Я не просто чувствовал себя как дома – мне не хотелось уходить из этого дома. Желание иметь собственный ключ от входных ворот, желание приходить и уходить, когда мне хочется, не то чтобы исчезло, а стало ненужным. Я просто не знал, что снаружи делать. Пройтись по магазинам? Зайти в паб? В кино? В книжную лавку? Все это казалось мне теперь бессмысленным.
   Я понял, что и сам подвергаюсь методике Линсейда, – во всяком случае, в широком ее понимании. Как и пациентов, меня ограждали от мира рукотворных образов. И хотя такое положение вещей временами порождало необычное чувство, я на удивление быстро к нему привык. Как ни странно, меня это новое ощущение успокаивало, и я не мог не задаться вопросом: что, если методика Линсейда все же эффективней, чем казалось мне вначале? Меня полностью отрезали от внешнего мира: от новостей, политики, международного положения, поп-музыки, от телевидения и спорта, но я не воспринимал их отсутствие как потерю. Что я пропускал? Что особенного происходило в тот момент в мире? Ну да, наверное, профсоюзы и террористы не давали покоя, Америка праздновала свое двухсотлетие, премьер-министры от лейбористов приходили и уходили, все распевали такие песенки, как “Фернандо” и “Прибереги поцелуи для меня”, появились новые телепрограммы вроде “Возлюби ближнего своего”, вышли новые фильмы, например “Вся президентская рать”. Даже в то время подобные вещи казались мимолетными, важными только тогда, в семидесятые.
   Но я не был полным отшельником. Я не совсем прервал связи с внешним миром. Во-первых, время от времени звонил родителям, но вы знаете, как это бывает с родителями – говоришь с ними об одном и том же год за годом, десятилетие за десятилетием. Они спрашивали, как дела с работой, а я отвечал: “Нормально”. Большего им и не требовалось. Я спросил маму, как выглядят анютины глазки, и она постаралась как можно лучше их описать, но я не услышал ничего такого, что можно было бы пересказать Морин. Мама спрашивала меня, не нашел ли я “хорошую девушку”, и я отвечал, что все ищу.
   Иногда срабатывала обратная связь и внешний мир прорывался ко мне. Однажды я очень удивился – снова позвонил Грегори Коллинз. Вы можете подумать, что в моем положении я думал о Грегори беспрерывно. На самом же деле у меня возникло ощущение, будто я слышу голос из другой эпохи.
   – Я тут читаю про Теда Хьюза и Сильвию Плат[48], – начал он без предисловий. – Похоже, тогда, в шестьдесят втором, чувиха решила его околдовать. В буквальном смысле. Подошла к его письменному столу, взяла несколько страниц его рукописей, немного перхоти, обрезки ногтей и все такое, устроила из всего этого костерок и принялась плясать вокруг, выкрикивая свои колдовские заклинания. Поэтому возникает несколько вопросов, и главный – почему Тед Хьюз держал свой стол в таком беспорядке. Подействовало колдовство или нет – вопрос спорный, но старина Хьюз все равно смеялся последним, хотя, насколько я понял, он был не из хохотунчиков. После самоубийства этой Плат он сам развел костер и сжег последний том ее дневников. И сказал, что сделал это, чтобы защитить их детей, но большинство считает, что в дневниках говорилось, как по-скотски он вел себя с ней. И знаешь, если так оно и есть, я не стану его винить. Кто бы из нас поступил иначе? Черт бы побрал этих потомков.
   – Привет, – сказал я. – Чем могу служить?
   – Я просто решил узнать, как у тебя дела, – ответил он, и я понял: что-то случилось. Грегори не стал бы звонить из вежливости.
   – Все в порядке. – Я старался хоть немного оттянуть время. – Послушался твоего совета. Более-менее.
   – Очень рад, – отозвался Грегори, хотя голос его звучал совсем не радостно. – Я звоню тебе сообщить, что я решил не подавать жалобу на Бентли.
   – Хорошо, – сказал я.
   – Да, еще, – нерешительно добавил Грегори, – я тут посоветовался с Николой, и она назвала мою затею дебильной.
   Вполне в духе Николы. Слова “дебильный” я от нее никогда не слышал, но она умела отличать дебильную затею от недебильной и всегда во всеуслышание заявляла об этом.
   – Хорошо, – повторил я.
   – Боюсь, она жутко злится на тебя.
   Новость меня не слишком удивила, но я бы предпочел услышать ее не от Грегори, и мне совсем не понравился намек на то, что они меня обсуждают.
