Тяга к преступному и в литературе и в жизни – вот, пожалуй, главное, что характеризовало этого человека, ницшеанствующего философа и неисправимого графомана. У Перико де Палотеса, бахвала и фанфарона, долгое время была небольшая свита из каких-то бедолаг, всячески превозносивших его. Но жизнь обычно жестоко расправляется с теми, кто играет в случай.
   Я долго колебался, прение чем написать эти страницы, и причина тому – трагический конец моего злобного недруга: он покончил жизнь самоубийством. Но, повинуясь велению времени и места, я все жепишу об этом. Горный хребет ненависти рассекает страны, говорящие на испанском языке. Упорная зависть разъедает писательскую жизнь. Есть только один способ покончить с этой разрушительной яростью – выставить на свет божий ее поражения.
 
   Такой же оголтелой и до смешного упорной была литературно-политическая кампания, которую развернул против меня и моего творчества некий уругваец сомнительной репутации с галисийской фамилией Рибейро. Этот субъект уже много лет публикует на испанском и французском языках злобные статьи, не оставляя от меня живого места. Поразительно то, что он в своей антинерудовской деятельности не только изводит груды типографской бумаги, что обходится ему не дешево, но и тратится на дорогостоящие поездки, дабы уничтожить меня самым жестоким образом.
   Едва стало известно, что Оксфордский университет присвоил мне звание «Doctor honoris causa», [242]как этот странный тип собрался в Англию. Уругвайский стихоплет, выдвигавший против меня фантастические обвинения, решил расправиться со мной прямо в стенах университета. Почтенные сэры весело смеялись над нелепыми обвинениями уругвайца, когда я сразу же после торжественной церемонии, еще облаченный в алую тогу, пил с ними традиционное порто. [243]
   Еще большей авантюрой была его поездка в Стокгольм в 1963 году. Прошел слух, что я получу Нобелевскую премию, и неутомимый уругваец обошел всех членов Шведской академии, дал интервью шведским газетам и заявил по радио, что я – один из убийц Троцкого. Он пускал в ход все средства, доказывая, что я решительно не достоин столь высокой награды.
   С годами стало ясно, что этому человеку очень не повезло: он попусту тратил деньги и силы в Оксфорде и в Стокгольме.

Критика и самокритика

   Надо сказать, судьба подарила мне несколько хороших критиков. Я не имею в виду хвалебные речи на литературных банкетах или поношения тех, кого я невольно восстановил против себя.
   Речь о другом. Среди книг о моей поэзии – оставим в стороне то, что написано чрезмерно пылкой молодежью, – я назову лучшей работу советского критика Льва Осповата. Этот человек, овладевший испанским языком, сумел рассказать не только о содержании и звуковом строе моей поэзии, он наделил ее перспективой грядущего и высветил северным сиянием своего мира.
   Эмир Родригес Монегаль, [244]первоклассный критик, озаглавил книгу о моем творчестве «Недвижный странник». С первого взгляда ясно, что Родригес Монегаль смотрит в корень. Он сразу понял, что я люблю путешествовать, не выходя из дому, не покидая родины, не отстраняясь от самого себя. (В иллюстрированном издании прекрасного детективного романа «Лунный камень» – оно есть в моей библиотеке – мне очень нравится один рисунок. На этом рисунке пожилой джентльмен, набросив плед, или пальто, или что-то еще, сидит у камина; в одной руке у него книга, в другой – трубка, а рядом дремлют две собаки. Вот так бы и мне сидеть у камина, у моря, курить трубку, читать книги, которые я с таким трудом собрал в своем доме, и чтобы у ног лежали две собаки.)
   Книга Амадо Алонсо [245]«Поэзия и стиль Пабло Неруды» была бы интересна для многих. Она привлекает страстным желанием найти во тьме непознанного соотношение между словом и ускользающей действительностью. Помимо всего, труд Алонсо – первое проявление серьезного интереса к творчеству современного поэта, пишущего на испанском языке, и это для меня большая честь.
 
   Чтобы осмыслить мою поэзию и написать о ней, многие критики обращались ко мне за помощью. Амадо Алонсо тоже атаковал меня вопросами и припирал к степе, требуя ясности, на которую я в те времена не всегда был способен.
   Одни считают, что я – сюрреалист, другие – что я реалист, а третьи – что я вообще не поэт. Все они отчасти правы и отчасти ошибаются.
