусного садовода. Скрытый от чужого глаза Капри, куда человек попадает не сразу, а лишь после того, как с его одежды снимут ярлык туриста, этот Капри – народный, простоволосый: скалы, крохотные виноградники, простые, работящие, основательные люди – пленяет своим очарованием. Вот ты уже в родстве с его жизнью, с его людьми, вот тебя уже знают кучера и рыбаки, вот ты частица Капри, небогатого и незримого. И тебе охотно расскажут, где продают хорошее недорогое вино, где найти настоящие оливы, те, которые едят жители острова.
   Быть может, и правда, что за высокими каменными стенами дворцов и вилл буйствует разврат, о котором пишут в романах. Но я жил счастливой жизнью среди непотревоженной тишины, среди самых простых людей на свете. Незабываемое время! По утрам я работал, а во второй половине дня Матильда переписывала мои стихи на машинке. Впервые мы с Матильдой жили под одним кровом. На этом хмельно прекрасном острове наша любовь стала еще сильнее. Больше мы не расставались.
   Там на Капри я закончил книгу о любви, о страсти и страданиях, которая была опубликована в Неаполе под заглавием «Стихи Капитана».
 
   А теперь я расскажу историю этой книги. Споров и толков о ней было много больше, чем о других моих книгах. Долгое время она была тайной, долгое время на ее обложке не стояло моего имени, словно я отрекся от нее или сама книга не знала, кто ее настоящий отец. Бывают внебрачные дети, рожденные свободной любовью. Таким внебрачным ребенком, рожденным в любви, была моя книга «Стихи Капитана».
   Стихи, включенные в книгу, писались то тут, то там, в годы моей разлуки с Чили. Ее опубликовали в Неаполе в 1952 году. Любовь к Матильде, тоска по родине и чувство гражданской ответственности – вот чем полнятся страницы этой книги, которая издавалась анонимно несколько раз.
   Для ее первого издания художник Паоло Риччи раздобыл прекрасную бумагу, старинный типографский шрифт «бодони» и гравюры помпейских ваз. С братской заботливостью он составлял список тех, кто хотел приобрести книгу. Вскоре вышли в свет пятьдесят прекрасно оформленных экземпляров. Мы отпраздновали это событие шумным застольем, где было много цветов, fnitti di mare, [185]прозрачное, как вода, вино, которое дают виноградники Капри. И радость тех, кто любил нашу любовь.
   Некоторые критики, страдающие подозрительностью, поспешили сообщить, что книга вышла анонимно по политическим соображениям. «Партия не соглашалась на издание этой книги. Партия не одобряет ее». Сущая ложь. К счастью, наша партия никогда не выступала против каких-либо форм выражения красоты.
   Все дело в том, что мне не хотелось нанести этими стихами душевную рану Делии, с которой я расстался. Делиа дель Карриль, ласковая непоседа, ниточка из стали и меда, связавшая меня по рукам в мои звонкие годы, была мне прекрасной подругой восемнадцать лет подряд. А моя новая книга, пламенная и дерзкая в своей страсти, камнем бы ударила в ее нежную душу. Лишь по глубоко личным и вполне понятным, вполне уважительным причинам я скрыл тогда свое имя.
   С годами моя книга – еще безымянная, бесфамильная – возмужала, повзрослела. Она сама пробила себе путь, и мне в конце концов пришлось признать ее. Теперь «Стихи Капитана» идут по разным дорогам – по книжным магазинам и библиотекам – с именем настоящего капитана.