   – Я пытался замолвить за тебя словечко, – продолжал Грегори, – и, надеюсь, немного уломал ее, но в общем и целом она не купилась.
   Мысль о том, что Грегори решил встать на мою защиту, была глубоко неприятна, а мысль о том, что он вообразил, будто может повлиять на мнение Николы, была просто смехотворна, хоть я и не рассмеялся.
   Мое настроение стало совсем гнусным, когда Грегори попросил:
   – Расскажи мне о Николе.
   – Что рассказать? – спросил я, точно зная, что не хочу рассказывать ему ничего. Он спал с ней после меня, он разговаривал с ней после меня – мог бы и сам что-нибудь выяснить.
   – Позволь мне раскрыть карты, – сказал Грегори. – Я знаю, что я урод и что у меня мало шансов. Но, может, у меня с Николой дело выгорит, а?
   – Выгорит?
   – Ну, может, она согласится встречаться со мной, как ты считаешь?
   – Если ты сам этого не знаешь, то я и подавно не могу знать, – сухо ответил я.
   – Нет, можешь. Ты ведь знаешь женщин. И Николу ты знаешь. Вот, скажи, может она увлечься таким мужланом, как я?
   – Она уже увлеклась тобой тем вечером в Брайтоне.
   – Так это же был всего лишь секс. Я хочу большего.
   – Мы все этого хотим.
   – Так не хочется, чтобы меня принимали за быдло.
   Несколько месяцев назад мне и в голову бы не пришло, что у Грегори что-то там “выгорает” с Николой, но ведь точно так же я не мог вообразить, что они окажутся в одной постели. Выходит, я ничего не знал об этих двоих. Если Грегори хочет добиться Николы, то не мне его останавливать, а если он оскандалится и выставит себя быдлом – что ж, я не особо удивлюсь, и сердце мое не разобьется.
   – Действуй, – сказал я. – Завоевывай ее.
   – Правда? – В голосе его прозвучало такое мальчишеское счастье, что мне стало стыдно. – Здоровско! Класс! Ну ты меня порадовал, старик. Значит, я получил твое благословение, да? И ты не будешь сердиться, если мы с Николой станем встречаться? В любви и на войне все средства хороши, пусть побеждает сильнейший и прочая херня, да?
   – Да, и прочая херня.
   – Ты просто классный чувак, честное слово. Я у тебя в долгу, старик. Если тебе в будущем что-нибудь понадобится, можешь…
   Его благодарность меня смутила. По сути, я ведь ничего для него не сделал. Более того, я ничего не хотел делать для него, и в тот момент мне казалось, что вряд ли мне потребуется от него хоть что-то. Его звонок меня раздосадовал. Словно он влез в мою личную жизнь.
   Внешний мир вмешивался в мою личную жизнь и другими способами. Мне начало казаться, что местный люд по ту сторону больничной стены становится все более крикливым, буйным и неуправляемым. Они невидимо и даже почти неслышно собирались у стены. Я сидел у себя в хижине, и вдруг раздавались смех, крики, женский визг, довольный или полный притворного ужаса, а затем через стену летели банки, бутылки, камни. Не могу сказать, что подобное творилось каждую ночь, да и поведение аборигенов не выглядело угрожающим, но у меня складывалось ощущение, что эти оргии происходят все чаще и чаще. Во всяком случае, меня они раздражали все больше и больше.
   А однажды ночью несколько участников очередной вечеринки показали себя. Человек шесть юнцов припали к решетчатым воротам, разглядывая территорию клиники, словно обезьянник. На вид они были моложе и безобиднее, чем я предполагал. Они запросто могли оказаться старшеклассниками, но неопытность не делала юнцов приятнее. Интересно, почему санитары не прогнали их?
   Разглядывать юнцам в общем-то было нечего, но само их присутствие оказалось знаковым. Я вдруг понял, что так было всегда. В те дни, когда психушки были открыты для публики, самые убедительные психи пользовались большим успехом. То же самое происходило и сейчас. Первой решила покрасоваться перед зеваками Карла. Она подошла к воротам и, пуская слюни и бормоча, вполне сносно изобразила безумицу; парни купились с ходу и от души позабавились. В награду Карле досталась банка пива. А уж когда появилась Черити со своими танцами голышом, парни получили явно больше, чем рассчитывали.