   «Местожительство – Земля», как и «Попытка бесконечного человека», написана, по крайней мере начата, до апогея сюрреализма, но стоит ли доверяться датам? Ветры мира разносят повсюду молекулы поэзии, легкой, как цветочная пыльца, и тяжелой, как свинец. Семена падают всвежую борозду или бьют по голове, они могут принести весну или сраженье, цветы или снаряды.
   Надо сказать, хотя это и не по моей части, что я не приемлю рассуждений о реализме, когда дело касается поэзии. У поэзии нет резона быть ниже или выше реализма, но она может быть антиреалистичной. На это у нее есть все основания, на это у нее есть все безрассудство, ибо она – поэзия.
   Я люблю книгу – материальный итог поэтического труда, густой лес литературы, я люблю в книге все, вплоть до ее корешка, но только не теоретические ярлыки. Я люблю книги без теоретизирования и дефиниций, как сама жизнь.
   Мне правится положительный герой Маяковского и Уолта Уитмена, иными словами, герои, открытые без рецептов и приобщенные к тайнам нашей земной жизни, способные страдать и делить с нами хлеб и мечты.
   Социалистическое общество переросло нереальные представления, рожденные в эпоху, торопившую время, когда этикетки ценили выше самих вещей, оставляя в стороне их суть. Главная задача писателей – писать хорошие книги. Да, мне нравится положительный герой, открытый в развороченных окопах гражданских войн американцем Уолтом Уитменом или советским поэтом Маяковским, но в моем сердце есть место для скорбного героя Лотреамона, для вздыхающего рыцаря Лафорга и всеотрицающего воителя Шарля Бодлера. Осторожно! Не режьте пополам яблоко творчества: так можно рассечь сердце, и тогда мы погибнем. Осторожно! Мы должны дать место поэту не только на улице и в строю, ему нужен свет и мрак.
   Быть может, на протяжении всей истории долг поэта оставался неизменным. Поэзия во все времена считала для себя честью выйти на улицы и сражаться. Поэт не испугался, когда его назвали бунтовщиком. Поэзия всегда бунт. Поэт не испугался, когда его обвинили в разрушении устоев. Жизнь оставляет позади окостеневшие структуры и создает новые кодексы для человеческой души. Весна – великая смутьянка, и ее семена летят отовсюду; экзотичны все идеи; каждый день мы ждем великих сдвигов, великих перемен миропорядка.
   Я отдал все, что имел. Я бросил свою поэзию на арену, и из ее ран текла моя кровь. Я выстрадал все предсмертные муки и воспел все подвиги, все, что видел и пережил. То по одной причине, то по другой – меня не понимали, но так ли это плохо?
   Один эквадорский критик сказал, что в книге «Виноградники и ветер» наберется не более шести страниц подлинной поэзии. Очевидно, эквадорцу не по душе моя насыщенная политикой книга. Точно так же некоторые критики, сверхзоркие в политике, с презрением отнеслись к книге «Местожительство – Земля», считая ее туманной и нарочито усложненной. Даже такой знаток, как Хуан Маринельо, [246]осудил в свое время эту книгу во имя высоких принципов. Я думаю, те и другие ошибаются, и источник их ошибок – один.
   Я сам критиковал свою книгу «Местожительство – Земля». Но имел в виду не поэзию, а глубоко пессимистический настрой стихов. Можно ли забыть юношу из Сантьяго, который несколько лет назад покончил с собой, оставив мою книгу раскрытой на скорбном стихотворении «Стать тенью».
   Я верю, что право на существование имеют и «Местожительство – Земля» – мрачная, но очень важная для моего творчества книга, и «Виноградники и ветер» – книга широких просторов и яркого света. И я нисколько не противоречу самому себе.
   Признаться, я отдаю некоторое предпочтение книге «Виноградники и ветер», может, потому, что она самая сложная, или потому, что ее страницы – путешествие по всему свету. В ней – пыль многих дорог и вода многих рек, в ней – люди, традиции, новые земли, которые я не знал и которые открылись мне в странствиях. Это, повторяю, одна из моих самых любимых книг.