Конец изгнания

   Наступал конец моего изгнания. Был 1952 год. Через Швейцарию мы приехали в Канны, чтобы оттуда итальянским пароходом добраться до Монтевидео. На этот раз мы не думали встречаться с кем-либо во Франции. О том, что мы будем там проездом, я сообщил лишь Алис Гаскар – моей верной переводчице, с которой нас связывала давняя дружба. Тем не менее в Каннах нас ожидали удивительные встречи.
   Возле агентства пароходной компании я вдруг увидел Поля Элюара и его жену Доминик. Они узнали о моем приезде и пришли позвать нас на обед, где должен был быть Пикассо. Потом мы встретились с чилийским художником Немесио Антунес и Инес Фигероа, его женой, которые тоже были приглашены на обед.
   Это моя последняя встреча с Полем Элюаром. Я и сейчас вижу, как он стоит под солнцем Канн, в синем костюме, похожем на пижаму. Мне не забыть его обгоревшего лица, густой синевы его глаз, его бесконечно молодой улыбки в сиянии африканского зноя, затопившего искрящиеся улочки города. Элюар приехал из Сен-Тропеза, чтобы проститься со мной, случайно встретился с Пикассо и решил устроить в нашу честь обед. Нас ждал прекрасный праздник.
   Но вдруг из-за какой-то ерунды все чуть было не разладилось. Поскольку Матильда не имела уругвайской визы, нам пришлось в первую очередь отправиться в консульство Уругвая. Мы приехали туда на такси, и я решил подождать Матильду на улице. Консул вышел к ней навстречу, и она улыбнулась ему широкой улыбкой. Молодой, приятный на вид консул провел ее в свой кабинет, напевая арию мадам Баттерфляй. Одет он был совсем не по протоколу – рубашка с короткими рукавами и шорты. Матильде и в голову не могло прийти, что этот тип, чем-то смахивающий на Пинкертона, превратится на ее глазах в наглого вымогателя, чинившего всевозможные препятствия с одной единственной целью – получить деньги. Ему удалось продержать нас в консульстве целое утро. Потом за обедом мне казалось, что знаменитый bouillabaise [186]отдает горечью. Матильда потратила несколько часов, чтобы получить визу. Уругвайский Пинкертон придумывал все новые и новые дела – то сфотографироваться, то поменять доллары на франки, то оплатить телефонный разговор с Бордо. Кончилось тем, что сумма за транзитную визу – а она должна быть бесплатной – достигла ста двадцати долларов. Я уже стал думать, что Матильда не попадет на пароход и что я тоже никуда не поеду. Долгое время этот день казался мне одним из самых горьких в моей жизни.

Наброски к океанографии

   Во всем, что касается моря, я – дилетант. Много лет я коллекционирую все, что узнаю о нем, хотя нет в том особой нужды, ибо плаваю я по земле.
   Теперь я возвращаюсь в Чили, в мою океаническую страну. Наш пароход приближается к берегам Африки. Позади остались древние Геркулесовы столбы, одетые сегодня в броню, чтобы верно служить умирающему империализму.
   Я смотрю на море без волнения, как смотрят на него океанографы, давно узнавшие все о его поверхности и глубинах. Я гляжу на море без поэтического настроя, просто смакую то, что знаю о его толщах не хуже кита.
   Мне всегда нравились морские рассказы, и в моей библиотеке на одной из полок лежит рыбачья сеть.
   На все свои вопросы о море я нахожу ответы в книгах Уильяма Бииба [187]или в какой-нибудь основательной монографии, рассказывающей о морских просторах Антарктики.
   Меня всегда интересовал планктон – наэлектризованные живые организмы, которые окрашивают в цвет фиолетовой молнии огромные просторы океана. Теперь я знаю, что киты питаются живой водой. Мельчайшие растения и незримые инфузории населяют неспокойный океан нашего континента. Кит открывает свою огромную пасть, прижимает язык к самому нёбу, и вода с планктоном вливается в нее. Так питается светло-зеленый кит (bachiane-tas glaucas), чей путь к югу Тихого океана и к самым жарким островам лежит мимо окон моего дома в Исла-Негра.
   Тем же путем плывет кашалот или зубатка – самый «чилийский» кит из всех китов, преследуемых людьми. Чего только не рассказывают о китах легенды и сказки, сложенные чилийскими моряками! А китовые зубы… сколько наивных рисунков, вырезанных ножом на этих зубах, – сердца, пронзенные стрелами, любовные надписи, парусники, женские головки. До Магелланова пролива, до мыса Горн, до яростной Антарктики добирались чилийские китобои – самые отважные в нашем полушарии, но вовсе не затем, чтобы привезти домой зубы грозного кашалота, а чтобы добыть ценный китовый жир, и уж если совсем повезет, – сумку серого янтаря, которую это чудовище прячет в своем гигантском брюхе.
 