   В наготе Черити не было ничего особенно неприличного, и ее танец был скорее непринужденной формой самовыражения, чем стриптизом, – бритая голова лишь подчеркивала это, – но мальчишек ее поведение смутило гораздо сильнее, чем откровенное безумие Карлы. Они молча пялились на Черити, а когда она протанцевала к самым воротам и обратилась непосредственно к юнцам, они перепугались уже всерьез. Тем не менее я чувствовал, что должен защитить Черити, и в первую очередь – ради нее самой.
   Я подошел к воротам, велел парням убираться, пока я не вызвал полицию, и накинул Черити на плечи одну из своих старых рубашек. Не уверен, что парни испугались моего гневного голоса, но они поняли, что представление окончено; и я отвел Черити в ее комнату.
   – Полагаю, вы желаете зайти, – сказала она.
   В каком-то смысле желал. После комнаты Макса мне действительно очень хотелось увидеть комнаты остальных. Наверняка не такие затейливые. Комната Черити очень походила на типичное жилище девушки-хиппи. В ней было полно барахла: одежда, шарфики, босоножки, ароматизированные свечи, кальян, павлиньи перья, связки сухих цветов, сосновые шишки. В комнате стоял густой, застарелый аромат благовоний и мускусного масла. Квинтэссенция всех девичьих комнат, которые мне доводилось видеть в колледже.
   На полу стоял переносной монофонический проигрыватель фирмы “Дансетт” (жалкий в своей немодности в те дни, через несколько лет он бы стал раритетом), рядом лежала стопка пластинок без обложек – куски черного винила в белых конвертах. Лишенные красочных обложек, пластинки выглядели жалко и голо: никаких возбужденных дамочек Хендрикса, никакой застежки-молнии на “Липких пальцах”[49], никаких пластмассовых окон на “Женщине из Лос-Анджелеса”[50]. Наверное, Черити вполне разрешили бы оставить “Белый альбом” “Битлз”, хотя ярлык и изображение яблока пришлось бы соскрести.
   Я никогда до конца не верил тем, кто утверждает, что нагота не имеет никакого отношения к сексу. Подозреваю, что она всегда имеет кое-какое отношение к сексу. Конечно, мне было неловко находиться в комнате с пациенткой, на которой Нет ничего, кроме рубашки, – особенно в свете обвинения Алисии, будто я вожделею Черити. Я нерешительно остановился в центре палаты. Сгульев здесь не было, а плюхнуться на кровать мне показалось не совсем правильным. Но Черити не собиралась смущать меня.
   – Колеса есть? – спросила она.
   – Нет, – ответил я.
   – Так я и думала. Знаете, если и можно пожаловаться на доктора Л., то лишь за то, что он жмотится на таблетки.
   – Да?
   – И даже когда не жадничает, я подозреваю, что нам дают в основном пустышки. А ведь он получает таблетки бесплатно от фармацевтических компаний…
   – Правда?
   – Да ладно вам, Грег, не будьте таким наивным. Клиника вообще существует на деньги фармацевтической компании.
   – Неужели?
   – А как иначе она могла бы существовать? На пожертвования? На государственные дотации?
   Я как-то об этом не думал. До сих пор меня мало заботило финансирование клиники. Но пусть бы даже я захотел разобраться, как функционирует лечебница, наверняка для этого потребовалось бы слишком много усилий. Если я не могу получить истории болезней пациентов, то маловероятно, чтобы мне позволили копаться в финансовых документах.
   – Никогда об этом не задумывался, – ответил я.
   – Наверное, потому, что вы занимаетесь искусством, – заметила Черити, и я не понял, с презрением она это сказала или нет. – Я говорю лишь, что Линсейд бесплатно получает таблетки и оставляет их у себя. По-моему, это грабеж. Именно поэтому приходится иметь дело с местными парнями.
   – Дело?
   – Я перед ними танцую, а они меня снабжают.
   Черити раскрыла ладонь и показала горстку таблеток, похожих на кучку блестящих разноцветных насекомых.
   – Они вам дали их только что?
   – Точно. Неплохо за короткий танец. Конечно, я танцую из внутренней потребности, но есть и материальная отдача.
   – Зачем вам таблетки? – спросил я.
   Наивный вопрос – даже для меня и даже тогда. То было время, когда весь мир жаждал таблеток: одуреть, успокоиться, не нервничать, не растолстеть, не терять голову, взбодриться, вздремнуть, подружиться, заключить сделку, показать, что ты не дерьмо, уйти в себя, медитировать, прелюбодействовать.
   – Чтобы выздороветь, – ответила Черити.
   – Правда?
   – Бог – таблетки.
   – Первый раз слышу, – сказал я.