   У «Книги сумасбродств» не очень сильный голос, она мало поет, но зато лучше всех прыгает в высоту. Ее «прыгучие» строки отстаивают самую совершенную дерзость, они легко перелетают через все, что зовется порядком, правилами, уважительностью, сообразностью. Эта книга мне очень близка из-за ее непочтительности к почтению, и она, несомненно, занимает одно из главных мест в моей поэзии. На мой взгляд, «Книга сумасбродств» доставляет много хлопот, но в ней есть тот самый солоноватый привкус, который присущ правде.
   В «Одах изначальным вещам» я решил осмыслить первозданность, первородное естество многих вещей. Мне захотелось наново назвать названное, воспетое, затверженное. Я поставил себя на место ребенка, который мучительно грызет карандаш, обдумывая начало сочинения о солнце, о школе, о часах, о своем доме. Мне надо было сказать обо всем, прикоснуться ко всему, что есть на земле и в воздухе, и выразить это поэтическим словом, самым чистым и нетронутым.
   Одного уругвайского критика покоробило, что я дерзнул сравнить в стихах камни с утятами. Он заявил, что утятам и прочей мелкой живности не место в поэзии. До какого легкомыслия дошел этот словоплет! Хотеть, чтобы мы, поэты, писали только на возвышенные темы. Пустая затея. Мы сделаем поэзией самые простые вещи, как бы их ни презирали поборники изысканного вкуса.
   Буржуазия требует отгородить поэзию от действительности. Поэт, называющий хлеб хлебом и вино вином, опасен для умирающего капитализма. Спокойнее, когда поэт считает себя, как Висенте Уидобро, «маленьким богом». Такая поэзия удобна правящим классам. Поэт умилен своей божественной отстраненностью, и нет нужды подкупать его или обезвреживать. Он сам себя продал небу. А между тем земля идет своим путем, сквозь трепет и сиянье.
 
   В наших латиноамериканских странах живут миллионы неграмотных. Низкий уровень культуры – наследие и привилегия феодализма – старательно сохраняется. Семьдесят миллионов неграмотных – это великая преграда, и мы можем сказать, что наши читатели еще не родились. Мы должны ускорить эти роды, чтобы латиноамериканцы читали нас и поэтов всего мира. Пусть явится долгожданный свет из чрева Латинской Америки!
   Многие латиноамериканские литературные критики с готовностью прислуживают своим владетельным хозяевам. В 1961 году, к примеру, вышли в свет три мои книги: «Песня о подвиге», «Камни Чили» и «Торжественные песни». На протяжении целого года чилийская критика и словом не упомянула об этих книгах.
   Когда впервые была опубликована моя поэма «Вершины Мачу-Пикчу», никто не дерзнул написать о ней в чилийской печати. Издатель поэмы обратился в редакцию самой объемистой газеты – «Меркурио», которая существует около ста пятидесяти лет. Он хотел поместить платное объявление о выходе книги. Объявление приняли, но с условием: мое имя будет опущено.
   – Так ведь автор – Неруда! – возмутился Нейра.
   – Это несущественно.
   Словом, по объявлению «Меркурио» выходило, что поэма «Мачу-Пикчу» анонимное произведение. Спрашивается, чему научилась эта газета за сто пятьдесят лет, если она до сих пор не умеет уважать правду, факты и поэзию?
   Порой яростные нападки на меня были вызваны причинами, далекими от классовой борьбы. За сорок лет моей трудовой жизни я получил много литературных премий и мои книги переводились на самые удивительные языки мира, но не было дня, чтобы я не почувствовал легкого или весьма ощутимого укола человеческой зависти. Взять хотя бы историю с моим домом в Исла-Негра. Я купил этот дом в пустынном месте, где не было ни людей, ни водопровода, ни электричества. Выходили мои книги, и я сумел переустроить дом по своему вкусу, привез туда любимые деревянные статуи, снятые со старинных парусников; эти статуи нашли у меня приют и покой после долгих странствий по морям.
   Однако люди не могут примириться с тем, что поэт, чьи книги издаются во всех частях света, получает материальное вознаграждение, которого заслуживают все писатели, все музыканты, все художники. Реакционные, отставшие от времени писаки, которые без конца готовы почитать Гёте, отказывают нынешним поэтам в праве на жизнь. Они приходят в ярость оттого, что у меня есть машина. И считают, что машины могут быть только у коммерсантов, спекулянтов, владельцев публичных домов, ростовщиков и прочих мошенников.