   Теперь я возвращаюсь из других краев. Позади синее святилище Средиземного моря, позади остров Капри, его подводные и надводные пещеры, его скалы, где сидят сирены и расчесывают синие безумные волосы, которые спутало и окрасило синью не знающее покоя море.
   В аквариуме Неаполя мне как-то случилось увидеть удивительные мельчайшие организмы, рожденные весной. Я следил за сотворенной из пара и серебра медузой. Она то погружалась в воду, то всплывала на поверхность, извиваясь в томном и торжественном танце. Ни у одной из дам подводного царства нет такого электрического пояска, что украшает талию медузы.
   Давным-давно в Мадрасе, в сумрачной Индии, где проходила моя молодость, я побывал в замечательном аквариуме. По сей день я вспоминаю отлакированных рыб, ядовитых мурен, целые косяки рыбешек, одетых в пламя и радугу, а более всего – огромных осьминогов, важных, безмерно сосредоточенных, металлических, похожих на счетные машины с немыслимым множеством глаз, щупальцев и познаний.
   А однажды в Копенгагене в Музее естественных наук я увидел кусок, лишь малый кусок щупальца того самого осьминога, о котором мы узнали в первый раз из романа «Труженики моря» Виктора Гюго (он и сам – осьминог, многоликий, ищущий осьминог поэзии). Я увидел часть щупальца древнего Кракена – грозы морей, который нападал на парусники и, обхватывая их всеми своими щупальцами, увлекал на дно. По величине заспиртованного куска можно было предположить, что длина щупальца превышала тридцать метров.
   Но упорнее всего я искал следы, вернее, какой-нибудь след плоти нарвала. Мои друзья ничего не знали об этом гигантском единороге, и я начал думать, что становлюсь чем-то вроде посланца этого нарвала или даже самим нарвалом.
   А существует ли легендарный нарвал?
   Можно ли поверить, что этот морской на редкость мирный зверь, с мраморным остроконечным рогом, закрученным спиралью, длиной в четыре-пять метров, остался незримым для людей даже в созданных о нем легендах, даже в самом слове «нарвал».
   По-моему, «нарвал» или «наавел» – одно из красивейших имен, которым названы жители подводного царства. Это имя морской звонкоголосой чащи, имя хрустального остроконечного шпиля.
   Почему же никто не знает о нарвале?
   Почему нет фамилии Наавел или, скажем, Наавел Рамирес, Наавел Карвахаль, прекрасный замок Наавел?
   Их нет. Тайна морского единорога все еще скрыта в подводном мраке, а его длинная костяная шпага по-прежнему вспарывает толщи неведомого океана.
   В середине века охота на единорогов была занятием, близким к искусству и мистике. Земной единорог увековечен на гобеленах во всем своем великолепии, в окружения алебастровых дам, в ореоле поющих птиц, вспыхивающих яркими огнями.
   Средневековые монархи посылали друг другу в подарок кость легендарного животного, с которой соскабливали мелкую стружку и растворяли в крепких напитках, даривших – вечная мечта человека! – здоровье, молодость и мужскую силу.
   Однажды в Дании я забрел в старинную зоологическую лавку. Наш континент не знает таких лавок. А они, по-моему, притягивают к себе многих людей. В углу я вдруг обнаружил три или четыре рога нарвала. Самый большой достигал пяти метров. Я долго поглаживал их, вертел в руках.
   Старый хозяин с удивлением следил за мной, пока я размахивал костяным мечом, круша невидимые морские мельницы. Потом я положил рога на место и купил самый маленький, должно быть, детеныша нарвала, который выходит навстречу непознанному миру, рассекая своим невинным мечом холодные арктические воды.
   Я спрятал свою покупку в чемодан, но в скромном швейцарском пансионе на Леманском озере меня все время тянуло посмотреть, потрогать магическое сокровище – бивень морского единорога. И однажды я извлек его из чемодана.
   Кто знает, куда он делся!
   Наверно, я забыл его в пансионе «Везенас», а может, оставил под кроватью? А может, и впрямь тайной ночной дорогой он вернулся за Полярный круг?
 
   Я смотрю на маленькие волны нового дня, пришедшего в Атлантический океан.
   По обе стороны нашего парохода остаются сине-белые глубокие борозды, желтоватая пена и смятение воды в кипящей пучине.
   Это дрожат врата океана.
   Над водой летают крошечные рыбки из прозрачного серебра.
   Я возвращаюсь домой.
   Я смотрю на воду. Я плыву к другим волнам, к истерзанным волнам моей родины.
   Небо долгого дня расстилается над океаном.
   Настанет ночь, и в ее мраке вновь исчезнет зеленый дворец Тайны.

Плаванья и возвращения
Тетрадь 10

Барашек в моем доме

   Один мой родственник стал сенатором. Одержав победу на выборах, он решил погостить у меня в Исла-Негра. Вот отсюда и начинается история с барашком.
   Самые ревностные приверженцы сенатора приехали к нам, чтобы отпраздновать его избрание. В первый день, как водится у чилийских крестьян, на костре, разведенном во дворе, зажарили на вертеле барашка. «Асадо на вертеле» – так называется барашек, которого щедро запивают вином под надрывные переборы креольских гитар.