   – Плевать мне на вас. Тимоти Лири говорит, что в основе современной психологии лежит скорее тревога, что подумают соседи, чем что-то другое. Ужасное обвинение, правда?
   – По-моему, вы неплохо ладите с соседями, – заметил я.
   – Вы весь такой правильный, Грегори. Даже имя у вас обыкновенное. Грегори Коллинз. Имя из прошлого. У будущего будет другое имя. Травки хотите?
   – А разве можно? – спросил я.
   – По законам этих краев нельзя, если вы это имеете в виду, но травка вас не убьет.
   – Я хочу сказать, что будет, если узнает доктор Линсейд?
   – Да имела я твоего Линсейда.
   – Я слышал, некоторые так и делают, – сказал я, перефразируя реплику из “Кабаре”[51]Черити рассмеялась; судя по ее смеху, она уже накачалась.
   – Может, ты не такой уж правильный.
   Она сунула руку в пластиковый пакет и достала толстую, уже готовую самокрутку. Зажгла ее, затянулась и предложила мне. Я колебался, но всего лишь мгновение. Если я с готовностью выпил с Максом, то почему бы не покурить с Черити? Если я такой необузданный нонконформист, каким иногда себя воображаю, мне обязательно надо хоть иногда принимать запрещенные стимуляторы. Мы сели на кровать, держась подальше друг от друга, и я пару раз глубоко затянулся. Вкус был мягким и каким-то неэффективным.
   – Иногда я думаю, что космический разум – единственный концерт, который стоит играть, – сказала Черити. – А духовный рост – единственное лечение, о котором стоит думать.
   Я нехотя согласился, что, возможно, это правда. Мои скудные знания о духовном росте позволяли предположить, что он мне скорее нравится, но я не стал бы намеренно к нему стремиться. Мне казалось, что в мире слишком много людей, занятых поиском мудрости, истины, решений на все случаи жизни, и меня поражало и угнетало, с какой легкостью они все это находят.
   – Мы все ищем наставника, – сказала Черити. – Нам всем нужен гуру, человек, который разбудит в нас божественность.
   – Вроде Папы Римского, – согласился я.
   Мы захихикали. Возможно, травка была и не так плоха.
   – Я имею в виду истинно святого человека, – продолжала Черити. – Гуру. Или шамана.
   – Думаете, вы здесь такого найдете?
   – Почему нет? Врата Эдема могут оказаться везде, где бы вы их ни искали. – Черити пристально посмотрела на меня. – Вы не могли бы стать моим наставником?
   Я одурел достаточно, чтобы отнестись к ее словам всерьез.
   – Нет, только не я. Я ничему не могу научить. Кроме литературной композиции. И даже в этом…
   – Именно так и сказал бы великий гуру.
   – Я всего лишь писатель, – солгал я.
   – Но сочинительство – это духовная дисциплина, разве нет?
   – В каком-то смысле…
   – И разве Бог не похож на писателя, добившегося успеха?
   – Нет, не думаю, – возразил я.
   – Похож, похож, – сказала Черити. – Многие хотят сказать, что Бог мертв, но вдруг он просто писатель, у которого пропало вдохновение? Или он не умер, но, понимаете, просто спятил?
   Травка была замечательная, такая замечательная, что я не только следил за мыслью Черити, но и чувствовал ее глубину, пусть и немного туманную: Черити так замечательно объясняла о Боге, о сочинительстве, о клинике Линсейда. И все предметы в комнате стали такими замечательными, яркими и четкими, павлиньи перья так и сияли холодным, металлическим светом.
   – Вы верите в свободную любовь? – спросила Черити, и я на секунду замер.
   – Я никогда не пользуюсь выражением “свободная любовь” иначе чем в кавычках, – ответил я.
   Черити с печалью посмотрела на меня:
   – Не думаю, что вы плохой парень, но вы весь – как в броне и слишком себе на уме. И поэтому не можете поверить в свободную любовь.
   Я не знал, правда это или нет, и хотя в “броне” признал термин Райха, я не вполне понимал, что он означает, да и не был уверен, что под ним понимает Черити.
   – Я просто хочу сказать, что свободная любовь – скорее вопрос темперамента, а не веры.
   – Теперь вы говорите просто слова, – сказала Черити, словно выносила окончательный приговор.
   – Ходят слухи, что в клинике и так достаточно приверженцев свободной любви.
   – Кто это вам сказал? Чарльз Мэннинг?
   Я не стал отрицать.