   Чтобы разозлить их еще больше, я подарю свой дом в Исла-Негра народу. Там будут проходить профсоюзные встречи, туда приедут отдыхать шахтеры и крестьяне. И моя поэзия будет отомщена.

Еще один новый год

   Однажды журналист спросил меня:
   – Каким вы видите мир в наступившем году?
   Я ответил:
   – Именно в этот момент, пятого января, в девять часов двадцать минут утра, мир кажется мне розовым и голубым.
   И тут ни при чем ни литература, ни политика, ни мое настроение. Просто я стою у распахнутого окна, и в глаза мне бьет розовое сиянье цветов, а дальше, за цветами, в голубом объятии сливаются океан и небо.
   Но и я и все мы знаем, что у мира есть другие краски. Можно ли забыть цвет крови, которая бессмысленно проливается во Вьетнаме? Можно ли забыть цвет деревень, сожженных напалмом?
   Отвечаю и на другой вопрос журналиста. Как и в минувшие годы, в эти новые триста шестьдесят пять дней я опубликую новую книгу. В этом я уверен. Я ее лелею, я с ней ссорюсь, я пишу ее каждый день.
   – О чем эта книга?
   Что мне ответить? Все мои книги об одном и том же. Я всегда пишу одну и ту же книгу. Пусть не взыщут мои друзья, что в новом году с его новыми днями мне нечего будет подарить им, кроме моих стихов, все тех же новых стихов.
   Ушедший год принес всем нам, жителям Земли, новые победы – победы на великих дорогах космоса. Весь год мы испытывали желание летать. В мечтах мы стали космонавтами. Завоевание космических высот принадлежит всем землянам, и не суть важно, кто раньше – советские или американские космонавты – отведал лунного винограда и опоясал себя ореолом лунного сиянья.
   Нам, поэтам, принадлежит львиная доля открытых сокровищ. От Жюля Верна, который соединил механику с вековой мечтой о космосе, до Жюля Лафорга, до Генриха Гейне и Хосе Асунсьона Сильвы (не забудем о Бодлере, воспевшем пагубные чары Луны) – мы, поэты, раньше других обратили свой взор к этой бледноликой планете и сложили о ней стихи.
 
   Идут годы. Ты снашиваешься – в печали, в радости, в цветенье. Время уносит и приносит человеческие жизни. Все чаще на твоем пути – разлука. Друзья попадают в тюрьму и выходят на волю, кто-то уезжает в Европу, кто-то из Европы, а за кем-то приходит смерть.
   Тот, кто умирает вдали от тебя, вроде не умирает, а живет в памяти таким, каким был всегда. С годами у поэта начинает складываться антология, посвященная умершим друзьям. Но я не стал составлять эту траурную антологию – из страха перед однообразием, которое есть в человеческой скорби об ушедших. Зачем превращаться в список покойников, как бы дороги они тебе ни были? В 1928 году на Цейлоне я написал «Уход Хоакина» – элегию на смерть моего доброго товарища и поэта Хоакина Сифуэнтеса Сепульведы, и несколько лет спустя – в 1934 году в Барселоне – стихотворение «Альберто Рохас Хименес пролетает». В те времена мне думалось, что больше у меня никто не умрет. Но я потерял многих. Рядом с Чили, на одном из холмов Кордовы, – могила моего лучшего аргентинского друга Родольфо Араоса Альфаро. Его вдова – наша чилийская писательница Маргарита Ariippt.
   В минувшем году ветер унес Илью Эренбурга – моего любимого друга, человека хрупкого сложения, решительного защитника правды, смелого крушителя лжи. В том же году в той же Москве похоронили поэта Овадия Савича. Его переводы стихов Габриэлы Мистраль и моих стихов не только точны и красивы, в них – озаряющая любовь к поэзии. И тот же ветер смерти унес моих братьев – поэтов Назыма Хикмета и Семена Кирсанова. И многих, и многих…
   Горькое событие прошлого года – совершенное с ведома властей – убийство Че Гевары в Боливии, печальнейшей стране. Телеграмма о его смерти шаровой молнией ворвалась в мир. Тысячи элегий пытались воспеть его трагическую и героическую судьбу. Отовсюду хлынули потоки стихов в его память, не всегда стоящие вровень с великой скорбью. Я получил телеграмму с Кубы. Меня просили написать стихи о Че Геваре. До сих пор они не написаны. По-моему, такие стихи должны выразить не только незамедлительный протест, они должны глубоко осмыслить весь трагизм этой истории. Я буду думать над стихотворением, пока оно не вызреет в моей крови и моих мыслях.