   – Бедняга Чарльз. Ну да, в нормальном мире есть такой миф о сумасшедших. Они чокнутые, поэтому могут заниматься сексом как хотят и нормально себя при этом чувствовать, а здоровых подавляют, удерживают и милитаризуют, так что для секса им остается только суббота, да и то если повезет, и такое поведение считается нормальным. Свободная любовь – самая здоровая вещь, какую только можно придумать.
   Разумеется, в те времена никто не ведал про СПИД, хотя и тогда казалось, что лучше обойтись без страха подхватить венерическую болезнь, лобковую вошь или гепатит, не говоря уж о нежелательной беременности.
   И тут, запоздало, но все же ожидаемо, Черити прорвало:
   – Знаете, мое место не здесь. Я не психопатка. Все дело в моей семье, это от нее все неприятности. Они называют меня нимфоманкой-эксгибиционисткой. А я лишь ищу внимания и любви, я всего лишь хочу проглотить парочку колесиков и поговорить с духами. А они все просто не выносят этого. Ладно, время от времени у меня случаются видения, я люблю танцевать голышом, я вижу лик Божий в луже, в мимолетной тени или в чем-то еще, но что тут плохого? А они считают, что это опасно. Бог, секс и таблетки – для них это чересчур. Они просто хотят, чтобы я куда-нибудь сгинула с их глаз, готовы оплачивать мое пребывание здесь. Ну ладно, меня это устраивает, здесь я как в санатории или в пансионе благородных девиц, но на самом деле мое место не здесь.
   – Похоже, все тут считают, что их место не здесь, – сказал я.
   – Ну да, только одни считают справедливо, а другие нет. Если хочешь, можешь трахнуть меня, Грегори. Это будет такой космос.
   Рубашка соскользнула с ее плеч.
   – Нет, спасибо, Черити. Пожалуй, у меня тогда возникнут неприятности, – сказал я и, несмотря на слабость, заставил себя подняться с кровати и начал медленно пробираться к двери. Пол под ногами был как желе.
   – Эй, Грегори, не будь занудой. Можешь не извиняться. И уходить не надо.
   Я не тешил себя мыслью, будто Черити действительно хочет заняться со мной любовью. Скорее всего, она либо просто пыталась меня смутить, либо просто обкурилась, либо просто была нимфоманкой. Но в любом из этих случаев от меня не требовалось никаких действий. Однако эта декларация свободной любви очень смахивала на косвенное доказательство слов Чарльза Мэннинга, что похоть в клинике цветет пышным цветом. Прямых доказательств, конечно, не было, но думал я об этом несколько больше, чем мне того хотелось. Я извинился и ушел.

20

   Я сознаю, что порой в моем изложении все выходит так, будто в клинике только и делали, что занимались сексом, употребляли наркотики и распивали алкоголь, но тогда мне так не казалось. Большую часть дня я по-прежнему проводил за чтением сочинений и скудных сокровищ библиотеки. А когда больные приходили ко мне поговорить, вопросы их зачастую были вполне целомудренные. Байрон почти разумно рассуждал о литературе, хотя и не прочел ни одной книги из библиотеки. Реймонд, который теперь неизменно ходил в белых перчатках и с ярко накрашенными губами, рассказывал о всякой экзотике, которую видел во время транзитных посадок. Кок делился подозрениями, что кто-то вкладывает ему в голову мысли, а мир похож на дуршлаг, или на картонные спички, или на пиццу. Порой эти беседы утомляли, но я не жаловался. Мне нравилось быть доступным для пациентов. Я не пытался всем угодить, но я делал все, что мог.
   Как-то раз я сидел у себя в хижине и вдруг почувствовал странный запах – словно подгорели овощи. Сначала потянулись струйки дыма, затем – целые полосы, наконец хижину наполнили удушливые белесо-серые клубы. Я выбрался из-за стола, встал в дверях и вгляделся в сад. Источник дыма находился за кустом рододендрона. Я решил выяснить, в чем там дело, хотя и так знал, что увижу. Ничего зловещего – всего лишь Морин сжигает садовый мусор. Она сложила маленький бесформенный костерок из веток, сорняков, срезанной травы; кучка была ярко-зеленого цвета и гореть не желала. Морин и Реймонд с несчастным видом взирали на костер.
   – Как дела? – спросил я.
   – Неважно, – сказала Морин, и голос ее звучал одновременно грустно и недоуменно.
   Реймонд отогнал от лица дым затянутой в перчатку рукой и пробормотал:
   – Говорят, нет дыма без огня, но мы в этом не уверены.
   В его словах имелся смысл. В куче тлеющего мусора не было ни проблеска пламени.
   – Всем так нравятся костры, – сказала Морин. – Всем нравится смотреть на танцующие языки пламени.
   – Знаете, что нам больше всего нравится в огне? – спросил Реймонд.
   Я боялся, что он назовет какую-нибудь сексуальную ассоциацию или вспомнит об авиакатастрофах, разрушениях или очистительной силе огня, но все-таки сказал:
   – Что?
   – Нам нравятся лица, – ответила Морин. – Нам нравится, когда пламя гаснет и остаются лишь угли, а ты вглядываешься в угольки и видишь всякое-разное: лица, животных, футболистов и все такое.
   – И авиакатастрофы, – добавил Реймонд.
   – Да, – сказал я. – Наверное, всем это нравится.
   – Но мы видим одно и то же? – спросила Морин. – Или видим только то, что у нас в голове? Знаете, как с чернильными кляксами?
   Да, я знал про чернильные кляксы. Мы стояли, вглядываясь в середину дымящейся груды. Признаков пламени по-прежнему не было, и я вдруг подумал, что мы все очень расстроены.
   – Вы ведь не расскажете Линсейду, что мы видим в огне картинки, правда, Грегори?
   Я ответил, что не расскажу, – как не рассказал о пабе Макса и травке Черити. Я был рад, что больные считают меня союзником, доверяют мне больше, чем Линсейду, хотя никакой уверенности, что это свидетельствует об их душевном здоровье, у меня не было.
   – Мне кажется, видеть лица в огне – допустимо, – сказал я. – Не понимаю, каким образом вы можете этого избежать. Не думаю, что это как-то повредит вам.
   Морин с Реймондом улыбнулись мне, но я не вполне понял, что означают эти улыбки. Тогда я предпочитал думать, что улыбками пациенты демонстрируют свое доверие, показывают, что мои слова их успокаивают, но позже пришел к выводу, что на самом деле их улыбки говорили: “Да откуда ты знаешь? Ты всего лишь писатель”.
   Вот тут они, разумеется, ошибались. Писателем я не был, но старался изо всех сил. Согласен, случались периоды, когда силы мои были на исходе, когда сочинения, продолжавшие литься угрожающим потоком, вызывали только жалость – как и сами пациенты. И все же, все же… Иногда мне казалось, что у них что-то получается, хотя я бы затруднился ответить, что именно, ведь сочинение – это не произведение искусства, не литературный шедевр, не вещь, которую можно показать всем и сказать: смотрите, как хорошо, видите, как качественно, осмысленно и с умом сделано. Что же тогда? Не сводится ли все к гештальту, к коллективному сознанию, как и предполагал Линсейд, или, на худой конец, к образам безумия, которые отражают социум и культуру нашего времени?
   Но и эта идея не всегда работала. Случались периоды, когда меня охватывало чувство, что я, как и все остальные, даром теряю время; в такие минуты я в лучшем случае считал, что просто общаюсь с пациентами, уберегаю их от опасности, отвлекаю их. И, перетаскивая сочинения в библиотеку, я занимаюсь не чем иным, как сортировкой макулатуры.
* * *
   Я шел по саду, когда услышал голос, и безошибочно узнал Андерса, хотя на этот раз он говорил мягко, сдержанно и даже задушевно. Казалось, он что-то описывает.
   – Да, – услышал я его слова, – испанский галеон, и двухэтажный автобус, и носорог, и карта Италии или, может, просто сапог, и свиной рулет, и волны на берегу, и туалетный столик, и, о черт, как приятно.
   Можно было подумать, что он рассматривает чернильные пятна, но такое занятие за пределами здания мне показалось маловероятным. К тому же Андерсу, судя по всему, дело это доставляло наслаждение. Меня разобрало любопытство. Андерс был не из тех людей, кого хочется тревожить или отвлекать, но я все-таки решился взглянуть – после того, как выслушал продолжение монолога: “Кресло, дельфин, лампочка, пигмей, легкое, труба и… о боже…” По счастью, я смог укрыться за кустом рододендрона.
   Поначалу я видел только часть тела Андерса, нижнюю его половину, но в каком-то смысле этого было достаточно. Он лежал на спине со спущенными брюками и трусами, обнаженный от пояса до лодыжек. Я видел его мощные, волосатые ноги, колени в шрамах, а также его пенис – тоже, разумеется, мощный, хотя не волосатый и без шрамов. И пенис небрежно ласкала полностью одетая Сита.