   Меня глубоко взволновало то, что я – единственный поэт, которого цитирует в своем «Дневнике» великий партизанский вожак. Помню, как Че Гевара в присутствии Ретамара говорил мне, что много раз читал «Всеобщую песнь» первым прославленным и скромным бородачам Сьерра-Маэстры. Должно быть, предчувствуя гибель, он привел в своем «Дневнике» строки из «Песни Боливару»: «…маленький труп отважного капитана…»

Нобелевская премия

   У моей Нобелевской премии долгая история. Многие годы мое имя называлось среди кандидатов на премию, но это ни к чему не приводило.
   В 1963 году все было куда серьезнее. По радио несколько раз сообщили, что моя кандидатура обсуждается в Стокгольме и что я – наиболее вероятный претендент на Нобелевскую премию. Вот тогда мы с Матильдой применили план № 3 по домашней обороне. Мы повесили на старые ворота огромный замок и запаслись продуктами и красным вином. Я раздобыл несколько детективных романов Симонова на случай нашего затворничества.
   Журналисты не замедлили явиться, но были остановлены. Им помешал замечательный бронзовый замок. Они кружили возле каменной ограды, точно ягуары. На что они надеялись? Что я мог сказать им о дебатах, которые вели шведские академики на другом конце света? Но журналисты не оставляли надежды «выжать воду из сухой палки».
   В тот год на южном побережье Тихого океана была поздняя весна. Безлюдные дни сблизили меня с весной, которая оделась, пусть с опозданием, в лучший наряд к своему безлюдному празднику. За лето тут не выпадет ни одного дождя; земля – корявая, каменистая, глинистая, не проглянет и зеленая былинка. Зимой морские ветры выпускают на волю ярость и соленую пену огромных волн. Зимой природа красуется страданием – она жертва грозной стихии.
   Великая труженица весна одевает землю золотисто-желтым покровом из бесчисленных цветков. Крохотные и неодолимые, они опоясывают скалы, снова устилают склоны, подступают к самой воде и, бросая вызов, отстаивая право на существование, дерзко желтеют посреди дороги. Столько времени жили эти цветы потаенной жизнью, столько времени, отвергнутые бесплодной землей, не смели ей перечить, что теперь не знает удержу их желтое раздолье.
   Но вот цветы начинают меркнуть, угасать, и все окрашивается в густо-фиолетовое. Желтое солнце весны становится синим, а потом – багряным. Почему уступают место друг другу эти крохотные, несчетные, безвестные венчики? Сегодня на ветру вспыхивают одни краски, завтра – другие. Словно на пустынных холмах сменяются державные флаги Весны; словно вторгшиеся войска спешат поднять боевые знамена.
   В эту пору на побережье зацветают кактусы. Маленькие, круглые, они не похожи на утыканные шипами, граненые кактусы-великаны, что встают грозными колоннами на дальних отрогах Анд. Я видел наши береговые кактусы все в алых бутонах, будто чья-то рука окропила их горячей жертвенной кровью. Потом бутоны раскрываются, и тысячи багряных цветов пламенеют на фоне огромных морских круч, увенчанных белой пеной.
   Старая агава, что растет у меня в саду, выбросила из своих недр цветок-убийцу. За десять лет это огромное мясистое, сине-желтое растение стало выше меня ростом. Теперь оно расцвело, чтобы умереть. Его могучее зеленое копье – метров семь в высоту – перехвачено в нескольких местах сухими кольцами, припорошенными золотистой пыльцой. Потом исполинские листья начнут подламываться, и агава погибнет.
   Рядом с умирающей агавой рождается другой исполин. Его не знают в чужих странах. Он растет только здесь, на наших южных берегах. Его имя чаууаль (puya chilensis). Когда-то чаууалю поклонялись арауканы. Давно уже нет отважной Араукании – кровь, смерть, время, а следом и эпические песни Алонсо де Эрсильи завершили историю древнего племени цвета темной глины, которое однажды очнулось от геологического сна, чтобы защитить свою родину. Когда я снова вижу эти цветы, встающие над веками неведомых темных смертей, над тяжелыми пластами забвения, пропитанного кровью, мне кажется, что расцветает прошлое нашей земли, расцветает вопреки тому, что мы есть и чем мы стали сегодня. Лишь земля остается собой, сохраняет свою суть.
   Но я забыл рассказать о растении.
   У него острые зубчатые листья, и оно принадлежит к семейству бромелиевых. Зеленым костром полыхает растение по обочинам дорог, собрав в сердцевине изумруд таинственных шпаг. И вот из него взмывает ввысь один-единственный гигантский цветок, одна гроздь, одна зеленая роза – огромная, в рост человека. Сотни мелких соцветий соединил в себе этот одинокий цветок, этот зеленый храм в золотистой пыльце, сияющий в ярких отсветах моря. Нигде я не видел такого огромного зеленого цветка, похожего на одинокий памятник морской волне.
   Крестьяне и рыбаки моей страны давно забыли, как зовутся многие наши цветы. Постепенно уходили из людской памяти имена этих цветов, в они, перестав собой гордиться, прятались в путани трав, словно камни, что несет река со снежных вершин к безвестным берегам океана. Наши крестьяне и рыбаки, шахтеры и контрабандисты приговорены к своей суровой судьбе, они готовы к поражению, к смерти и к воскрешению трудных дел своих. Неведома участь героев на неоткрытых землях. В них самих, в их песнях – лишь отсветы безымянной крови, сиянье цветов, у которых нет имени.
   Моим садом завладел один из таких цветов – синий, с длинным, стройным, глянцевым и крепким стеблем. На конце стебля трепещет, покачивается великое множество инфрасиних и ультрасиних цветочков; не знаю, кому еще из смертных суждено увидеть такой совершенный синий цвет. Может, он откроется совсем немногим? И останется незримым для тех, кому не захочет явиться бог синевы? А вдруг причина всему – моя радость, рожденная одиночеством и гордым сознанием того, что мне выпала встреча с этой синевой, с этими синими волнами, с синей звездой в ту пустынную весну?
   Напоследок я расскажу о доках. Не знаю, где еще растут эти цветы. Миллионы зеленых треугольных пальцев впиваются в береговой песок. Весна унизала их амарантовыми перстнями невиданной красоты. В дни запоздалой весны вся Исла-Негра сияет этими цветами, чье греческое имя aizoaceae. Они выплеснулись на берег морским нашествием, щедрым даром подводной зеленой пещеры, соком пурпурных гроздей, хранящихся в подвалах Нептуна.
   В эти минуты по радио объявили, что Нобелевскую премию получил греческий поэт. Журналисты мгновенно улетучились. И к нам с Матильдой вернулся покой. Мы торжественно сняли замок со старых ворот, чтобы весь мир снова входил в наш дом без стука, без предупреждения. Как весна.
   Вечером нас посетил шведский посол с супругой. Уверенные в том, что я стану лауреатом Нобелевской премии, они привезли целую корзину вина и delikatessen, [247]чтобы отпраздновать мою победу. Наш ужин вовсе не был грустным, и мы выпили по бокалу вина за греческого поэта Сефериса, [248]удостоенного высокой награды. Перед самым уходом посол отвел меня в сторону.
   – Журналисты наверняка захотят, чтобы я дал интервью, – сказал он. – Объясните мне, кто такой Сеферис?
   – Не знаю, – откровенно признался я.
   Честно говоря, любой писатель нашей планеты, что зовется Землей, хотел бы получить Нобелевскую премию – и тот, кто молчит об этом, и тот, кто это отрицает.
   Что касается Латинской Америки, то ее страны имеют своих кандидатов, свою тактику и свои планы получения вожделенной награды. Должно быть, по этой причине премии не получили и те, кто ее вполне заслуживает. Например, Ромуло Гальегос. [249]Его обширное творческое наследие достойно самой высокой оценки. Но Венесуэла – страна нефти, иными словами, страна звонкой монеты, и именно с ее помощью венесуэльцы решили добиваться премии. Один из венесуэльских послов в Швеции считал своей главнейшей задачей сделать Нобелевским лауреатом Ромуло Гальегоса. Он устраивал пышные приемы, печатал в стокгольмских типографиях произведения шведских академиков в переводах на испанский язык. Наверно, такая прыть насторожила сдержанных и осмотрительных шведов. Ромуло Гальегос так и не узнал, что, быть может, чрезмерное усердие венесуэльского посла помешало ему получить давно заслуженную литературную награду.